Оригина материала находится на сайте Мири Яниковой: https://miryanik.wordpress.com/bat-miryam-bio/
Мири Яникова
(все переводы стихов Йохевед Бат-Мирьям в этом тексте сделаны автором, Мири Яниковой)
Йохевед Бат-Мирьям
РОДИТЕЛЬСКИЙ ДОМ
В 1964 году, при получении Премии имени Бялика, она сказала: «Годы детства остались в прошлом, запертые на замок, они не изменились, они — как закрытый сад. Там я и сейчас все еще сижу на нашем крыльце и учу наизусть отрывки из ТАНАХа».
«Эрец-Исраэль была в моем родительском доме», — утверждала она. Когда одна из соседок обозвала ее жидовкой, она ответила: «У тебя есть только Россия, а у нас — весь мир». Из этих слов маленькой девочки из заброшенной деревни где-то на землях Белоруссии видно, что ее душа была частью народной души, рассеянной по всей земле Изгнания. А внутри ее дома была Земля Израиля.
Йохевед Бат-Мирьям родилась в 1901 году в маленьком местечке Капличи неподалеку от Гомеля. В начале века здесь проживало не более четырехсот семей. Ее фамилия при рождении была Железняк. Семья имела хабадские корни. Маленькая Йохевед слушала в детстве рассказы о Баал-Шем-Тове и о еврейских праведниках.
По прошествии века ее дочь Марьяса Кацнельсон рассказывала в интервью израильскому профессору Рут Картун-Блюм: «Мама любила говорить, что Капличи, ее родина — это столица мира, самое красивое место на земле. Я думаю, что она была там очень счастлива. Она была девочкой, которую все любили. Моя бабушка, которую тоже звали Марьяса, была второй женой дедушки. Деревня была маленькой, там было совсем мало еврейских семей, и вокруг деда-лесничего жили все его сыновья и дочери от первой жены. Вся семья жила рядом, а мама была поздним и очень красивым ребенком. Ей было там хорошо. Потом дед разорился, и они переехали в Гомель, семья обеднела, и тогда она вырвалась из дома и ушла в большой мир. Кстати, у моей бабушки было несколько выкидышей перед тем, как родилась мама, и она дала клятву никогда не целовать дочь — это такой способ против сглаза. Она только гладила ее по голове и никогда не целовала».
«Моя бабушка, Марьяса, происходила из семьи Шнеерсонов», — продолжает свой рассказ Марьяса Кацнельсон. – «У деда тоже был вроде бы двор, у него собирались на праздники. Он был необычным человеком. Моего брата назвали его именем».
Марьяса говорит о своей матери: «Ее духовная и душевная жизнь долгое время была там, в деревне. Даже я, которая ни разу не была в Капличах, могу рассказать, где там кто жил. Эта деревня заполняла жизнь мамы».
ПРАВЕДНИКИ ИЗ КАПЛИЧЕЙ
«Однажды в канун Субботы, — рассказывала о себе Йохевед Бат-Мирьям, — я спросила: «Папа, что такое дополнительная душа?» Свет, лежащий на его лице, разгорелся сильнее, и он погладил меня по голове: «Дополнительная душа — означает еще одна душа. Это относится к праведникам». С тех пор я искала ее за его плечом, но так, чтобы он не заметил».
Дом семьи Железняк был открыт для странников. У них часто останавливались разные люди. Маленькая Йохевед верила, что все они тоже — скрытые праведники. Дом был залит светом Торы. Следы Баал-Шем-Това она различала в лесу, в окрестных полях и лугах и рядом с мельницей, крылья которой, одно за другим, возносились высоко-высоко в небеса и снова спускались к земле.
Мир делился на две части — видимую глазу и скрытую. Вторая ее интересовала не меньше, чем первая.
В окошко луна постучалася скромно,
и тишь заблудилася в чаще лесной,
и древо в расколотой вечности темной
качало глубинами светлыми снов.
Проснувшись, я тихое утро узрела,
оно подошло, мне в лицо посмотрев,
как в зеркало, — будто звезда посмотрела
сквозь ветви, печальный пролился напев.
И тут же деревья ушли, зашагали
по сини, по крыльям, по водам реки,
шаги обернули высокие дали
в серебряный занавес вечной тоски.
Лицо овевали мне ветер и пламя,
едва лишь касались песка и камней,
и тот аромат, что приходит с дождями,
и свет, и свобода во мне…
Но все меняется, и новые веяния — дух еврейского Просвещения — проник и в Капличи. Когда Йохевед было десять лет, в качестве приза за то, что она выучила отрывки из ТАНАХа, отец подарил ей книгу стихов Бялика. С тех пор она начала читать стихи, и не только на иврите, но и на своем родном языке — русском. Она читала все, что появлялось в печати: Ахматову, Цветаеву, Лермонтова.
«ДОЧЬ СИОНА» И ЕЕ ИМЯ
Годы юности Йохевед провела в Гомеле, куда переехала ее семья, чтобы справиться с материальными трудностями.
Рассказывает Хася Дрори, ее ровесница и соседка по дому в Гомеле: «Когда мне было четырнадцать лет, в нашем дворе появилась новая семья, прибывшая из деревни — отец, мать и девочка моего возраста… Девочку звали Йохевед. После того, как мы подружились, я постаралась ввести ее в свой круг подруг и друзей — учеников нашей школы. Но не всегда это проходило гладко. Она очень отличалась от нашей веселой компании. Даже ее внешность была незабываемой: удлиненное лицо, лоб гения, цвет волос иссиня-черный, очень длинная коса и, главное, — глаза. Глаза были черными и большими, красивыми и особых очертаний, таких я не видела больше никогда в жизни».
Гомель был тогда своего рода центром ивритской культуры. Здесь жили родные и друзья Йосефа Хаима Бренера. Здесь же в то время обосновались два педагога, продвигавшие «естественное образование на иврите», то есть обучение «ивриту на иврите» с самого раннего возраста, — Эльханан Гальперин и Ицхак Альтерман, отец Натана Альтермана. В городе процветали десятки ивритских кружков.
В возрасте семнадцати лет на литературном вечере Йохевед впервые услышала Шауля Черниховского. После окончания его выступления ей удалось подойти к нему ближе и познакомиться.
По свидетельству ее подруги Хаси Дрори, Черниховский «бросил на Йохевед долгий взор и сказал: «Приветствую тебя, дочь Сиона». Конечно же, этот эпизод сильно повлиял на Бат-Мирьям, на ее самооценку и на ее будущее.
Эта ее встреча в юности с Черниховским стала судьбоносной хотя бы потому, что именно после нее Йохевед решила поменять свою фамилию на Бат-Мирьям.
Во многих русскоязычных статьях о ней путают ее имя. Ее называют в них Марьясой, и только ивритоязычные источники (и тоже не все) указывают ее правильное имя, данное ей при рождении — Йохевед. Она сама привела к этой путанице, став «Бат-Мирьям». ТАНАХ тут вмешивается всей своей мощью и вносит поправку: это Мирьям была дочерью Йохевед, а не наоборот! Но, дав имя Мирьям (Марьяса) своей дочери, она этим продолжила цепочку и навела порядок. Мирьям — имя ее матери и ее дочери. А она все-таки — Йохевед.
Йохевед Бат-Мирьям — фактически настоящее еврейское имя поэтессы (имя еврея, использующееся при молитвах – это его имя с добавлением имени матери). Но была и другая, истинная причина выбора нового имени. Марьяса Кацнельсон, ее дочь, рассказывала: «Она взяла себе фамилию Бат-Мирьям, потому что видела себя дочерью той самой Мирьям, сестры Моше, первой еврейской поэтессы. Она также говорила мне, что Бялик называл поэтесс «Бнот-Мирьям» — «Дочери пророчицы Мирьям».
Йохевед Бат-Мирьям никогда не писала по-русски. Стихи на иврите она начала писать в 1922 году в Гомеле. Они были опубликованы в журнале «А-Ткуфа», выходившем в Варшаве.
Из Гомеля она поехала в Харьков, чтобы поступить там на педагогические курсы, и затем продолжила образование в одесском и московском университетах.
ПИСЬМА К ХАИМУ
Хаим Хазаз родился в 1898 году в местечке под Киевом, воспитывался в еврейской традиции. В шестнадцать лет прочитал поэму Бялика о кишиневском погроме в переводе Зеэва Жаботинского и после этого решил писать стихи на иврите. В 1914 году он уехал из дома с целью поступить в университет.
В 1917 году в Харькове он познакомился с Йохевед Бат-Мирьям в Харькове. Ему было девятнадцать лет, ей – шестнадцать.
Первые письма Йохевед, на иврите, адресованные Хаиму Хазазу, будущему израильскому писателю-классику, схожего с ней происхождения и воспитания, который через десять лет станет отцом ее сына Нахума (Зузика), датированы 1919 годом. Они написаны после их первой встречи в Харькове, состоят из коротких строчек, знаков препинания в них нет (они расставлены при переводе). Это почти рифмованная проза, но еще не стихи (хотя и стихи она начинает писать одновременно с этими письмами).
Эти двое — юные Йохевед Бат-Мирьям и Хаим Хазаз — были схожи по духу. Оба очень талантливы, оба видели что-то поверх реальности. Молодая девушка-поэт обнаружила родственную душу и влюбилась.
Вот отрывки из трех самых первых ее писем к нему:
«Хаим, я хожу по улицам,
хожу и хожу, и мне кажется, что еще шаг,
еще шаг, и я встречу тебя, Хаим,
и как будто бы еще не пришел час,
и я волнуюсь.
Хаим, как ты, как там в отцовском доме,
как там живется?
А я уже месяц назад сбежала из дома,
приехала сюда искать работу
и не выхожу из дому.
Напиши мне, Хаим.
Я больше не могу писать сегодня.
Пиши.
Йохевед».
Еще одно письмо:
«Где, Хаим, где ты?
Через неделю, возможно, я получу работу в одной из больших областей России.
Хаим, как ты?
Я не знаю, как ты.
Хаим, напиши, и тогда я не буду писать.
Ты такой тихий, такой тихий.
Уходишь себе, тихий».
