* * *
Лёг до срока черемухи иней
в уходящую строчку следов…
На твоей и моей Украине
было время цветенья садов.
Плыл по нашей с тобою России
дух весны, до озноба в груди,
и воскрес накануне Спаситель,
и Победа была впереди.
Но уже из неведомой дали
ты глядела, строга и добра,
тихим взором любви и печали,
как навеки родная сестра,
что доселе, в годину излома,
не молчала при кривде любой,
а вела, уповая на Слово,
свой неравный и праведный бой.
Не окончился бой и доныне,
потому у меня на веку
не застудит забвения иней
ни одну твою чудо-строку…
* * *
В.Х.
А я сказала: «Будь мне другом,
свидетелем судьбы моей», –
покуда ты глядел с испугом
из-под нахмуренных бровей.
Пока мои слепые руки
еще тянулся целовать…
Весны моей родные звуки
уже откатывались вспять.
И я ничем уж не владела,
достойным боли и любви.
И лучезарный отблеск тела
уж не был на устах молвы.
И то, что назвалось душою
и созидалось в тишине,
как будто с полою водою
ушло, не помня обо мне.
И то, что наполняло строки
такой девичьей простотой,
желтеет, точно лист осоки
над непорочною водой.
И та, что надевала крылья
зарянок, бабочек, стрекоз,
среди густого чернобылья
уснет под шорохи берез.
И разве в запахе черемух
он пробелеет над тобой –
тот юный взмах, тот дивный промах,
что звался сумрачною… мной
и, словно жаворонка песня,
при сельской утренней звезде
теперь влетает в поднебесье
и плачет в черной борозде…
ВЕЧЕРА РУССКОЙ МУЗЫКИ
Совсем не страшно – на свирели,
на лире, лезвии ножа,
пока и в мае, и в апреле,
листами нотными шурша,
кружат Свиридова метели,
поет Гаврилина душа.
И, умилен Вечерней жертвой,
ты прячешься между колонн.
Какою радостью бессмертной
тут каждый звук посеребрен!
Какой смиренною печалью,
какой властительной мечтой…
И плачет ночь под черной шалью,
и пляшет месяц молодой.
И сами звезды колядуют,
и вьются ленты голосов,
и музы в лоб тебя целуют,
начетчик букв, поденщик слов.
Тебя коснулось дуновенье
привольных сфер, отверстых недр –
дубрав купальское волненье,
Фавора златоверхий ветр.
Над старой тетрадью
Но как ничтожен для нее предлог:
то влажный ветер, то забор дощатый,
а то пустой прохожий говорок –
и чудеса чернил зеленоватьrх,
и наплывает нежность первых строк,
заплаканных каких-то, диковатых.
И снова кто-то медлит у в о рот,
лицо в тумане неумело прячет,
и птица хриплая по снегу скачет,
а снег ложится вкось и наудачу
на тот пейзаж, что ничего не значит,
хотя б читать его наоборот.
Но, видно, наступает мой черед,
черед недолгой самозванной власти
над тишиной, расколотой на части,
на песенный горошек-шепоток.
Пока еще туманится восток,
а небо дымной и собачьей масти,
что давит грудь и за душу берет,
но в от живой, исчерканный листок –
и немота, и беглый холодок,
отчаянье, беспамятство, и счастье.
***
По вечерам трещит огонь в печи,
и меркнет свет, и упадают руки.
Апрель в начале. Черные грачи,
грачи зияют в розоватом небе.
И мы вдвоем. Не правда ль, мы – вдвоем
на сумеречном берегу Т обола?
Ты говоришь… И в голосе твоем
звенит мой страх заговорить с тобою.
Какая тишь ! Какая глухомань !
Изгнанья край ! Безветрие разлуки
с отечеством … И медленный туман,
и меркнет свет, и упадают руки.
А я стою над бедною в одой,
Над зябкою, текучею водицей,
ловлю губами горький голос твой,
и долго пью, и не могу напиться…
Зачем он так смирялся предо мной?
Зачем он так склонялся над тобой,
река Тобол? Тоска моя – Тобол.
***
Не быть любимой.
Не бывать любимой !
И в гордости спасения искать.
Звенящее, щебечущее имя
запамятовать. И не повторять.
Б родить по улицам. Бежать- под ливнем.
Листать страницы. Теребить слова.
Затеять праздник. Удивленным липам
их огоньки в июне раздавать .
Слыть молодой, забывчивой и дерзкой,
отшельницей, неверною женой . . .
Покуда жест – беспомощный и детский,
не вывернет, не выдаст с головой.
ВЕЧЕРА РУССКОЙ МУЗЫКИ
Совсем не страшно – на свирели,
на лире, лезвии ножа,
пока и в мае, и в апреле,
листами нотными шурша,
кружàт Свиридова метели,
поет Гаврилина душа.
И, умилен Вечерней жертвой,
ты прячешься между колонн.
Какою радостью бессмертной
тут каждый звук посеребрен!
Какой смиренною печалью,
какой властительной мечтой…
И плачет ночь под черной шалью,
и пляшет месяц молодой.
И сами звезды колядуют,
и вьются ленты голосов,
и музы в лоб тебя целуют,
начётчик букв, подёнщик слов.
Тебя коснулось дуновенье
привольных сфер, отверстых недр –
дубрав купальское волненье,
Фавора златоверхий ветр.
12 мая 1994
ЗИМНИЕ ПТИЦЫ
I.
Молчим. Скорбим. Осиротели.
А может быть, она – мертва,
та Смерть под музыку метели
в канун Святого Рождества?
