Опубликовано: https://textlit.de/index.php/2022/01/22/41787/
Родилась в дворянской семье, праправнучатая племянница Н. И. Гнедича, знаменитого переводчика «Илиады». В 1930 году поступила на филологический факультет ЛГУ, работала литературным консультантом, впоследствии преподавала английский язык и литературу в Восточном институте и других вузах Ленинграда, занималась стихотворными переводами (главным образом, с английского).
Всю блокаду прожила в Ленинграде, в 1942—1943 годах работала военным переводчиком.
В 1944 году была арестована по сфабрикованному обвинению, приговорена к 10 годам лагерей; в 1956 году реабилитирована.
Во время следствия, в одиночной камере тюрьмы, Т. Г. Гнедич удалось выполнить самую значительную переводческую работу своей жизни — перевод поэмы Байрона «Дон-Жуан», который после её освобождения был опубликован и принёс автору известность. Т. Г. Гнедич переводила также Шекспира, Вальтера Скотта, Корнеля и др.
Много лет преподавала художественный перевод; значительное количество переводчиков поколения 1960-х годов считают себя её учениками. (Семинар поэтического перевода начал работать в 1957г. в составе: Василий Бетаки, Георгий Бен, Ирина Комарова, Галина Усова, Владимир Васильев, Александр Щербаков; позднее добавились другие участники.)
Всю жизнь писала стихи, которые практически не публиковались; книга её избранных стихотворений «Этюды и сонеты» вышла через несколько месяцев после её смерти.
ВАСИЛИЙ БЕТАКИ
Весной 1957 года Зеленова позвала меня в свой кабинет и представила Татьяне Григорьевне Гнедич. Как сказала Анна Ивановна, «Татьяна Григорьевна будет обучать научных сотрудников музея французскому языку, а то позор какой-то, кроме директора, никто в музее и прочесть нужный материал не может, если он по-французски, а уж тем, кто занимается концом восемнадцатого, началом девятнадцатого как же без французского !!!»
Невозможно, говоря о Гнедич, не начать с истории перевода байроновского “Дон Жуана”. Я услышал эту историю сначала вкратце от Анны Ивановны, а потом подробнее и от самой Татьяны Григорьевны.
История эта с тех пор была пересказана в печати неоднократно. Сначала в искажённом виде в какой-то советской газете, потом спустя много лет мной кратко в «Русской мысли», потом подробнее Георгием Беном в изданной в США «антологии сплетен и стихов» К. Кузьминского «Голубая лагуна», наконец в «Барселонской прозе» Е. Г. Эткинда и в воспоминаниях М Германа “Сложное прошедшее”. Естественно, версии несколько разнятся.
Расскажу ее все же и в этой книге в нескольких словах, постаравшись поточнее отфильтровать только то, что слышал от самой Т. Г.
Во время войны Татьяна Гнедич, выпускница английского отделения филфака, недавно закончившая аспирантуру, была мобилизована и работала в Разведуправлении Балтфлота на связи с английскими и американскими союзниками.
И вот однажды прикомандированный к тому же управлению английский офицер связи, по гражданской специальности литературовед-славист, лорд Уинкотт (То ли Гнедич, то ли кто другой его прозвал тогда «Воен-кот», как рассказывала Л. Я. Гинзбург), сказал, что хорошо бы после войны ей приехать в Лондон, где они “смогут вместе немало сделать для усиления русско-британских культурных связей”. И вот бедная наивная Татьяна Гнедич после этих, строго говоря, ничего не значащих слов, по её собственным словам «всю ночь промечтала о Лондоне, а на другой день пошла в партком». Дело было в 1944 году. Она по сути дела донесла на себя сама: вернула кандидатскую карточку ВКП(б), сказав, что быть членом партии недостойна.
Е. Г. Эткинд сомневается в истинности такого дурацкого происшествия, но тут же сам отмечает, что некоторое юродство не чуждо было Т. Г., а он ведь знал ее с детства: еще задолго до войны Татьяна Гнедич учила его английскому.