И еще письмо:
«Ты ушел, Хаим,
и не добавил ни слова.
И я пришла, я знала, что приду,
несмотря на то, что не надо было.
Я об этом пожалею….
Зря я отправилась на четыре стороны света, зря.
Моя душа прислушивается к великолепию,
к каждому тишайшему звуку.
Напрасно, пути нет.
Нет выхода.
Я разорвана, ослаблена,
и ничего не было.
Моя душа привязалась к тебе.
И нет надежды…
Никогда, Хаим, ты меня не понимал, и сейчас тоже не понимаешь, Хаим. Пойми меня, пойми, пожалуйста, может быть, только в этот раз. Мне так хочется сейчас прийти домой и обнять маму. Зачем, за кем я поехала в Крым? Прикоснуться ко всему больному и ко всему здоровому, дать то, чего недостает. Ему. Все. Все.
Вокруг меня стены».
И еще одно письмо:
«Хаим, Хаим, моя тоска прокладывает путь сквозь туманы и взывает к тебе,
повторяет твое имя.
Я говорю тебе, Хаим, послушай меня, прислушайся ко мне.
Хаим, ответь мне, ответь мне и я услышу
твой голос, Хаим, Хаим, Хаим.
Хаим, что мне делать сегодня,
что?
Я сегодня плохая,
как львица, потерявшая дитя,
как дикая волчица, плохая, плохая,
вот.
Хаим, почему ты не пишешь мне, почему молчишь ты, Хаим?
Йохевед, навечно, навечно твоя».
«Я ШЕПЧУ ТВОЕ ИМЯ»
Хаим Хазаз какое-то время жил в Москве и работал в газете «Ха-ам». В 1918 году «А-Шилоах» опубликовал его первый рассказ. Из Москвы он направился в Одессу и затем в Киев, где один из друзей устроил его на государственную службу. В Киеве произошла следующая короткая встреча Хаима Хазаза и Йохевед Бат-Мирьям, которая приехала к нему туда, но вскоре вернулась домой в Гомель.
Хазаз в Киеве на службе был чиновником по жилищным вопросам и однажды, когда ему велели выставить из дома еврейского старика, мудреца Торы, и выкинуть его библиотеку, он саботировал этот приказ. Не дожидаясь расплаты, он уехал в Крым. Подобный маршрут бегства от советской власти был тогда популярен, как и продолжение этого маршрута — Стамбул, где собирались евреи, ожидавшие разрешения на въезд в Палестину.
Йохевед Бат-Мирьям последовала его примеру. Ее письма свидетельствуют о том, что в конце 1919 и в начале 1920 года они провели вместе какое-то время в Крыму.
В 1920 году Хазаз на корабле беженцев прибыл в Стамбул. Там он познакомился, поочередно, с Хаимом Нахманом Бяликом и с Шаулем Черниховским, именно в эти годы, друг за другом, посетившими этот город, который служил для халуцим перевалочным пунктом на пути в Эрец Исраэль.
Весной 1922 года Йохевед пишет Хаиму Хазазу три письма из больницы, где прошла операцию по удалению аппендицита. Эти письма идут уже в Стамбул.
В апреле 1922 года, после операции, она сообщает, что собирается в Гомель к родне, чтобы укрепить здоровье, а затем — к нему, в Стамбул:
«Днем, на рассвете, в сонных сумерках, я считаю дни и повторяю твое имя. Мой Хаим. Как будто дали льются, как воды, раскрываются, и приходит радость, готовая ко всему, что несет мне судьба. И я увижу тебя, Хаим».
Из следующего ее письма видно, что он там, в Стамбуле, проверяет возможность для нее и для Моше Хьюга, ее московского приятеля, выбраться из Советского Союза в Турцию. Она отвечает:
«Хаим, нет, я не гражданка Польши, и Моше тоже, тебе нужно это знать…
Хаим, я писала тебе много-много раз, я послала тебе свою фотографию, Моше послал книги. Ты получил все это? В последнее время я перестала писать, потому что отчаялась, и сейчас опять начну писать очень часто. Хаим, я сейчас в Гомеле, отдыхаю и выздоравливаю. Думаю пробыть здесь недели две-три, и затем вернусь в Москву. Я не буду торопиться, не буду подвергать себя опасности, буду только ждать, ждать и еще раз ждать. Пиши мне, Хаим, как у тебя дела, как ты живешь. Пиши на московский адрес, и будь здоров.
Йохевед
Я прошу тебя, Хаим, поспеши, как только возможно, прислать визы, и пиши мне часто, Хаим. А я здесь буду пытаться добыть разрешение от местных властей…»
В следующем письме, посланном из Гомеля, она сообщает, что только что получила его письмо, посланное в Москву, и повторяет в отчаянии:
«Я уже больше не знаю, что можно сделать, Хаим, я не гражданка Польши. Ни я, ни Моше, и ты должен это знать».
И вновь повторяет, что уже послала ему много писем, и перестала писать от отчаяния, а сейчас, получив его ответ, опять будет писать ему часто.
«Как у тебя дела, Хаим, как, когда, когда мы увидимся?»
Из следующего письма мы узнаем об еще одном плане бегства, который у них возник:
«Хаим, добраться в Батуми из Москвы — проще простого, надо всего лишь купить билет. Главное – попасть оттуда в Стамбул. Узнай все детали и напиши мне. Хаим, Хаим, Хаим…»
Следующее письмо — опять поэзия в прозе, как в первых письмах, посланных ему семнадцатилетней Йохевед три года назад:
«Сегодня печальный осенний день.
Один из тихих мечтательных дней осени,
в которых одновременно есть что-то от удаляющихся и исчезающих звуков,
и также эхо далекой тишины,
и оно ждет,
и день был таким, будто мир распростерся и скрылся,
чтобы прислушаться,
прислушаться к древним указам…»
Из следующего письма:
«Хаим, я не хотела тебе больше писать. Я думала, что вот еще день, еще неделя, и я уже уеду, но все отложилось… Почему ты не пишешь, почему молчишь?..»
Через некоторое время:
«…Что со мной сегодня, я не знаю, пришел ли ко мне ветер издалека, коснулась ли моего лица дремота зари эхом сновидений. Я не знаю, Хаим, я шепчу твое имя. Будь благословен каждый день, каждый час и каждое мгновение. Да будет благословен этот мир, он свят, потому что ты в нем… Я посылаю тебе свою фотографию».
И вдруг он сообщает ей о том, что собирается уехать из Стамбула в Вену или же в Италию. В ответ в ноябре 1922 года она пишет ему:
«Хаим, я уже была в конце пути, я собиралась через неделю ехать в Батуми, и сейчас я в полной растерянности. Что мне остается делать, кроме как опять ждать? Ждать, ждать с болью, в молчании, без конца ждать.
Я не отчаиваюсь. Я просто знаю, что устала от этого ожидания, Хаим. Как будто бы мне на шею набросили петлю, и она становится все туже.
Ты спрашиваешь, что у меня? Я была в Москве у сестер, окрепла и собралась в путь. Отдыхала и не думала о заработке. А сейчас я не знаю, что мне делать. Москва стала мне чужой, и я решила, что если мне придется провести тут еще одну зиму, то я поеду в Петербург. Я хочу побыть в полном одиночестве…
Хаим, я не знаю, что с тобой, как ты, Хаим, почему ты молчишь и не пишешь мне, почему, Хаим, я в таком страхе всегда жду твоего письма. Хаим, только оказаться рядом с тобой еще один раз, только об этом я молюсь, всего один раз.
Хаим, я всегда в нетерпении жду очередного номера «А-Ткуфа». Мне кажется, что вдруг я увижу там что-то твое, а там ничего нет, почему? Хаим, Хаим. Что ты выучил, что приобрел, чем ты занимаешься весь день, что еще? Я попробую еще раз выслать тебе свою фотографию.
Будь благословен, Хаим.
Йохевед.
Всегда, всегда твоя».
СТИХИ «ИЗДАЛЕКА»
Стихи цикла «Издалека» были впервые опубликованы в «А-Ткуфа» в 1922-23 годах, когда Йохевед была в возрасте двадцати одного года.
Вспоминает Моше Абрамсон (Хьюг), события касаются времени ее учебы в Москве:
«Я устроил Йохевед Бат-Мирьям на работу библиотекарем. Она отвечала за прессу. Однажды она попросила меня достать какой-то предмет из ее чемодана. Я открыл чемодан и обнаружил там тетрадь, и в ней стихи на иврите. Я прочитал их. Когда она вернулась, я ей рассказал об этом. Она покраснела и упрекнула меня в том, что я прочитал ее стихи. Я ей сказал, что они мне очень понравились, и она должна их опубликовать. Она стеснялась, с трудом мне удалось уговорить ее послать стихи в «А-Ткуфа». Редактором тогда был Яаков Коэн. Через несколько месяцев Йохевед уехала в отпуск в Гомель. Пока ее не было, пришло письмо от Коэна, о том, что стихи ему понравились, и он просит присылать еще. Когда Йохевед вернулась из Гомеля, у нас уже был в руках номер «А-Ткуфа» с ее опубликованными стихами. Я посоветовал ей издать эти стихи все вместе под названием «Издалека». Насколько мне известно, после того как мы расстались, она выпустила в Эрец Исраэль сборник под таким названием».
Стихи этого цикла очень заметно перекликаются с письмами юной Йохевед к Хаиму. Они отличаются тем, что здесь сделан следующий шаг — стихотворная проза становится еще более ритмичной и переходит ту грань, где начинается поэзия. Вот первое стихотворение цикла «Издалека»:
Эту даль, что легла
между мной и тобою,
я пройду целиком.
Встану я пред тобою.
Целиком синеву
покорю я пространства,
и вдохну, и приду,
чтоб сказать тебе что-то.
Что скажу тебе я?
И скажу ли хоть что-то?
А как только скажу, —
развернусь, чтоб исчезнуть, —
и закроются дали,
как поникшие крылья,
запетляет тропинка,
и все то, что исчезло,
что открылось когда-то,
тихо ляжет под ноги,
листопадом покрывшись Элуля.
И средь белых аллей
прямо к дому скорбящих,
согрешившая,
я одиноко приду.