Ведь даже встрёпанные птицы
покинули ее плеча,
чтоб впиться в нотные страницы,
крича, гортанно клокоча,
но вдруг светлея, розовея,
чтоб, сбросив черное перо,
вплетать в напевы снеговея
напевов райских серебро…
II.
И воском ласковый сочельник,
как медом солнечным, пропах.
И шепчет лапник, шепчет ельник:
«Что было – прах, легло во прах;
но то, что дух, – неодолимо:
себя свежей, себя вольней,
летит – молить неутомимо
о милой Родине своей!»
III.
И черный ворон, черный ворон
прощальным лебедем плывет…
А как алкал кровавых зёрен
и как впивал соленый пот,
когтя безмолвие бумаги,
из коей вздох, из коей звон
пробился, как ручей в овраге,
что талой вербой забелён!
И благовещенские птицы
скруглят изюменный глазок:
не жаворонок ли струится,
иль сок березы – в туесок?
Не пробужденье ли от стужи,
что сорок дён мела, мела,
рвала дерев родные души,
людей за дрогами гнала,
но вдруг утихла за кладбищем,
взметнув румяных снегирей
над озаренным пепелищем,
над зябью музыки Твоей?..
6-7 января 1998
ПОД СРЕТЕНЬЕ – СОРОКОВИНЫ
I.
Ныне отпущаеши…
День Сретенья, ты день разлуки!
Прощальный звон… Приветный звон…
Как жадно старческие руки
простер усталый Симеон!
Как нежно примет он Младенца,
как трепетно введет во храм!..
Белеют снегом полотенца
вокруг иконы по углам.
Ведь, право, нет уже причины
томиться в дольних берегах…
И ты, душа, из отчей глины
летишь, летишь, покинув прах.
Оплакав прах, что был прекрасной –
земной Отчизною твоей,
где голый куст рябины красной –
зрит огорченный воробей.
Где гимны русскому раздолью
смычки метельные поют;
где всклень полна счастливой болью
душа, свободная от пут.
Где голубое Лукоморье
затмило взору явь и близь;
где волей солнышка на взгорье
озимых всходы поднялись.
Где разом вербы посмуглели
и снится Вход в Ерусалим…
Где робко, на Страстной неделе
«Минуй мя, чаша…» повторим.
II.
А Сретенье зовем – Громнѝца.
И се – громничная свеча
средь звезд морозных золотится,
как летний полдень, горяча.
И се – кутья поминовенья
из красных, каменных пшениц.
Еловой ветки мановенье…
Чуть слышный возглас половиц…
И, как надгробие печали,
как, может быть, сама печаль,
чернеют ноты на рояле,
как чёрный лёд, блестит рояль.
III.
День Сретенья!.. Осиротенья
вчерашний день… Но как светла
долина слёз, обитель пенья,
где сорок дней метель мела;
где скорбно в белоствольном зале
склонился долу мерзлый куст;
где всей землей мы прошептали
по Музыке сорокоуст.
21, 29 января 1998
***
* * *
А та земля, в которую сойду,
которая в наследство мне досталась,
уже металась в пламенном бреду –
как будто вдруг к щеке моей прижалась…
Как будто этих пожелтевших рук
она ждала с заката до восхода,
как будто этот неутешный звук
сулит ей дождь иль солнце с небосвода.
Сулит колосья, полные зерна,
скоту – приплод, а девушке – обнову,
огонь в окне, и тени у окна,
и чью-то верность молвленному слову.
И чью-то разделенную любовь,
и кем-то сокрушенную разлуку,
и путнику – уже нежданный кров,
и грешнику – как раз по силам муку.
Сулит весну – и талый чернозем,
и эту жалость нежную к отчизне,
и всё, что мы опасливо зовем
не смертью, нет, но продолженьем жизни.
ОСЕНЬ 1991 ГОДА
Памяти Бориса Примерова
Живем… И вот дожили до седин
в тоске по юности первоначальной.
Позволь же грозди черные рябин
мне положить на этот гроб печальный.
Что горше осени? Ну разве ты, весна.
Тревожен твой черемуховый холод.
Ждет соловья ночная тишина.
Стучит в висках семипудовый молот.
О чем?.. И пусть косноязычна речь –
парит в ней гений нежности к отчизне…
Что сберегу? Что я смогла сберечь
от той, почти предсмертной нашей жизни?
Как шли в Вертушино сырым холмом –
один другого тише и болезней –
за козьим деревенским молоком:
оно стихов и гуще, и полезней.
Как шли… Сначала – берегом пруда,
болотцем, по затопленной лесине…
В те дни уже балтийская вода
не омывала берегов России.
Как шли… Какой-то жалкий арьергард…
Над ивняком, клубящимся в овраге…
«А ты представь, что я – кавалергард!
Что я, как Пушкин, в ласточкином фраке».
«А ты представь, – в ответ шутила я, –
что я лишь так себе и представляю…»
Друзья мои, друзья мои, друзья, –
кричал мой дух, – я тоже умираю!
Под тем курганом: насыпь до небес…
Под осыпью Советского Союза…
Уже неравным браком мелкий бес
с тобой венчался, солнечная Муза.
Уже слова не слушались. Уже
«Чур, чур меня!» – одно рвалось из сердца…
И серый пепел залегал в душе
изгнанника, калики, погорельца.
Кем мы казались жителям травы –
седым ежам и пухленьким полевкам?..
Как шли… К Москве, а может, от Москвы?..
По лествице?.. По тлеющим веревкам?..
Уж все осыпалось… Лишь этот терпкий куст-
кус благодати – черной синевою
cиял… Вернись! Вернись! Как я сама вернусь,
когда глаза в последний раз закрою.