В результате такого самодоноса Т. Г. тут же и арестовали. И вот, находясь в предварительном заключении, она на память перевела девятую главу любимого «Дон Жуана». Во время очередного допроса до того ничего не говорившая и не писавшая Т.Г. заполнила данный ей допросный листок этой девятой главой, написав бисерным почерком на обеих сторонах листка более тысячи строк. Следователь, называвший себя Капустин, оказался в порядке чуда, человеком понявшим, кто сидит перед ним. Он добился того, что Гнедич поместили в отдельную камеру, дали книги, бумагу…Она считалась под следствием до окончания работы.
Перевод всей огромной поэмы был завершён за два года, его перепечатала машинистка следственного отдела, а Гнедич вычитала. Один экземпляр следователь по её указке послал на отзыв Мих. Лозинскому. Второй экземпляр пошел в архив МГБ, а третий с резолюцией «Не отнимать и не читать» был отдан Татьяне Григорьевне, поехавшей с ним в лагерь, где она отсидела оставшиеся восемь лет своего срока. Так что чудеса случаются. Возможно, следователь Капустин, дав Т. Г. возможность работать, попросту спас ей жизнь!
(См. «Барселонскую прозу» Е.Г. Эткинда. Изложивший эту же историю в 2000 году М.Ю. Герман, допустил множество вопиющих неточностей. Так, вопреки его утверждениям, Гнедич никогда не работала на ленинградском радио, арестована была не «после войны», а в 1944 году, никогда не была в ссылке, а просидела от звонка до звонка, и замуж за Георгия Павловича Богданова вышла не в ссылке, в а лагере, где была режиссёром самодеятельности, а Г.П. играл матроса Швандю в её постановке «Любови Яровой»).
Но вернёмся в конец 50-х. Татьяна Григорьевна жила в то время минутах в десяти от Павловского Дворца. Она снимала одну большую сараеобразную комнату в частном деревянном доме. Жили они втроём: она, её муж Г. П. Богданов и «тётушка» – маленькая, невероятно квадратная и седая Анастасия Дмитриевна, когдатошний инспектор Рабоче-Крестьянской Инспекции, посаженная ещё в незапамятные времена. Обоих привезла Гнедич с собой из лагеря. Не знаю, где находились они, пока Татьяна Григорьевна, прямо из лагеря приехавшая к Эткиндам, жила у них пару месяцев. Потом она сняла вот эту сараеобразную комнату в Павловске, и они поселились там.
Оттуда я и сопровождал её на её первый, триумфальный – через полгода после выхода из лагеря – творческий вечер в Дом Писателя, в апреле 1957, когда она впервые читала отрывки из «Дон Жуана»
К тому времени уже был заключён договор с Гослитиздатом и «титульным редактором», к нашей общей радости, назначена была Нина Яковлевна Дьяконова. А Борис Борисович Томашевский, штатный редактор «Гослита», добившийся этого назначения (правда, по подсказке Эткинда), ходил в перерыве по всем гостиным и кабаку писательского дома чуть не вприпрыжку и всем, кого знал, хвастался, потрясая как петушок, гребешком седых волос: «А хорошо я придумал, а? Лучше Дьяконовой редактора для книги этой и быть не может!»
Через год после этого вечера Татьяна Григорьевна со своим семейством переехала в Пушкин на Московскую улицу, где ей выдали две комнаты в маленькой коммуналке: соседи её, занимавшие третью комнату, появлялись там не чаще раза в неделю, и таким образом квартира Гнедич была почти что отдельной. Впрочем, произошло это не в один приём: сначала комнату ей (на троих-то!) дали одну, хотя и огромную, а потом, когда в СССР должен был приехать датский поэт Отто Гельстед, которого она переводила, ей в течение двух дней добавили вторую комнату в той же квартире, срочно переселив из неё куда-то («с улучшением») проживавшую там старушку. Дело в том, что Гельстед пожелал непременно встретиться со своим переводчиком!