Еще стихотворение из этого цикла:
Тебя я сегодня
видала во сне.
Тишь и синие
долы вокруг.
Я вышла наружу —
горят три свечи,
и я взглянула на небеса:
вокруг по всей ширине небес
глядели тысячи
скромных звезд.
Я проснулась
и стала бесшумной совсем.
Цикл «Издалека» состоял из двадцати четырех стихотворений. Первая порция их попала в тот же номер «А-Ткуфа», в который вошла идиллия Шауля Черниховского «Свадьба Эльки». В этом же номере находился отрывок из «Вильгельма Теля» в переводе Хаима Нахмана Бялика.
ПИСЬМА «ИЗДАЛЕКА»
Ее следующее, очень длинное, письмо к Хаиму Хазазу послано уже из Ленинграда. Вот отрывки из него:
«Хаим, уже много дней, недель и месяцев я ничего не писала, я начинала письмо и бросала его посередине. Все эти письма лежат у меня, и я их не посылаю. Я устала ждать писем от тебя… Хаим, послушай. Не жди меня. Я не приеду. Я не приеду к тебе, не загляну в твои глаза, потому что прежней Йохевед уже нет, из чистой девушки я превратилась в женщину. Мне трудно, я в тумане, мне больно, я борюсь со своей болью, и я в трауре, что со мной случилось? Ко мне пришел чужой. Моше положил свою руку мне на голову, и я прошептала твое имя, и мои руки ослабли… И как я живу после этого? Как? И рядом со смертью я стояла, Хаим, и это еще тяжелее моих дней, и ночей, и тихого крика, и смерти тоже нет.
И если бы это было смешно.
Хаим, нет ничего ужаснее, ничего страшнее, чем тишина вокруг меня, Хаим, Хаим. Я не знала, не представляла себе при нашем расставании в Киеве, что моя любовь к тебе так велика. Прошло уже три года, как я не знаю покоя. Я переезжала с места на место, из города в город, чтобы справиться со своей жгучей тоской по тебе. Я была в Одессе, надеялась услышать там что-нибудь о тебе. Все свои письма я получала назад. Я была в Москве, надеясь, что Моше расскажет мне что-нибудь о тебе. Я скиталась по городам и селам и на находила покоя, будто бы меня гнала какая-то отрава, и я как ненормальная куда-то бежала, бежала. Я пыталась проглотить пространства, Хаим, я приехала в Москву, чтобы услышать от Моше что-то о тебе, и когда я зашла в свою комнату, мне казалось, что еще секунда и ты войдешь, что я услышу твои шаги.
Хаим, я знаю, что мой грех велик, и в том числе мой грех перед мамой — я оставила ее одну через неделю после смерти отца и отправилась на поиски тебя. Я была в Одессе, до Крыма уже невозможно добраться…
И через год, когда я вернулась, я уже не нашла маму…
Хаим, я одинока, одинока. Я стою на улицах Петербурга, смотрю по сторонам, и вокруг меня тишина, тишина. Я ни разу не слышала такой мертвой тишины. Ни одна тень не двигается, нету даже эха. Только я сама способна породить звук.
Со мной осталось только твое имя…
Хаим, мир для меня стал святым. Из-за тебя. Священная печаль, боль, вся тяжесть моих страданий. И я благословляю тебя, и благодарю тебя за каждый день, за каждую минуту, за каждое биение сердца…
Моя боль еще усилилась и раскрыла мои уста, и я тебе, через «А-Ткуфа», номер 14-15, послала стихи «Издалека». Послала прежде, чем получила твое письмо. Все стихи написаны в начале прошлого года.
Хаим, я бы и сейчас пришла к тебе. Я бы с гордостью рассказала тебе об этом, и еще раз посмотрела в твои глаза, и ушла…
И прощения от тебя я никогда не попрошу! Я согрешила перед самой собой, перед своей большой любовью я согрешила…
Сегодня пятница, день, когда я впервые пришла к тебе в Харькове… «Как сияют твои глаза, Йохевед», — произнес ты. И с тех пор этот день стал для меня судьбоносным. И вот я вижу тебя перед собой, рассказываю тебе все, что со мной произошло.
Хаим, я извиняюсь за то, что послала в печать стихи с твоим именем. Мне так хотелось его произнести. Хаим, я хочу рассказать тебе все-все, о прошлом, о настоящем и о будущем. Повторяю, Хаим, я не хочу приезжать к тебе. Любовь — самое главное в жизни. Все произведения искусства, все открытия, все новые горизонты, все расстояния — исчезают перед ней, стираются ею. Ею я привязана к жизни…
Потому что я стояла возле смерти. И доныне мне в лицо дует тот ветер, который над могилой моей мамы…
Хаим, Хаим, прощай навсегда. Я благословляю тебя навечно. Пусть свет будет рядом с тобой, Хаим. Будь благословен. Хаим, и если мне, такой, какая я сейчас, ты позволишь предстать перед тобой, увидеть тебя еще раз, то я приду».
Следующее письмо из Ленинграда в Стамбул послано в декабре 1922 года:
«Хаим, я написала тебе, но возможно, что ты то письмо не получил. Я отвечаю тебе на твое последнее письмо. На этот раз кратко.
Хаим, в «А-Ткуфа» номер 14-15 я послала для тебя «Издалека» несколько стихов, чтобы ты знал, что я пережила. Возможно, ты их не читал, или не обратил внимания. Сейчас прочитай их.
И теперь я расскажу тебе, послушай! В ту зиму в Гомеле и в Киеве я вместе с папой заболела тифом. Тоска по тебе росла во мне, и когда я начала выздоравливать, я сидела на постели, раскачивалась, и держалась за сердце, и плакала, и мама приходила ко мне и садилась рядом, и причитала: «Доченька, доченька».
А папа тогда умер. А я после выздоровления поехала искать тебя. В Крым пробраться было невозможно. Я поехала в Одессу и оставила маму в одиночестве, она шла за повозкой, и ее уста шептали дорожную молитву, и меня она не поцеловала. И тогда я видела ее в последний раз. И такой я ее и вижу, одетой в черное, худой и немного сгорбленной, провожающей меня в дорогу.
Я была в Одессе, и твои письма возвращались обратно. И тогда я поехала в Москву. Я хотела повидаться с Моше Хьюгом, думала, может быть, он что-то о тебе знает.
Когда я вернулась домой, маму я уже не нашла. Хаим, там было холодно, там был жестокий мороз, и во мне поселилось ужасное уныние, я и сейчас иногда ощущаю его, наш переулок и дом были пусты. Люди глядели на меня так, как будто бы обвиняли меня в том, что я так обидела маму, оставив в ее последние дни, и она умерла в одиночестве. Я только могла долго сидеть на ее могиле и знать, что получу наказание за это.
Хаим, тогда во мне еще больше выросла любовь к тебе. Ты остался у меня один в целом мире. Я обращалась повсюду, и нигде не было ответа на мой крик отчаяния, Хаим! И я опять уехала в Москву. Моше был единственный, чье имя я произносила тогда вслух, и кто плакал вместе со мной. И он, когда приходил, со мной говорил. А я ждала, что еще минута — и придешь ты, и я услышу твой голос. В моей памяти оживали наши дни в Киеве и в Крыму. И вот однажды вечером я кричала, и плакала, и кусала губы от яростной боли и от ужасной обиды, и назавтра я отравила себя, но, видно, яда было недостаточно, потому что меня спасли, и больше я так не делала…
И тогда начались дни больших страданий. Я не смотрела на солнце и не произносила твоего имени.
С Моше мы уже расстались, а тебе я послала стихи «Издалека» и через месяц получила от тебя первое письмо, и как будто бы кто-то поднял меня и унес далеко, далеко, и вещи, которые никто никогда не видел и не увидит, раскрылись передо мной, и я сказала себе, что должна предстать перед тобой и рассказать тебе, что я пережила.
Это было весной, а затем мне вырезали аппендицит. Хаим, в больших страданиях, на могиле матери, у меня была единственная надежда — предстать перед тобой и рассказать тебе все, что случилось со мной. О другом я и не думала. Потому что дала клятву, что никому не расскажу, что со мной случилось, пока не доберусь к тебе, и это было знаком, что я тебя увижу. И я была с Моше.
Я поехала в Гомель, чтобы укрепить здоровье и не быть с ним, потому что мне было трудно встречаться с ним. В августе я собиралась поехать к тебе, и вдруг пришло письмо о том, что ты собираешься в Вену или в Италию, и я осталась, и не знала, что мне делать. В Москве мне быть не хотелось, и я поехала в Ленинград…
Я послала тебе карточку — сфотографировалась, когда собиралась ехать к тебе.
Сколько же времени мне быть здесь, я не знаю, я потом уеду в Польшу и затем в Америку. К тебе, Хаим, я хотела бы приехать в последний раз. Посмотреть тебе в глаза.
Хаим, будь благословен. До последней минуты твоя, Йохевед».
«БЕРЕШИТ» И МИРЬЯМ БАТ-ЙОХЕВЕД
В середине двадцатых годов в Ленинграде Йохевед встречает Шимона А-Бонэ (Семена Требукова).
Они жили в гражданском браке. Их дочь, родившаяся в 1925 году, была названа по имени своей бабушки со стороны матери – Марьяса (в ивритском произношении — Мирьям).
Вместе с мужем Йохевед вошла в группу под названием «Берешит».
Сборник «Берешит» стал предпоследней книгой на иврите, вышедшей в Советском Союзе. Группа его создателей называла себя «октябристами», и большинство из них горячо приняли идеи революции. К ним относился и Шимон А-Бонэ. Он был главным редактором сборника, наряду с Моше Абрамсоном. В группе участвовали также Исаак Каганов, Авраам Карив, Йосеф-Лейб Цфасман, Ицхак Норман и поэтесса М.Бат-Хама. В этой же группе оказалась Йохевед Бат-Мирьям. С принятием «идей революции» у нее дело обстояло далеко не так однозначно, как у А-Бонэ.
Перед выходом сборник внимательно проверяла цензура, но придраться было не к чему — он состояла из полностью просоветских текстов. «Берешит» был напечатан в Берлине, и лишь небольшая часть тиража попала в СССР.
