Оригинал материала находится по адресу:
witkowsky.livejournal.com/16712.html?thread=362056
Из сборника «ОБОЛ» (1977)
ПОЛПУТИ
перевозчик темен лицом
бледен скорее чем темен
лодка его – половинка долбленого дерева
суковатая кисть берется за весло
меж коряг пробираетесь вы
сквозь гущину ивняка
пальцы твои погружаются в море
я тебя привела сюда
здесь тысячи душ не имущих обола ждут переправы
и камни вздыхая поют
я вложила в твою руку плату за перевоз
вот скользит трухлявая лодка скупца
над смрадным потоком – и ты –
и ты не посмотришь назад,
только он, чьи глаза столь белесы,
будет за мною с опаской следить
покуда над вспученной черной рекой
бесшумно ты движешься дальше и дальше
он знает: тот кто поклялся над смертным потоком
неподвластен становится даже бессмертью
на сто лет блужданья по суше
он впрочем не слушает; просто плывет
потирая свой серый обол,
а пальцы твои погружаются в море
наполовину вода
наполовину рука
КУМРАНСКИЙ СВИТОК
Вообразив себя тобой
касаюсь пергамента:
свиток развернут
вдоль берега Мертвого моря
где мальчик искал убежавшего козла
на век или два хватит пути
(нахальный козел убегает).
Вдоль этой долины лежащей ниже уровня моря
похожей на сковородку для выжарки соли
есть пещеры в горькой почве холмов
мертвые не умирают
но вовеки стоят,
или движутся
– согласно Божьему промыслу
совершенно ясно
видят бегущего козла-нахала.
Глянь вперед,
глянь назад – мальчик ловок,
он камень бросает и попадает в амфору,
она разлетается и слова выходят из тьмы
свитки лежавшие как человечьи тела.
Те кто нынче копаются в гротах ища лоскуты
и те кто в музеях разбирают слово за словом
все они, дети случая, как ты или я,
хранители Завета
– а нахальный козел убегает от нас.
БЕЛАЯ ДОЛИНА
черный козел
и где-то, где-то
скрывается агнец.
ЧЕРДАК НАД БАРАКОМ
На меня нацелилась груша да черемуха –
Силою рассыпчатой бьет в меня без промаха.
Осип Мандельштам. Воронеж, 4 мая 1937 г.
Под самой крышей, между тех воров, что в законе,
перед ящиком, на котором белый хлеб, консервы и фрукты,
при свете свечи,
сидит Мандельштам, один из отверженных,
и читает стихи.
Теперь он и вправду почти отошел:
свеча не светит ему,
хлеб не в силах его прокормить,
барачный чердак – место его в необъятной стране.
Слушай меня, ворье всех стран:
украдите насильно его, ведь это поэт Мандельштам!
Запихните его в воровскую суму
и улепетывайте, словно черти,
по крышам отсюда подале.
Потому что ворам здесь дана расконвойка.
Пойте всей глоткой: поэт Мандельштам
наконец-то отходит!
Мираж стихотворца
роняет миндальное имя его в мои руки еще неотцветшим,
и вот перед нами:
человек у ствола миндального дерева
(такого застенчивого миндального дерева!)
к его цветам легко прикоснуться
оно в цветах
оно в цветах белым-бело будто снег.
ОДИССЕЙ ВСПОМИНАЕТ
среди коров гелиоса, породистых желтых
и рыжих, одна была каряя, пегая:
солнечный бог ее любил
из-за нее наказанье понес я и должен был снова,
как вот уже множество лет, плыть по соленой волне,
чтоб на каменный берег пустынный попасть, где опять
после долгой невзгоды лежать под лучами палящего солнца
и всем телом прощенье принять
мне пришлось как собаке вырыть ложе себе для ночлега
в листьях сухих… а потом появилась
девушка, еще ребенок… я мог
нести ее на руках
как звали ее? да, навзикая! – я так и не спросил ее,
человек она или, напротив,
богиня –
любимая навзикая, пестрый теленок легенд!