В 1957 году Гнедич стала вести семинар перевода английской поэзии.
Семинар поначалу состоял из пяти человек: И. Комарова, Г. Усова, Г. Бен, В. Васильев и я.
Все мы, её ученики, бывали у неё часто, а я, так вообще многие годы не реже раза в неделю. Это кроме еженедельных занятий её семинара в Доме писателей и ежемесячных заседаний секции перевода.
После смерти Т.Г. Гнедич Галина Усова стала хранительницей ее архива. Она унаследовала от Т. Г. любовь к Байрону и теперь имеет отношение почти к любому изданию Байрона в любом конце России.
ЕФИМ ЭТКИНД
Добровольный крест
Она переводила «Дон Жуана» Байрона по памяти во внутренней тюрьме Большого дома в Ленинграде.
…Когда аплодисменты стихли, женский голос крикнул: «Автора!» В другом конце зала раздался смех. Он меня обидел, нетрудно было догадаться, почему засмеялись: шёл «Дон Жуан» Байрона. Публика, однако, поняла смысл возгласа, и другие закричали: «Автора!» Николай Павлович Акимов вышел на сцену со своими актёрами, еще раз пожал руку Воропаеву, который играл заглавного героя, и подступил к самому краю подмостков. Ему навстречу встала женщина в длинном черном платье, похожем на монашеское одеяние, — она сидела в первом ряду и теперь, повинуясь жесту Акимова, поднялась на сцену и стала рядом с ним; сутулая, безнадёжно усталая, она смущённо глядела куда-то в сторону. Аплодисменты усилились, несколько зрителей встали, и вслед за ними поднялся весь партер — хлопали стоя. Вдруг, мгновенно, воцарилась тишина: зал увидел, как женщина в черном, покачнувшись, стала опускаться — если бы Акимов ее не поддержал, она бы упала. Ее унесли — это был инфаркт. Догадывалась ли публика, собравшаяся на генеральную репетицию акимовского спектакля «Дон Жуан», о происхождении пьесы? Был ли возглас «Автора!» всего лишь непосредственной эмоциональной репликой или женщина, первой выкрикнувшая это многозначительное слово, знала историю, которую я собираюсь рассказать?
Татьяна Григорьевна Гнедич, праправнучатая племянница переводчика «Илиады», училась в начале тридцатых годов в аспирантуре филологического факультета Ленинградского университета; занималась она английской литературой XVII века и была ею настолько увлечена, что ничего не замечала вокруг. А в это время происходили чистки, из университета прогоняли «врагов»; вчера формалистов, сегодня вульгарных социологов, и всегда — дворян, буржуазных интеллигентов, уклонистов и воображаемых троцкистов. Татьяна Гнедич с головой уходила в творчество елизаветинских поэтов, ни о чем ином знать не желая.
Ее, однако, вернули к реальности, на каком-то собрании обвинив в том, что она скрывает своё дворянское происхождение. На собрании ее, конечно, не было — узнав о нем, она громко выразила недоумение: могла ли она скрывать своё дворянство? Ведь ее фамилия Гнедич; с допушкинских времён известно, что Гнедичи — дворяне старинного рода. Тогда ее исключили из университета за то, что она «кичится дворянским происхождением». Действительность была абсурдна и не скрывала этого. Единственным оружием в руках ее жертв — в сущности, беспомощных — был именно этот абсурд; он мог погубить, но мог, если повезёт, спасти. Татьяна Гнедич где-то сумела доказать, что эти два обвинения взаимоисключающие — она не скрывала и не кичилась; ее восстановили. Она преподавала, переводила английских поэтов, писала стихи акмеистического толка, даже стала переводить русских поэтов на английский.
Мы жили с нею в одном доме — это был знаменитый в Петербурге, потом Петрограде и Ленинграде дом «собственных квартир» на Каменноостровском (позднее — Кировском) проспекте, 73/75. В этом огромном здании, облицованном гранитом и возвышавшемся у самых Островов, жили видные деятели российской культуры: историк Н.Ф. Платонов, литературовед В.А. Десницкий, поэт и переводчик М.Л. Лозинский.