Первый номер сборника содержал двести страниц. На них были стихи и рассказы, а также критика, в том числе статья Авраама Карива о стихах Авраама Шленского и статья Шимона А-Бонэ о рассказах Хаима Хазаза.
В сборник вошли шесть рассказов Исаака Бабеля, один из которых перевел на иврит Шимон А-Бонэ. Бабелю понравилась идея команды «Берешит», и он предложил написать для второго сборника воспоминания о Бялике и о Менделе Мойхер-Сфориме. Но второй сборник так и не вышел. Да и тираж первого, который, кстати, содержал множество опечаток, команда не смогла распространить, и он почти весь так и пропал в сарае одного из издателей.
В этом сборнике был, среди прочего, напечатан цикл стихов Йохевед Бат-Мирьям под названием «Эрец» («Страна»), написанный ею в Ленинграде в 1924 году. Она не включила его ни в один из своих сборников, так же как и цикл «В горести», опубликованный в 1925 году в «А-Шилоахе».
Проблема издателей сборника «Берешит» заключалась в том, что они хотели писать на иврите, языке, который вскоре стал в СССР «реакционным» и «буржуазно-клерикальным».
3 июля 1927 года группа «Берешит» направила в прокуратуру документ, получивший название «Письмо еврейских писателей». В письме выражался протест против запрета на использование языка иврит: «…Если наш язык по непонятным для нас причинам вреден и контрреволюционен‚ то мы требуем его запрещения законом. Если же национальная политика допускает существование всех языков‚ то мы требуем закона‚ запрещающего его преследование…»
В ответ на это обращение начались аресты членов группы. Йохевед и Шимон А-Бонэ с маленькой дочерью уехали из Ленинграда в Одессу.
Через полвека после этих событий Рут Картун-Блюм рассказала Марьясе, дочери Йохевед Бат-Мирьям, о том, что несколько раз пыталась выяснить у ее мамы подробности о «Берешит» и о ее отношении к другим членам группы, и однажды Йохевед ей сказала: «Я не была сионисткой, я была еврейкой». Рут Картун-Блюм сказала Марьясе: она считает, что, возможно, это было влияние Шимона А-Бонэ. «Я так не думаю», — ответила та. — «Насколько я помню рассказы моей мамы о ее детстве и юности, она была настоящей сионисткой. Ее мечтой было — жить в Эрец-Исраэль… Это мой отец, Шимон А-Бонэ, не хотел сюда ехать».
«МНЕ НУЖНО ВЫБРАТЬСЯ ОТСЮДА»
После разгрома «Берешит» Йохевед прибыла в Одессу, будучи уже признанной поэтессой, чьи стихи напечатал журнал «А-Ткуфа». У нее была маленькая дочь. Ей приходилось искать работу, совмещая ее с материнством и с учебой в университете Мечникова.
Она нашла работу в приюте для детей еврейских беженцев недалеко от города. Маленькую Марьясу она брала с собой.
…Они сидят в кафе, расположенном в здании биржи. Их стол — «марксистский». За двумя соседними столами расположились бундовцы и сионисты. За столом «марксистов» задает тон Шимон А-Бонэ. Его позиция среди «октябристов» самая крайняя — он считает, что иврит нужно отделить от сионизма и от стремления к Эрец-Исраэль. Он громко читает стихи на иврите и на украинском. Затем произносит: «Шленский написал «Двай», а я напишу «Рвай» (название сборника Авраама Шленского переводится как «Скорбь», а шутливое название гипотетического сборника Шимона А-Бонэ «Рвай» не только созвучно ему, но и выражает что-то противоположное скорби — «орошение» или «насыщение»). Он продолжает: «Ури Цви Гринберг написал «Великий ужас и луна» (это название одного из шести сборников Гринберга, вышедших в 20-х годах в Тель-Авиве), а я напишу «Великая радость и солнце».
…Потом настало разочарование — в и Шимоне, и в идее содружества между коммунизмом и языком иврит. Йохевед Бат-Мирьям собирается в Эрец Исраэль. Хаим Хазаз в Париже и одновременно Берл Кацнельсон в Тель-Авиве пытаются добыть для нее с дочерью сертификат на въезд в Палестину. Но вначале ей надо выбраться за границы СССР.
В архиве сохранилось несколько ее писем тех дней разным адресатам, из которых видно, как отчаянно она пыталась выбраться за пределы Советского Союза.
Вот письмо писателю Залману Вольфовскому: «Мое имя Йохевед Бат Нахум Железняк. Мне двадцать пять лет. Я родилась в Минской области. У меня есть шестимесячная дочь, которая родилась в Ленинграде. Ее зовут Марьяса Бат Шимон Железняк. Я очень, очень прошу сделать все, что возможно, чтобы как можно быстрее выслать мне визу. Моя положение очень плохое, и мне нужно выбраться отсюда».
«Еврейский ишув в Палестине — это цветущий сад», — пишет она дальше. — «Уехать! Помогите мне!» Это письмо хранится в архиве Тель-Авивского университета.
«Я прошу Вас, если это возможно, помочь мне репатриироваться в Эрец Исраэль, мне нужна виза и деньги, главное — виза. Пожалуйста, сообщите мне сразу же, возможно ли это», — писала она в эти же дни редактору «А-Шилоаха» Йосефу Клаузнеру, в том же письме, в котором благодарила его за публикацию своих стихов.
ШИМОН А-БОНЭ
Марьяса, дочь Йохевед Бат-Мирьям и Шимона А-Бонэ (Требукова), в интервью профессору Рут Картун-Блюм на вопрос о том, знает ли она, когда умер ее отец, ответила, что ей известно только одно — это произошло в 1937 году, в Сибири. — Знает ли она, когда он был арестован? — «Я думаю, что сразу же после «Берешит». В «Гназим» хранятся письма, в которых он просит, на необычном иврите, спасти его. Это ужасная история. Я до двадцати восьми лет не знала, кто мой отец. Мне было известно, что это не Хазаз, но я не спрашивала об этом у мамы. Я не хотела ее ранить. Раз она об этом не говорила, это означало, что и не надо говорить».
Только одно случайное свидетельство получила Марьяса о своем отце. Оно пришло с неожиданной стороны, когда случайно выяснилось, что ее коллега по работе в институте Вейцмана был их соседом в Ленинграде. Вот что он ей рассказал: «Я знал твоего отца, мы жили в одном доме, и когда твоя мама уехала с тобой в Париж, я каждый вечер ходил с ним гулять, потому что он был совершенно разбит».
На сегодняшний день поиски в интернете приводят к такой информации:
Шимон А-Бонэ (Требуков) был арестован в Ленинграде в 1926 году и обвинен в участии в создании контрреволюционной организации. Его сослали в Соловки сроком на три года. После этого он жил в Архангельске, в 1933 году снова был арестован и отправлен в ссылку. Там, в ссылке, он женился во второй раз и в 1935 году стал отцом еще одной дочери. Затем он бежал из ссылки и попытался жить в Москве, но его вновь арестовали и приговорили к двум годам тюрьмы. После отбывания этого срока, осенью 1937 года, он снова был арестован и расстрелян в феврале 1938 года. Все это время он продолжал мечтать о мировой революции и в пламенных воззваниях призывал за нее бороться. Однако незадолго до смерти он написал на иврите отчаянное письмо, обращенное к собратьям, ивритским поэтам и писателям во всем мире. Он умолял их помочь ему выбраться из СССР: «Для ивритской литературы в условиях советской власти нет никакой надежды. Борьба, за которую я получил семь лет лагерей, не принесла никаких плодов». Но те, в чьи руки попало это письмо, не дали ему хода.
Его реабилитировали в 1989 году.
Хаим Ленский описывал Шимона А-Бонэ как «чистосердечного и искреннего человека, прекрасного друга». Шимон А-Бонэ погиб в сталинских лагерях — не раньше, чем успел разочароваться в возможности соединения коммунизма и творчества на языке иврит.
«ПОЗОВИ МЕНЯ, ХАИМ…»
В 1921 году Хаим Хазаз в течение года преподавал иврит в Стамбуле в еврейской сельскохозяйственной коммуне, готовящейся к репатриации в Эрец Исраэль. Затем направился в Париж, где в 1923 году, при поддержке издателя Авраама Штыбеля, опубликовал свои первые рассказы в журнале «А-Ткуфа». В 1925 году в Париже он встретил Берла Кацнельсона и начал печататься в «Даваре».
Вот строчки из письма, посланного ему Йохевед Бат-Мирьям в июне 1925 года (видимо, после долгого перерыва):
«Хаим, это мое сообщение тебе будет кратким.
Тебя видеть, к тебе приехать — я хочу.
Но я не одна — три месяца назад я родила дочь, ее отец — Шимон А-Бонэ. Его любовь я приняла в качестве нити, привязанной к своему живому надгробью, замороженному в воспоминаниях, от которых я пыталась избавиться.
Хаим, если в последний раз я спрашивала, надо ли мне приехать, на этот раз я прошу, требую, — позови меня, Хаим…
Я не найду издали верных слов.
Позови меня, Хаим, и я приеду.
Сообщи мне как можно скорее. Потому что я собираюсь осенью уехать с дочерью в Эрец Исраэль, и с визой нужно поторопиться.
Ответь мне. Йохевед. Ответь мне быстрее!»
9 января 1926 года в письме из Ленинграда Йохевед сообщает Хазазу, что уже «подала документы на выезд» и присоединилась к группе халуцим, но эта группа задерживается:
«Хаим, почему ты молчишь? Я пишу тебе уже третье письмо, и нет ответа.
Ответь, ответь, Хаим.
Документы я уже подала, но репатриация состоится только в марте (с группой халуцим).
Йохевед».
Сам Хазаз не очень рвался в Палестину. Его одолевали сомнения на этот счет.
Но Йохевед Бат-Мирьям не сомневалась ни минуты. Ее путь лежал в Эрец Исраэль. Одним из перевалочных пунктом на этом пути в то время служила Рига.