и было еще: узкий черный корабль, в нем отец ее дал мне уплыть,
этот корабль, повиновавшийся мысли, доставлявший тебя
без кормчего, без моряков в место любое,
где бы ты захотел оказаться
…если б сегодня такой мне корабль,
чтоб уплыть с этой тесной итаки
МЕТАМОРФОЗЫ
море знает так много,
то фетида оно, то протей, сперва уступает,
но лишь после жестокой борьбы
уступает свои секреты,
всё так быстро меняет форму,
что простою рукой
не ухватишь:
тигр змея птица медведь каракатица просто вода снова тигр,
змея огонь ветер каракатица, катится, катится…
от тюленей, от водорослей
слабая тень на воде;
и вы, многократно воспетые,
– телемах, пелей, менелай –
вы пытались увидеть грядущее в этой шипящей
пенной змее на песке: каждый видел свое,
открывается образ, но только на миг:
пропавший отец вот уже целых семь лет
скорбит возле грота Калипсо, убит агамемнон, никто
никогда не верит кассандре, фетида –
фетида купает последнего ребенка в волнах стикса
но выходит опять из пучины морской
елена, елена прекрасная –
вот сидит она в доме высоком своем,
в безымянном спартанском дворце,
иноземец приходит
она узнает его сразу
и опять начинается новая повесть
вечерние цветы орка
марина цветаева, ингрид йонкер, сильвия плат
орфей выводит
нас из царства мертвых,
неохотный, в лохмотьях,
он и слушать не хочет,
когда мы по дороге
из ночи в день
стоим и взываем:
оглянись же вокруг,
потому что мы тоже
как эвридика
вот-вот утратим твой светлый мир!
но опытность – чувства его притупила,
он не посмотрит назад –
лишь снимает руку с плеча
и указует:
впереди, у светлого входа в пещеру,
немая, уже блуждает весна
МАРИНА ЦВЕТАЕВА
Всё давно решила она, пока вместе с сыном
и тачкой пожитков брела от избы до опушки
и снова в деревню: однажды, как станет невмочь,
на благо себе и земле уйдет на свободу.
Она обходила казармы-дома, пустые церкви, шла к любовникам,
шла в каморки в разрушенных городах – и всё это
превращалось в стихи, что жили, подобные крысам ручным,
в теле ее, тяжко тащившемся дальше.
В чужом доме в Елабуге,
надрывая зренье, она
примерила расстояние
от крюка до пола. Оказалось, что хватит.
Дом прибрала, сварила суп и, спеша
уйти поскорей, даже забыла скинуть передник.
ПИЛАТ ПИШЕТ ДРУГУ
Мы говорим о нем, но редко. Вот и год
пролетел. Да и Клавдия отцвела.
Темные пятна сырости только растут
от месяца к месяцу. Зимняя буря
через ограду и через колонны вступила,
ничего не оставила, всё затопила водой.
Я больше не жду ничего: достойно ли это
римской чести – здесь, в захолустье,
грядущее видеть лишенным владычества Рима?
Утренние часы теперь безраздельно мои, когда я, омывшись,
наконец расстаюсь со снами. Хожу размеренным шагом
босиком по мозаикам ярким.
(…а знаешь ли ты, что мозаики
здесь делал какой-то грек? Вот бог водяной – он, как юный папирус,
цветет на глади воды. Стиль всегда на моей стороне,
ибо что-то живое есть в линиях мертвых. Да, кстати,
отчего мы совсем позабыли сатиров?)
Мрамор щиплет меня допотопным холодом.
Глубоко в Аппенинах я строю себе
жилище на зимнее время. Там, избавившись от пророков,
загорелую римскую истину я обойму. Терракоту, пожалуй,
никаких украшений, вот разве что женщина.
Ты прости, что невнятно пишу. А сказать я хотел
об изображении, что всегда у меня перед глазами:
он всё время стоял на изображении сатира.
Он смотрел на него, покуда мы говорили об истине.
Всё, что тогда мне подумалось, – это то,
что ноги его не изранены, совсем как у ребенка.
Я слышу, как часто плачет она во сне,
словно что-то ушло для нее вместе с этим беднягой.
Здесь, где пишу я, мне кажется –
наверное, снова плачет. Постепенно учусь я
постигать границы нашего царства. Всю свою истину
обменял бы я на его теплоту.