Случилось так, что я в этом доме родился — мой отец владел в нем квартирой № 2, но позднее я оказался в нем случайно; нам, только что поженившимся, досталась на время комната отчима моей молодой жены — в большой коммунальной квартире. Татьяна Григорьевна Гнедич жила вдвоём с матерью в еще более коммунальной квартире, по другой лестнице — в комнате, пропахшей нафталином и, кажется, лавандой, заваленной книгами и старинными фотографиями, уставленной ветхой, покрытой самоткаными ковриками мебелью. Сюда я приходил заниматься с Татьяной Григорьевной английским; в обмен я читал с ней французские стихи, которые, впрочем, она и без моей помощи понимала вполне хорошо.
Началась война. Я окончил университет, мы с женой уехали в город Киров, а потом — в армию, на Карельский фронт. О Гнедич мы знали, что перед самой войной она вместе с матерью переехала в деревянный особнячок на Каменном Острове. Потом, уже на фронте, нам стало известно, что в блокаду умерла ее мать, дом сгорел, она оказалась переводчицей в армии, в Штабе партизанского движения. Иногда от неё приходили письма — часто стихи, потом она исчезла. Исчезла надолго. Никаких сведений ниоткуда не поступало. Я пытался наводить справки — Татьяна Гнедич как сквозь землю провалилась.
После войны мы с женой оказались в той же квартире, в доме 73/75. Прежнего населения не осталось: почти все умерли в блокаду. Лишь изредка встречались чудом уцелевшие старорежимные дамы в шляпках с вуалью. Однажды — дело было, кажется, в 1948 году — за мной пришли из квартиры 24; просил зайти Лозинский. Такое случалось редко — я побежал. Михаил Леонидович усадил меня рядом, на диванчик и, старательно понижая свой низкий голос, прохрипел: «Мне прислали из Большого дома рукопись Татьяны Григорьевны Гнедич. Помните ли вы ее?» Из Большого дома, с Литейного, из государственной безопасности? (Лозинский по старой памяти говорил то ЧК, то ГПУ.) Что же это? Чего они хотят от вас? «Это, — продолжал Лозинский, — перевод поэмы Байрона «Дон Жуан». Полный перевод. Понимаете? Полный. Октавами, прекрасными классическими октавами. Все семнадцать тысяч строк. Огромный том первоклассных стихов. И знаете, зачем они прислали? На отзыв. Большому дому понадобился мой отзыв на перевод «Дон Жуана» Байрона».
Как это понять? Я был не менее ошеломлён, чем Лозинский, — возможно, даже более; ведь мы не знали, что Гнедич арестована. За что? В те годы «за что» не спрашивали; если уж произносили такие слова, то предваряли их иронической оговоркой: «Вопрос идиота — за что?» И откуда взялся «Дон Жуан»? Перевод Гнедич и в самом деле был феноменален. Это я понял, когда Лозинский, обычно сдержанный, вполголоса, с затаённым восторгом прочёл несколько октав — комментируя их, он вспоминал два предшествующих образца: пушкинский «Домик в Коломне» и «Сон Попова» Алексея Толстого. И повторял: «Но ведь тут — семнадцать тысяч таких строк, это ведь более двух тысяч таких октав… И какая лёгкость, какое изящество, свобода и точность рифм, блеск остроумия, изысканность эротических перифраз, быстрота речи…» Отзыв он написал, но я его не видел; может быть, его удастся разыскать в архивах КГБ.