Она уже имела имя, как автор стихов, опубликованных в «А-Ткуфа». «Поэтесса Бат-Мирьям прибыла из России в Латвию», — писало рижское отделение иерусалимской газеты «Доар а-Йом» 2 июня 1926 года. — «В честь ее прибытия состоится литературно-музыкальный вечер. Из Латвии в ближайшие дни она направится в Эрец Исраэль».
Из этого объявления можно заключить, что Йохевед на самом деле собиралась направиться из Риги прямо в порт Яффо. Что же привело к изменению ее планов? В эти дни она писала Хаиму в Париж о том, что ей все еще не удалось добыть сертификат на въезд в Эрец Исраэль, и она направляется в Париж, где будет ждать решения этой проблемы.
Ее письмо Хазазу из Риги от 6 мая 1926 года:
«Примерно неделю назад я прибыла сюда, в Ригу. Как выяснилось и здесь тоже, визу в Эрец Исраэль отсюда для меня добыть так же трудно, как и из России. Возможно, что мне удастся добыть транзитную визу во Францию, и уже там ты постараешься достать для меня то разрешение на въезд, о котором ты говорил. Йохевед».
В Париже в течение первой половины двадцатых годов, пока еще было можно, Хазаз занимался добыванием выездных виз для своих друзей, оставшихся в СССР. Удалось ему достать визу и для Йохевед Бат-Мирьям. В 1926 году они встретились на парижском железнодорожном вокзале, когда она сошла с поезда, держа на руках маленькую дочь.
Ты дала мне узреть себя,
ты дала мне уйти оттуда,
и идти, и идти, судьба,
и узреть, и помнить покуда.
Так теперь меня благослови
счастьем, болью и добрым словом.
Этот желтый лист — от любви
опадет и умрет, зацелован.
Два с половиной года они прожили вместе в Париже. В 1928 году Хаим Хазаз ездил в Берлин по приглашению Черниховского и Штыбеля. Их с Йохевед сын Нахум (Зузик, как звала его мама) родился 9 декабря 1928 года.
Из бледности лика, из запертых далей,
для коих не было сил,
из приступов, что в виски стучали,
из жара, что не уходил, —
родился младенческий свет, и в сини
продлился его полет,
а эту тоску, одиночество, силу —
пусть тело мое замкнет.
В октябре 1929 года Йохевед с детьми уехала в Эрец-Исраэль. Хазаз остался в Париже — он был привязан обязательствами к издательству «Штыбель» и другим.
ПЕРВЫЙ СБОРНИК И ЕГО ЧИТАТЕЛИ
Цикл «Издалека» почти без изменений (с небольшими правками и добавками) вошел в сборник под тем же названием, вышедший в 1932 году. В стихах во время публикации в «А-Ткуфа» присутствовало имя «Хаим» — имя Хазаза. В 1932 году перед выходом сборника Йохевед убрала оттуда его имя.
За десять лет до того она писала Хазазу об этих стихах: «Все они были написаны в начале прошлой зимы», то есть, скорее всего, почти весь цикл был завершен в конце 1921 года.
Надо сказать, что это ее раннее творчество было понято и истолковано критиками совершенно по-разному, и понимание некоторых из них оказалось полностью противоположным точке зрения их товарищей по профессии. Попросту, поэтесса оказалась непонятой на простом, бытовом уровне. Никто, однако не отрицал качества самой поэзии, спорили только о том, «что автор имела в виду».
В разговоре с Марьясой Рут Картун-Блюм заметила, что в сборнике «Издалека» присутствует много эротики. «Правильно», — согласилась дочь поэтессы, — «но она сама не знала, что это там есть». — «Она как будто пугалась этого», — заметила интервьюер. — «Да. Мы не говорили дома о таких вещах».
Ицхак Яцив, один из редакторов «Давара», взялся объяснить читателям и почитателям Рахели легитимность поэзии Бат-Мирьям. Он опасался, что те узреют в ней модные «модернистские» тенденции. Он утверждал, что тут нет ничего общего с поэзией Шленского и Ури Цви Гринберга, что, напротив, в стихах Бат-Мирьям «слышен шепот поколений еврейских женщин, вздыхавших без слов и без жалоб. Ее душа полна стремления к святости, которая царила в стенах еврейского дома. Поэтому в ее стихах нет выспренности и языковых изысков… В стихах о любви много чувства, но еще больше в них тоски. Ее стихи о любви не свободны, они всегда скованы другим чувством, и это или глубокое чувство морали, или же чувство верности, это свойство и традиция еврейского дома, и именно его поэтесса и носит в сердце. Отсюда и ощущение греха, которое сопровождает ее стихи о любви».
Критик Дан Мирон считает, что в этих строках Яцива сквозит стремление «откошеровать» первый сборник стихов Йохевед Бат-Мирьям и «стереть» ее ошибки молодости.
Ицхаку Яциву вторит Ш.Гинзбург: «Йохевед Бат-Мирьям — поэтесса, сконцентрировавшая в своем творчестве свет иудаизма, и она несет на своих плечах, на плечах еврейской женщины, груз всех поколений и собирается передать дальше драгоценную и сияющую традицию отцов (в ее случае: традицию матерей)».
Дан Мирон указывает на то, что «женский бунт, объявленный ею вначале, полностью игнорировался как критиками, так и самой поэтессой. Критики, встретившие «Издалека» с восторгом, «купились» на провинциально-традиционный образ, который поэтесса пыталась поддерживать со второй половины двадцатых годов и до начала тридцатых, и почти полностью игнорировали более ранние «дерзкие» стихи. Она была коронована в качестве народно-религиозной поэтессы».
По мнению Дана Мирона, Ш.Гинзбург совершенно неправильно истолковывает стихи сборника «Издалека» как «некую платоническую поэму, изображающую избавление от уз земной любви и замену ее на любовь духовную», в то время как на самом деле стихи из сборника говорят о «пламенной любви к мужчине и полной готовности проявить чувственную и сексуальную инициативу».
Сама Йохевед Бат-Мирьям при составлении своего избранного в 1963 году хотела полностью отказаться от стихов из этого сборника и только после уговоров согласилась оставить хотя бы немногие. Марьяса в интервью профессору Рут Картун-Блюм объяснила это так: «Стихи из «Издалека» очень личные. А образ жизни изменился. Также возможно, что важность материнства в ее жизни превысила важность любовной боли и тоски, которыми пронизан «Издалека». Я разрешила потом эти стихи снова опубликовать, и опасаюсь, что она там сидит и сердится на меня».
«Я ПЕКУ ПИРОГ…»
Осенью 1929 года Йохевед Бат-Мирьям с дочерью Марьясой и сыном Нахумом (Зузиком) прибыла в Эрец Исраэль и поселилась в Тель-Авиве.
«В двадцатых годах она растила нас в одиночестве, двух детей от разных отцов. Это была совсем особенная реальность, мы были не обычными мамой и дочкой», — рассказывала ее дочь Марьяса Кацнельсон.
«Мы знали ее особенное выражение лица, когда она писала стихи. Когда мы были маленькие, она говорила: «Я пеку пирог, не надо разговаривать и стучать дверью, чтобы он хорошо пропекся». Потом я поняла, что она по-настоящему вынашивала свои стихи», — продолжает Марьяса.
Ночь и суд
1.
Эти дни, эти дни покоя, —
что за свет несут на лету!
Корабли с золотой кормою
может, знали свободу ту.
Как когда-то вели беседу
на траве, на песке, с фонарем,
для того, чтобы всем поведать
о величии древнем своем.
И поэтому: плод и хлебы
и не узнанное лицо —
этим плачем привязаны к небу
милосердия царским венцом.
2.
На столе — только плод и хлеб.
Синь в окне и в ней облака.
Я смеюсь от счастья взахлеб,
и печаль моя глубока.
И сияет, в виденье таясь,
в фантастическом свете, во сне,
между ними прочная связь,
что любовь привела ко мне.
Только мне этот хлеб взыскать,
но воды не налью в сосуд,
потому что уже близка
эта ночь — и так близок суд.
«В ее жизни было много символов. Что касается религии, то каждую пятницу вечером она зажигала свечи. А у каждого праздника был свой смысл.
Мы постились в Йом Кипур. Зажигание свечей было символом. Это было ее иудаизмом, связью с домом, с отцом.
Символы не обязательно были еврейские. Когда мы хорошо себя вели, мы вставали по утрам и наши ботинки были вычищены. Когда мы вели себя плохо, они не были вычищены. Мама говорила, что приходят гномы и чистят нам обувь, и я верила. Я приходила в школу, и меня спрашивали: «Ну, ботинки были вычищены?» И подарки она тоже передавала мне через гномов.
И были еще разные приметы: нельзя возвращаться домой, если что-то забыл — это плохой знак. По понедельникам ничего нельзя делать. Это было уже после смерти брата, потому что он погиб в понедельник. До сегодняшнего дня я стараюсь не делать некоторые вещи по понедельникам. У всех вещей был смысл. Ничего не происходило просто так. У всего была причина.
Бог занимал много места. Спроси меня сегодня, в моем нынешнем возрасте, верю ли я в Бога, и я отвечу «да», но что это за Бог? Это мамин Бог».
Йохевед Бат-Мирьям обращалась к собеседникам в третьем лице (это соответствует в иврите обращению на «вы». Ее дочь утверждала, что «она не могла избежать этого». По словам Марьясы, это делалось вовсе не для того, чтобы создать расстояние между собой и другими. Это просто была форма речи. Всю жизнь Йохевед разговаривала так со всеми, кроме трех-четырех друзей своего сына и зятя, но и в этих случаях для перехода на «ты» тоже понадобилось время.
«СТРАСТЬ И ТЕМНОТА»
Профессор Рут Картун-Блюм в разговоре с Марьясой Кацнельсон указывает на различие между поэзией Рахели и Йохевед Бат-Мирьям: «У Рахели личное отношение к судьбе, а у Бат-Мирьям судьба — это призвание, откровение, иногда даже в национальном масштабе. Ее поэзию не так просто расшифровать. С точки зрения женской поэзии, она не отвечала ожиданиям быть «мягкой» и «нежной» поэтессой, в отличие от Рахели с ее минорными стихами».
При всем своем различии, двух поэтесс сразу же после знакомства связала теплая дружба. Во время первой же их встречи Йохевед произвела огромное впечатление на Рахель — та была потрясена ее личностью и ее библейской внешностью. Потрясение вылилось в этом стихотворении Рахели, посвященном «сестре»-поэтессе:
Я ей всем сердцем поразилась:
и страсть, и темень в ней,
как будто лишь сейчас явилась
из самых древних дней.
И протянулся мост от сердца
к еврейской той стране,
и память дней тех милосердных
проснулася во мне.
И в том пейзаже осиянном,
где троп я не сочту,
сменила голубым сияньем
я страсть и темноту.
Но не навечно та замена,
она — не до конца,
как странник, встану непременно
у своего крыльца.
И вот стою я пред тобою,
сестра. Поражена
твоею страстью, темнотою
очей голубизна.
Марьяса рассказывает: «Рахель очень любила маму. Она появлялась по вечерам, забирала нас в повозку, и мы отправлялись гулять. Мы ходили вместе на концерты и в кино. Или Рахель писала нам записки: «приходите скорее», и мы приходили. Рахель лежала в постели, белая как простыня. Ей нельзя было разговаривать, и она писала свои ответы на бумаге. Рахель — значительная часть моего детства».
В Тель-Авиве Йохевед Бат-Мирьям сразу же попала в круг новый друзей — поэтов, писателей, издателей. По свидетельству ее дочери, она много общалась со Шленским, с Элиазом, с А.Д.Шафиром, Теслером, Авот Йешуруном, Альтерманом, Ицхаком Норманом, Исраэлем Зморой и многими другими. Свободный стиль в ее поэзии сменился «модернизмом» модели Шленского.
Она близко дружила с Шимоном Галкиным. По словам Марьясы, «они познакомились в 1928 году в Париже. Между ними была особенная дружба. Он очень ее любил — любовью человека к человеку, и мама его любила. Со мной он тоже был очень близок. Мама очень любила Альтермана, уважала Халфи, но Галкин был превыше всякой критики. Отношения между ними были настолько субъективными, что я не думаю, что кто-то из них хоть однажды сказал что-то объективное о втором».
«Рахель жила напротив Галкина, Галкин жил на Буграшов угол А-Яркон, а мы жили напротив Гат-Римон, и все это было на одном пятачке», — рассказывает ее дочь.
Шауль Черниховский, много лет назад, сам того не ведая, вдохновивший ее на создание первых стихов на иврите, дружил с ней в Тель-Авиве. Он продолжал называть ее «Дочь Сиона».
«Мама и Черниховский были друзьями. Он был моим бебиситтером в Париже. Он имел обыкновение приходить поздно ночью. Только к Бат-Мирьям он позволял себе прийти в час или в два ночи», — утверждала ее дочь.
Об Ури Цви Гринберге Марьяса рассказывала: «Я знала его с детства. Когда мы приехали в Эрец-Исраэль, мне было четыре-пять лет. Я помню, что он приходил к нам домой, но очень быстро исчез, и они больше не разговаривали».
Авраам Шленский, Натан Альтерман, Лея Гольдберг дружили с Йохевед Бат-Мирьям и высоко ценили эту дружбу. Когда у Шленского случилась личная драма и он уехал заграницу к Мире Горовиц и к своей только что рожденной внебрачной дочери, именно в доме Йохевед собралось спешное совещание группы «Яхдав» и близких друзей, на котором обсуждалось, как сообщить о произошедшем жене Шленского и мужу Миры. Йохевед держала в руках все нити и была всеобщим миротворцем.
Марьяса утверждала, что ее мама была очень сильно вовлечена в происходящее в городе: «Уже в шесть утра она мне звонила: «Доброе утро, ты слышала, что он написал? Ты видела, что он сказал?» Она уже прочитала газету и сердилась на кого-то, а я еще даже не успела проснуться».
«ИЗ ВНЕЗАПНОЙ И СИЛЬНОЙ БУРИ»
Особенная дружба связывала Йохевед Бат-Мирьям с Натаном Альтерманом. Они много помогали друг другу. Когда Марьяса выросла, Натан Альтерман добыл для нее стипендию для обучения в Колумбийском университете, а затем помог устроиться на работу в институт Вейцмана. А Йохевед послужила в свое время «мостом» между редакцией «Давара» и молодым Альтерманом. «Мама открыла перед Берлом Кацнельсоном двери к Альтерману», — рассказывала Марьяса в интервью Рут Картун-Блюм. — «Между ними в свое время был большой спор. Бат-Мирьям целую ночь сидела с Берлом и уговаривала его принять Альтермана. Тогда было много людей, которые не понимали величие Альтермана. Мама понимала».
Насколько важной была роль Йохевед в жизни семьи Альтерманов, видно из рассказа актера Одеда Котлера, первого мужа Тирцы Атар, дочери Натана Альтермана. В своих воспоминаниях он повествует о том, как будущий тесть, сразу после того, как он был ему официально представлен в качестве жениха дочери, повел его знакомиться с Йохевед Бат-Мирьям, как будто бы та была важным членом семьи, без благословения которого свадьба не могла состояться:
«Бат-Мирьям была почитательницей Альтермана, и тот со своей стороны относился к ней с большим уважением. Натан и Тирца были частыми посетителями ее дома. После того, как мы решили пожениться, мы пошли к Йохевед Бат-Мирьям, чтобы получить ее благословение… На ее лице была улыбка уже в тот момент, когда она открыла дверь. Так я присоединился к тем, кто был вхож в ее дом, и к тем людям, к которым она общалась в третьем лице, как это было принято в России в прежние годы».
Йохевед Бат-Мирьям написала один из самых прекрасных отзывов о первом сборнике Альтермана «Звезды вовне»: «Свет, много света, льющегося между клочьями тумана над рекой, дожди, колодцы, пути, нагруженные пространством и стихом. Гостиницы, рынки, железо, сталь и металл…» Это был адекватный прозаический пересказ этой книги, ее поэтическая квинтэссенция.
А Натан Альтерман писал в рецензии на ее последний сборник: «Как из внезапной и сильной бури поэзии, выходишь ты из этой книги. Тебе кажется, будто что-то очень простое и очень мощное буйствовало только что вокруг. Это ощущение вызывают настоящие творения, живые и сильные. Ты говоришь в своем сердце: нет сомнения, что это одно из самых мощных и сильных прикосновений, какие только знала ивритская арфа».
Натан Альтерман умер в 1970 году. Во время «шивы» (семи дней скорби, когда родные и близкие посещают семью умершего в его доме) Йохевед рассказала присутствующим о том, как она однажды, после гибели своего сына в Войне за Независимость, подарила Натану его рисунок. Тот повесил его в своем кабинете. Однажды она пришла и увидела, что рисунка на месте нет. Она поговорила с Натаном о том, о чем должна была, и ушла, не спросив про рисунок. Тем же вечером, в одиннадцать часов, позвонили ей в дверь. Она открыла и увидела Альтермана. Он специально пришел, чтобы сказать ей: он снял рисунок из-за того, что не мог переносить его вида, напоминавшего ему все время о ее погибшем сыне… «В определенном смысле, Натан оставил за собой выжженную землю», — так завершила Йохевед свой рассказ.
Первое стихотворение, которое Йохевед Бат-Мирьям опубликовала после 23-летнего молчания, было в память о Натане Альтермане.
ЗЕМЛЯ ИЗРАИЛЯ И ДАЛЕКИЕ ОБРАЗЫ
Вернемся в Тель-Авив середины тридцатых годов. Среди избранных гостей, которых она время от времени приглашала к себе домой, был издатель Исраэль Змора, один из членов группы Шленского «Яхдав».
Змора относился к Йохевед Бат-Мирьям особенно тепло. Его расстраивало ее одиночество. Расстраивало и то, что она перестала печататься. Он восхищался ее творчеством и считал неправильным то, что у нее нет издателя, и по этой причине читатели лишены этих великолепных стихов.
В конце тридцатых годов после распада группы Шленского «Яхдав» Змора основал издательство «Литературные тетради». Он сразу же выпустил в нем, среди прочего, один за другим два сборника Йохевед Бат Мирьям: «Образы на горизонте» и «Эрец Исраэль».
День за днем идет, будто сон за сном,
будто радостный поднят тост,
как тишайший звук, как намек на мост,
как тропа, что бездны сводит мостом.
День за днем, как будто раскрыт секрет,
будто в небе высоком горит свеча,
будто капля крови, будто печаль
на девичьих устах, будто скрытый свет.
День за днем я во сне моем…
Сборник «Эрец Исраэль» вышел в 1937 году. Поэтесса посвятила его Берлу Кацнельсону, который за десять лет до того помог ей добыть сертификат на въезд и затем печатал ее стихи в литературном приложении к «Давару» наряду со стихами Рахели.
Земля Израиля
1.
В эту синь завернувшись, млеешь,
и дремотной скрипкой звучишь,
и рука Господня лелеет
твоих древних раздумий тишь.
Ты несешь на крыльях селенья,
вот пустыни, холмы вдали,
и души моей впечатленья —
это твой многоцветный лик.
Я тебя никогда не познаю,
ты раскрыта — и скрыта ты вновь,
и глаза я свои закрываю,
если прах твой лежит предо мной,
Вдалеке, без вопросов, украдкой
я тихонько стою в стороне.
Так святись, оставаясь загадкой.
Твоя тайна застыла во мне.
2.
Земля, в тебе свет восходит
и в виденьях народа горит,
и несет тоску о свободе
среди мира, того, что сокрыт.
Ты в трепете с ним поднимешь
эту весть бесконечных пространств,
пронесешь в чистоте над ними
в Колеснице, в вселенских горах.
В 1942 году Берл Кацнельсон выпустил в издательстве газеты «Давар» ее третий сборник стихов под названием «Свидание».
Сборник «Образы на горизонте» увидел свет в 1941 году опять в издательстве Исраэля Зморы, как и «Эрец-Исраэль». Змора написал также критические статьи, посвященные этим двум сборникам, в которых отметил основное различие между ними. В то время, как стихи из «Образов на горизонте» посвящены пейзажам детства поэтессы, сборник «Эрец Исраэль» посвящен любви к Стране Израиля, ее природе и пейзажам. Змора также отмечает то, как в стихах Йохевед Бат Мирьям строятся мосты между реальностью и тем миром, который лежит за пределами реальности.