Прошло восемь лет. Мы уже давно жили в другой коммунальной квартире, недалеко от прежней — на Кировском, 59. Однажды раздалось три звонка — это было к нам; за дверью стояла Татьяна Григорьевна Гнедич, еще более старообразная, чем прежде, в ватнике, с узелком в руке. Она возвращалась из лагеря, где провела восемь лет. В поезде по пути в Ленинград она читала «Литературную газету», увидела мою статью «Многоликий классик» — о новом однотомнике Байрона, переведённом разными, непохожими друг на друга поэтами, — вспомнила прошлое и, узнав наш новый адрес на прежней квартире, пришла к нам. Жить ей было негде, она осталась в нашей комнате. Нас было уже четверо, а с домработницей Галей, для которой мы соорудили полати, пятеро.
Когда я повесил ватник в общей прихожей, многочисленные жильцы квартиры подняли скандал: смрад, исходивший от него, был невыносим; да и то сказать — «фуфайка», как называла этот предмет Татьяна Григорьевна, впитала в себя тюремные запахи от Ленинграда до Воркуты. Пришлось ее выбросить; другой не было, купить было нечего, и мы выходили из дому по очереди. Татьяна Григорьевна все больше сидела за машинкой: перепечатывала своего «Дон Жуана».
Вот как он возник.
Гнедич арестовали перед самым концом войны, в 1945 году. По ее словам, она сама подала на себя донос. То, что она рассказала, малоправдоподобно, однако могло быть следствием своеобразного военного психоза: будто бы она, в то время кандидат партии (в Штабе партизанского движения это было необходимым условием), принесла в партийный комитет свою кандидатскую карточку и оставила ее, заявив, что не имеет морального права на партийность после того, что совершила. Ее арестовали. Следователи добивались ее признания — что она имела в виду? Ее объяснениям они не верили (я бы тоже не поверил, если бы не знал, что она обладала чертами юродивой). Будто бы она по просьбе какого-то английского дипломата перевела для публикации в Лондоне поэму Веры Инбер «Пулковский меридиан» — английскими октавами. Он, прочитав, сказал: «Вот бы вам поработать у нас — как много вы могли бы сделать для русско-британских культурных связей!» Его слова произвели на неё впечатление, идея поездки в Великобританию засела в ее сознании, но она сочла ее предательством. И отдала кандидатскую карточку. Понятно, следствие не верило этому дикому признанию, но других обвинений не рождалось. Ее судили — в ту пору было уже принято «судить» — и приговорили к десяти годам исправительно-трудовых лагерей по обвинению «в измене советской родине» — девятнадцатая статья, означавшая неосуществлённое намерение.
После суда она сидела на Шпалерной, в общей камере, довольно многолюдной, и ожидала отправки в лагерь. Однажды ее вызвал к себе последний из ее следователей и спросил: «Почему вы не пользуетесь библиотекой? У нас много книг, вы имеете право…»
Гнедич ответила: «Я занята, мне некогда». — «Некогда? — переспросил он, не слишком, впрочем, удивляясь (он уже понял, что его подопечная отличается, мягко говоря, странностями). — Чем же вы так заняты?» — «Перевожу. — И уточнила: — Поэму Байрона». Следователь оказался грамотным; он знал, что собой представляет «Дон Жуан». «У вас есть книга?» — спросил он. Гнедич ответила: «Я перевожу наизусть». Он удивился еще больше: «Как же вы запоминаете окончательный вариант?» — спросил он, проявив неожиданное понимание сути дела. «Вы правы, — сказала Гнедич, — это и есть самое трудное. Если бы я могла, наконец, записать то, что уже сделано… К тому же я подхожу к концу. Больше не помню».
Следователь дал Гнедич листок бумаги и сказал: «Напишите здесь все, что вы перевели, — завтра погляжу». Она не решилась попросить побольше бумаги и села писать. Когда он утром вернулся к себе в кабинет, Гнедич еще писала; рядом с ней сидел разъярённый конвоир. Следователь посмотрел: прочесть ничего нельзя; буквы меньше булавочной головки, октава занимает от силы квадратный сантиметр. «Читайте вслух!» — распорядился он. Это была девятая песнь — о Екатерине Второй. Следователь долго слушал, по временам смеялся, не верил ушам, да и глазам не верил; листок c шапкой «Показания обвиняемого» был заполнен с обеих сторон мельчайшими квадратиками строф, которые и в лупу нельзя было прочесть. Он прервал чтение: «Да вам за это надо дать Сталинскую премию!» — воскликнул он; других критериев у него не было. Гнедич горестно пошутила в ответ: «Ее вы мне уже дали». Она редко позволяла себе такие шутки.