Ночь выходит в одиночку,
так чиста от ясных грез,
что любовь писала строчки
на воде в смятенье звезд.
Вдруг ее раскрылись очи
к красоте, что в ней живет.
Кто-то жив для этой ночи,
кто-то за нее умрет —
одинок, как лист опавший,
счастье, что уплыло в даль,
в нем и знанье, в нем и память,
и слепящая печаль…
Гидеон Тикоцкий считает, что «Бат-Мирьям — нео-символистка, принесшая в иврит золотую нить русской поэзии. Трудно понять, где заканчивается у нее влияние Александра Блока и где начинается еврейская традиция…»
«ЭТА СТРАНА БЫЛА МОЕЙ»
В 1942 году в издательстве газеты «Давар» вышел еще один ее сборник под названием «Стихи о России». На первой странице этой книги стоит посвящение Аврааму Шленскому и Лее Гольдберг, которые как раз в это время работали над изданием «Поэзии России» — книги переводов на иврит стихов, написанных поэтами российского серебряного века. Сборник Йохевед Бат-Мирьям «Стихи о России» сопровождается также эпиграфом — этими строками Александра Блока в переводе Шленского на иврит:
Уж я времечко
проведу, проведу…
Уж я темечко
почешу, почешу…
Уж я семечки
полущу, полущу…
Уж я ножичком
полосну, полосну!..
В 1973 году на одном из литературных вечеров она рассказала о том, как Берл Кацнельсон спросил ее: «Почему ты пишешь стихи о России?», и она ответила: «Я там жила. Эта страна была моей. Я написала эти стихи, когда Россия вступила в войну против нацизма. Возможно, я не люблю Россию, но и до сегодняшнего дня я люблю русскую литературу, несмотря на то что те, кто ее писали, презирали нас — даже Чехов. Нельзя ничего вычеркнуть из истории. Мы там родились и росли. Там находятся наши корни».
Те же улицы, — только они, —
что до слез мне знакомы давно,
те же люди блуждают по ним,
ну и я — та же я, все равно.
Только мне лучше них подойдет —
(колокольчик затихший из сна) —
та, что, рядом со мной меня ждет,
та укрытая далью страна.
Кто-то дышит, мне не касаясь,
раскрываясь из скрытого плена,
смотрит издали, не приближаясь,
предо мной преклоняя колена,
к тем же улицам, только лишь к ним,
что до слез опостылели мне,
к тем же людям, что ходят по ним,
и ко мне, к той же самой, ко мне.
В 1943 году вышел ее сборник «Песни гетто». Только два поэта в Эрец Исраэль — она и Натан Альтерман — уже на том этапе адекватно отреагировали на доходящие из Европы слухи. Даже Ури Цви Гринберг выпустил свои потрясающие плачи о погибших в Катастрофе европейского еврейства — книгу под названием «Улицы реки» — только в начале 50-х годов.
Натан Альтерман сразу поверил слухам и рассказам немногих уцелевших очевидцев-евреев, добравшихся из пылающей Европы до Земли Израиля, и начал поднимать тему Катастрофы европейского еврейства в своей «Седьмой колонке». Йохевед Бат-Мирьям тоже сразу поверила им, и выпустила целый сборник стихов.
Интервьюируя дочь поэтессы Марьясу, Рут Картун-Блюм заметила: «Поэзия Бат-Мирьям затрагивала самое сердце переживаний поколения. В этом отношении тоже она очень отличалась от того, что было принято в женской поэзии ее времени. Она касалась больших исторических событий, революции, Катастрофы. Цикл стихов «Песни гетто — 1943» — одно из самых шокирующих поэтических свидетельств в ивритской поэзии».
«И об этом никто не знает, и еще заявляют, что в Эрец-Исраэль никто не писал стихов о Катастрофе во время Катастрофы», — согласилась ее собеседница. — «Это была книга, полная ужасной боли, как будто бы она была там…»
«ВСЕ МАТЕРИ МИРА»
Нахум Хазаз, сын поэтессы, погиб в бою за Иерусалим во время Войны за Независимость. Все стихи Йохевед Бат-Мирьям написаны ею до 1948 года. После гибели сына она дала зарок поэтического молчания.
Ей казалось, что стихи обладают пророческой силой. Она одна знала, какое именно ее «пророчество» сбылось. И, видимо, боялась еще раз «напророчить» что-то…
Ее дочь Марьяса так нарисовала образ своего брата в интервью профессору Рут Картун-Блюм: «Он был очень связан с матерью и очень сильно уважал Хазаза. А я была просто его сестрой. Только когда он пошел в «Пальмах», ему стало известно, что у нас разные отцы. Он был очень мягким внутри, но жестким снаружи. Очень умный, очень «сабра». Мама говорила, что он напоминает ей ее отца и что у них одинаковая походка. Он был чувствительным. Прекрасно рисовал… Мой брат знал, что у стихов есть большая ценность и гордился ими».
После смерти матери Марьяса нашла среди ее бумаг записанное на листке обращение к сыну:
«Зузик, если бы только я могла сжечь все то, что я написала! Если бы я могла стереть мое имя из литературы!.. Грех и преступление в самой сути этого чтения, в самой этой любви к тебе, которая находилась вдали и была беспомощной и слепой, будь я проклята… Все матери мира, — мы стояли стеной, чтобы сохранить своих детей, потому что без них нет ничего, и без них смерть ходит по нашим безмолвным и холодным телам… Зузик, Зузик, я без конца повторяю твое имя и жажду тишины, Зузик, сын мой, мой Зузик».
Возможно, это самое сильное ее стихотворение…
Это обращение к погибшему сыну было опубликовано только после ее смерти, 30 апреля 1987 года, в литературном приложении к газете «Маарив».
Выступая в 1972 году на вечере в издательстве в честь выхода ее книги «Между песком и солнцем», она сказала: «Почему я дала обет больше не писать, хотя стихи были для меня самым важным в жизни? Зузик, мой сын, после своей гибели вернулся домой, и, когда он вошел, его лоб был белым, и на нем была написано слово «смерть». И тогда я дала обет больше не писать».
ХАИМ ХАЗАЗ
Хазаз репатриировался в Эрец Исраэль 17 апреля 1931 года. За время их разлуки Йохевед писала ему несколько раз короткие деловые письма, в частности, о гонорарах, которые он получил в Эрец Исраэль.
Они прожили вместе в Тель-Авиве всего несколько недель, после чего он переехал в Иерусалим. Они почти не поддерживали связи между собой и полностью прекратили общение после гибели сына в Войне за Независимость.
В конце сороковых годов Хаим Хазаз признавался в письме к одному из друзей, что «остался один в целом мире».
В 1953 году он женился на Авиве Кушнир, которой впоследствии передал свое литературное наследие и поручил издать неопубликованные при жизни рукописи. В этом же, 1953 году, он получил Премию Израиля.
В одном из писем к дочери, отправленном в апреле 1953 года, Йохевед Бат-Мирьям пишет о нем: «Во сне я посетила Хазаза, и как бы переступила во время этого визита через весь ужас прошлого, и как бы вернулась в самое начало, простое и ясное. И Хазаз стоял там и готовил мне еду. Где-то там, как будто бы за пределами сознания, находилась его жена, и будто бы не только за пределами сознания, но и за пределами комнаты, и за другими домами и улицами, и даже за пределами городов… И приходили его друзья, и он будто бы пытался от них избавиться, и он надевал шляпу с широкими и мягкими полями, и мы выходили на улицу, и он начинал говорить о том, что он пишет, и вдруг произнес: «Ты помнишь, как ты в меня верила, даже когда меня не печатали, помнишь, что ты говорила?» И я молчу и улыбаюсь».
Еще одно письмо к дочери, отправленное через короткое время: «Все начали говорить о Хазазе. И я сразу же прекратила говорить о нем, потому что каждая фраза пятнает меня саму… Это было прекрасное ощущение, но оно пришло слишком поздно, — прощение за видение вещей, которые давно миновали. Эти вещи смяты и запачканы, абсолютно не нужны…»
«При всех любовях, которые у нее были — а их не было много — существовала лишь одна, самая большая. Ей был свойствен некий страх перед любовью. Она сознавала, что любовь важна, но материнство постепенно заняло в ней место любви. В последние годы она все время говорила мне, что любовь не так уж важна. Но я хорошо помню, что любовь была когда-то для нее важна. И в ее стихах тоже это видно», — рассказывала Марьяса, ее дочь, в интервью профессору Рут Картун-Блюм.
ПИСЬМА К ДОЧЕРИ
Даже перестав писать стихи, Йохевед Бат-Мирьям не оставила поэзию. Отныне ее стихи приняли облик эпистолярной прозы, и у этой прозы был один-единственный адресат. После запрета самой себе писать стихи она начала вести переписку со своей дочерью Марьясой, уехавшей в Америку учиться в Колумбийском университете.
Она писала эти письма с 1950 по 1977 год. Писала ежедневно, иногда дважды в день. По словам дочери, в этих письмах «все прорывалось, как будто бы это были стихи».
Она писала дочери о Пушкине, Цветаевой, Пастернаке. Писала о Пришвине, проза которого очень ей нравилась. Писала о том, что происходит в Тель-Авиве…
«Отношение Бат-Мирьям к себе как к Бат-Мирьям можно разделить на два периода: первый — до гибели моего брата Зузика, сына Хаима Хазаза, в Войне за Независимость, второй — после его смерти. Тогда она перестала быть Бат-Мирьям и стала просто моей мамой. А в течение первого периода Бат-Мирьям знала себе цену и подчеркивала свою особенность и индивидуальность. Ей была свойственна некая гордость и высокая самооценка», — рассказывала Марьяса профессору Рут Картун-Блюм.
«Моя мама начала меня узнавать только после того, как я уехала. Это было в 1949 году, через год после гибели брата. Я была очень привязана к ней всю мою жизнь. И вдруг она проснулась и обнаружила меня. Эти письма были обо всем: о погоде, о политике, о настроении. Мы стали будто бы равными. Она увидела во мне подругу». Я как будто бы внезапно выросла», — продолжала она.
На вопрос о том, как она объясняет поэтическое молчание своей матери после гибели Зузика — не было ли тут чувства вины? — Марьяса ответила: «Она хотела выказать максимальный траур. Одевалась только в черное, но ей этого было недостаточно. Она постилась два раза в неделю, но и этого ей не хватало. До того времени, пока я не вернулась домой, она постилась и ездила в Иерусалим на Гору Герцля каждый понедельник и четверг. Она это приняла на себя, как ужасное наказание. Прошло много времени, пока мне удалось вытащить ее из дома вместе со мной».
ВСТРЕЧА ПОКОЛЕНИЙ
В 1963 году она согласилась выпустить сборник своего избранного под названием «Стихи». При посредничестве Натана Альтермана она позвала к себе молодого литературного критика Дана Мирона и попросила его помочь ей отобрать стихи для новой книги. Дальше — рассказ Дана Мирона:
«Она сказала:
— Вы поможете мне выбрать только самые лучшие стихи? А то ведь они нападут на меня.
— Кто нападет?
— Как кто — Натан Зах и Давид Авидан».
Опасения Йохевед Бат-Мирьям не были напрасными, и совсем не случайно она обратилась с просьбой помочь ей отобрать стихи для сборника именно к Дану Мирону. Три года назад Натан Зах и Дан Мирон набросились в газетах на Натана Альтермана и Лею Гольдберг с критикой их поэзии. Это была атака, спланированная молодым поколением. Натан Зах собирался «сбросить с трона» старшее поколение поэтов, Давид Авидан состоял с ним в одном поэтическом объединении, а критик Дан Мирон вторил им: «Талант Леи Гольдберг принес нам только «приятную» поэзию, разве она не в силах писать также и «великую» поэзию?»
Натан Зах, в свою очередь, в рамках этой развернутой в прессе атаки, писал об Альтермане: «Утверждения об изменении Альтерманом живого разговорного языка, по меньшей мере, преувеличены…»
За прошедшие три года Натан Альтерман, вначале впавший в неистовство из-за этих нападок, успел помириться с Натаном Захом и даже стать его другом, а его дочь Тирца подружилась с Даном Мироном. Йохевед Бат-Мирьям попросила Альтермана направить к ней Мирона, чтобы заранее «обезопасить» себя от подобной литературной атаки.
Вот продолжение рассказа Дана Мирона об этой встрече (здесь обыгрывается фамилия Натана Заха, означающая «чистый», «прозрачный»):
«Внезапно она громко рассмеялась:
— Вы слышите, какое у него имя? Встает человек и сообщает: «Я прозрачный и чистый, посмотрите на меня». (И внезапно очень серьезно): «Как он написал про Натана! Как можно так писать про Натана? Он же знает, что Натан — как белый верблюд в пустыне. На нем ездят принцы, и он идет так, как будто парит. И вдруг ему в глаза бросают горсть песка и камней.
Я сказал ей что-то по поводу ошибки Натана Заха в его оценке Альтермана и попробовал вернуть беседу к вопросу отбора ее стихов».
«ЧТО Я ПОНЕСУ НА КРЫЛЬЯХ?»
И далее Дан Мирон переходит к главному — рассказывает о том, как ему удалось убедить поэтессу, поначалу желавшую полностью стереть из памяти читателей свой первый сборник «Издалека», включить в избранное хотя бы несколько стихотворений из него. Надо сказать, что он, как представитель следующего поколения, был в этом лично заинтересован, поскольку его ровесники-поэты, под предводительством Натана Заха, возвращали в ивритскую поэзию тот самый свободный стиль, которым был написан цикл «Издалека», и отвергали стиль «стариков», то есть группы Шленского, на который она перешла, начиная со своей второй книги.
«К моему удивлению, мне стало ясно, что сборник начнется с ее поэмы «Эрец Исраэль» 1937 года, то есть из него будут полностью исключены стихи двадцатых и начала тридцатых годов. Я не верил своим ушам.
— Что, в нем совсем не будет стихов из «Издалека»?
— Может быть, только два стихотворения, те, которые о Марьясе и Зузике.
— А остальные?
— Это была другая поэтесса. Это не я.
Я набрался наглости и вскипел:
— Это ваше мнение. А я знаю эти стихи лучше вас.
Но Бат-Мирьям упрямо ответила:
— Ничего из того сборника не войдет в новую книгу.
Я спросил, улыбнувшись, но с настоящей горечью:
— И что же я понесу на своих крыльях? Ведь вы разбиваете мне основную идею моей будущей статьи.
На этот нахальный вопрос она среагировала с изумлением:
— Где, где там есть крылья?
— Но книга полна крыльев и полета над разными пропастями. Ведь это и есть смысл ее названия. Больше всего мне жаль крыльев мельницы из стихотворения «Старое солнце»:
…Только лишь поднимает крылья
старая мельница вдалеке,
только шелестом тоски по дому
веет от нее,
только тайны и секреты духов
передает крыло крылу,
и говорит крыло крылу:
попробуем еще раз,
поднимемся еще раз
к бездне небытия…
— Вы хотите выкинуть это?
Бат-Мирьям внимательно выслушала, и затем сказала:
— Да, это неплохое стихотворение, пусть оно войдет. Ну, вы получили свои крылья».
ЗЕЛЕНОЕ ПЛАМЯ
Вот еще одно стихотворение из «Издалека», которое она разрешила вставить в сборник своего избранного. Оно — одно из тех, которые казались ей слишком «свободными» и уже не выражавшими ее — нынешнюю, написанными не ею, а «другой поэтессой». Дан Мирон уговорил ее оставить читателями и это поэтическое свидетельство ее юности:
Во сне
я видала зеленое пламя,
оно разгоралось и трепетало,
оно разгоралось и горело,
оно распространялось повсюду,
дрожало,
было тревожным, ревущим.
Во сне я видала зеленое пламя.
И я проснулась, и встала с постели,
и солнечный свет вокруг разливался,
и как пред соперником, я перед ним
широко раскрыла глаза.
И я стояла
и говорила:
вот такая беда.
Большое пламя,
пламя от солнца
крепко меня за виски держало,
пламя проникало в глазницы,
и на устах пламя дрожало,
и раскаляло руки и ноги,
что возносились, как будто бы духи
в молчащих безводных пустынях.
И подняло вверх меня —
распростертую
раскрытую пред четырьмя ветрами,
предстала я пред ломящимся солнцем,
превосходившем меня многократно
своим гореньем,
и вот беда —
я, объятая пламенем,
я, с громко кричащая, —
против дневного солнца.
…Существует мнение, что она была «поэтессой для поэтов». Именно поэты, такие, как она, а вовсе не широкая публика, могли ее по-настоящему оценить — доказательством этому служит то, что многие поэты, как старшего поколения, так и поколения ее ровесников, посвятили ей стихи, при ее жизни и после смерти.
Натан Альтерман лучше всех выразил поэтическое понимание ее творчества в письме, отправленном ей после выхода сборника ее избранного:
«Бат-Мирьям,
и вдруг, на мгновение, эта книга остается в одиночестве. Без всех нас, да, и даже без тебя, отказывающейся видеть ее суть. На мгновение книга остается одна, и тогда мы начинаем слышать все, что ее окружает, и бушует в ней, и говорит из нее, с этих самых страниц. Человек и Бог, и народ, и женщина, и юноша, и гром, и тишь земли и воздуха, смерти и бесконечной жизни, все, подающее голос из единого хора, все вещи, участь которых — звучать вместе, как огромное единое противостояние, как единое молчащее желание — звучать только из великих книг. А вовсе не из самого мира. Только из книг, говорящих о целом мире.
Бат-Мирьям, ивритская поэзия до самых своих границ в трепете слышит покоряющую и захватывающую мелодию, встающую из этой книги. Я говорю это не тебе, а твоей книге. Мы принимаем ее и прислушиваемся к ней в трепете и волнении, и мы ощущаем ее силу и величие. Прими ее и прислушайся к ней так же, как мы… Я сказал, что на одно мгновение эта книга осталась в одиночестве, но это мгновение — то самое непреходящее мгновение существования мира, которое всегда будет жить после нас.
Твой Натан Альтерман».
За эту книгу в 1972 году она получила Премию Израиля. Благодаря ей творчество Йохевед Бат-Мирьям вошло в канон ивритской поэзии двадцатого века.
Она умерла 7 января 1980 года.
Ее поэзия возвращается к читателям буквально в последние годы. В течение очень долгого времени она была почти забыта, а сейчас начали выходить книги о ней, вновь были изданы ее стихи.
В ее образе было что-то королевское. Именно она, с ее невероятными стихами, с ее сказочным детством, с ее высокой самооценкой, должна была стать королевой ивритской поэзии. Почему этого не случилось? Возможно, потому, что ее «подданные» до нее не доросли. Население еврейского ишува Палестины, а впоследствии Государства Израиль, предпочло простые стихи о любви, непритязательную «женскую» философию, предпочло не менее, чем она, талантливую, но значительно более «простую» в понимании Рахель, предпочло «Рут с берегов Волги» — Элишеву с ее простыми рифмами и трогательной ролью чужестранки.
Вторая причина, по которой Йохевед Бат-Мирьям не была коронована, заключается в том, что она сама выбрала амплуа не королевы, а жертвы. Она стала не просто символом материнства — она была матерью, потерявшей сына на войне, фактически принесшей его в жертву. И вдобавок к этому, она была поэтессой, принесшей в жертву, после гибели сына, свои ненаписанные стихи, пророчицей, отказавшейся от дара пророчества из боязни возможных потерь в будущем, как следствия ее пророчеств.
Где-то там, в прошлом столетии, в затерянной белорусской деревне, где живет всего несколько еврейских семей, где не стихают рассказы о деяниях Баал-Шем-Това, куда забредают в гости еврейские праведники, где мельница поднимает свои крылья до самых небес, в тех краях, которых нет в реальности, но о которых она очень хорошо знала, маленькая девочка, любимица немолодого отца и всей большой семьи, все еще сидит на крыльце своего дома и учит наизусть отрывки из ТАНАХа…