Чтение длилось довольно долго — Гнедич уместила на листке не менее тысячи строк, то есть 120 октав. «Могу ли чем-нибудь вам помочь?» — спросил следователь. «Вы можете — только вы!» — ответила Гнедич. Ей нужны: книга Байрона (она назвала издание, которое казалось ей наиболее надёжным и содержало комментарии), словарь Вебстера, бумага, карандаш ну и, конечно, одиночная камера.
Через несколько дней следователь обошёл с ней внутреннюю тюрьму ГБ при Большом доме, нашёл камеру чуть посветлее других; туда принесли стол и то, что она просила.
В этой камере Татьяна Григорьевна провела два года. Редко ходила гулять, ничего не читала — жила стихами Байрона. Рассказывая мне об этих месяцах, она сказала, что постоянно твердила про себя строки Пушкина, обращённые к ее далёкому предку, Николаю Ивановичу Гнедичу:
С Гомером долго ты беседовал один,
Тебя мы долго ожидали.
И светел ты сошёл с таинственных вершин
И вынес нам свои скрижали…
Он «беседовал один» с Гомером, она — с Байроном. Два года спустя Татьяна Гнедич, подобно Николаю Гнедичу, сошла «с таинственных вершин» и вынесла «свои скрижали». Только ее «таинственные вершины» были тюремной камерой, оборудованной зловонной парашей и оконным «намордником», который заслонял небо, перекрывая дневной свет. Никто ей не мешал — только время от времени, когда она ходила из угла в угол камеры в поисках рифмы, надзиратель с грохотом открывал дверь и рявкал: «Тебе писать велено, а ты тут гуляешь!»
Два года тянулись ее беседы с Байроном. Когда была поставлена последняя точка в конце семнадцатой песни, она дала знать следователю, что работа кончена. Он вызвал ее, взял гору листочков и предупредил, что в лагерь она поедет только после того, как рукопись будет перепечатана. Тюремная машинистка долго с нею возилась. Наконец следователь дал Гнедич выправить три экземпляра — один положил в сейф, другой вручил ей вместе с охранной грамотой, а насчёт третьего спросил, кому послать на отзыв. Тогда-то Гнедич и назвала М.Л. Лозинского.
Она уехала этапом в лагерь, где провела — от звонка до звонка — оставшиеся восемь лет. С рукописью «Дон Жуана» не расставалась; нередко драгоценные страницы подвергались опасности: «Опять ты шуршишь, спать не даёшь? — орали соседки по нарам. — Убери свои сраные бумажки…» Она сберегла их до возвращения — до того дня, когда села у нас на Кировском за машинку и стала перепечатывать «Дон Жуана». За восемь лет накопилось множество изменений. К тому же от прошедшей тюрьму и лагеря рукописи шёл такой же смрад, как и от «фуфайки».
В Союзе писателей состоялся творческий вечер Т.Г. Гнедич — она читала отрывки из «Дон Жуана». Перевод был оценён по заслугам. Гнедич особенно гордилась щедрыми похвалами нескольких мастеров, мнение которых ставила очень высоко: Эльги Львовны Линецкой, Владимира Ефимовича Шора, Елизаветы Григорьевны Полонской. Прошло года полтора, издательство «Художественная литература» выпустило «Дон Жуана» с предисловием Н.Я. Дьяконовой тиражом сто тысяч экземпляров. Сто тысяч! Могла ли мечтать об этом арестантка Гнедич, два года делившая одиночную камеру с тюремными крысами?
В то лето мы жили в деревне Сиверская, на реке Оредеж. Там же, поблизости от нас, мы сняли комнату Татьяне Григорьевне. Проходя мимо станции, я случайно встретил ее: она сходила с поезда, волоча на спине огромный мешок. Я бросился ей помочь, но она сказала, что мешок очень лёгкий — в самом деле, он как бы ничего не весил. В нем оказались игрушки из целлулоида и картона — для всех соседских детей. Татьяна Григорьевна получила гонорар за «Дон Жуана» — много денег: 17 тысяч рублей да еще большие «потиражные». Впервые за много лет она купила себе необходимое и другим подарки. У неё ведь не было ничего: ни авторучки, ни часов, ни даже целых очков.
На подаренном мне экземпляре стоит № 2. Кому же достался первый экземпляр? Никому. Он был предназначен для следователя, но Гнедич, несмотря на все усилия, своего благодетеля не нашла. Вероятно, он был слишком интеллигентным и либеральным человеком; судя по всему, органы пустили его в расход. <…>
Режиссёр и художник Акимов на отдыхе прочитал «Дон Жуана», пришёл в восторг, пригласил к себе Гнедич и предложил ей своё соавторство; вдвоём они превратили поэму в театральное представление. Их дружба породила еще одно незаурядное произведение искусства: портрет Т.Г. Гнедич, написанный Н.П. Акимовым, — из лучших в портретной серии современников, созданной им. Спектакль, поставленный и оформленный Акимовым в руководимом им ленинградском Театре комедии, имел большой успех, он держался на сцене несколько лет.
Первое представление, о котором шла речь в самом начале, окончилось триумфом Татьяны Гнедич. К тому времени тираж двух изданий «Дон Жуана» достиг ста пятидесяти тысяч, уже появилось новое издание книги К.И. Чуковского «Высокое искусство», в котором перевод «Дон Жуана» оценивался как одно из лучших достижений современного поэтического перевода, уже вышла в свет и моя книга «Поэзия и перевод», где бегло излагалась история перевода, причисленного мною к шедеврам переводческого искусства. И все же именно тот момент, когда поднявшиеся с мест семьсот зрителей в Театре комедии единодушно благодарили вызванного на сцену автора, — именно этот момент стал апофеозом жизни Татьяны Григорьевны Гнедич.
После возвращения на волю она прожила тридцать лет. Казалось бы, все наладилось. Даже семья появилась: Татьяна Григорьевна привезла из лагеря старушку, которая, поселившись вместе с ней, играла роль матери. И еще она привезла мастера на все руки «Егория» — он был как бы мужем. Несколько лет спустя она усыновила Толю — мальчика, сохранившего верность своей приёмной матери. Благодаря ее заботам он, окончив университет, стал филологом-итальянистом.
«Казалось бы, все наладилось», — оговорился я. На самом деле «лагерная мама», Анастасия Дмитриевна, оказалась ворчуньей, постоянно впадавшей в черную мрачность; «лагерный муж», водопроводчик Георгий Павлович («Егорий») — тяжёлым алкоголиком и необузданным сквернословом. Внешне Татьяна Григорьевна цивилизовала его — например, научила заменять излюбленное короткое слово именем древнегреческого бога, и теперь он говорил, обращаясь к приходившим в дом ученикам своей супруги и показывая на неё:
«Выпьем, ребята? А что она не велит, так Феб с ней!» В литературе «мама» и «муж» ничего не понимали, да и не хотели и не могли понимать. Зато Егорий под руководством супруги украшал новогоднюю ёлку хитроумными игрушечными механизмами собственной конструкции. Случалось, что он поколачивал жену. Когда я спросил, не боится ли она худшего, Татьяна Григорьевна рассудительно ответила:
«Кто же убивает курицу, несущую золотые яйца?»
Жила Татьяна Григорьевна последние десятилетия, как ей всегда мечталось: в Павловске, на краю парка, поблизости от любимого ею Царского Села — она посвятила ему немало стихотворений, оставшихся неопубликованными, как большая часть ее стихов:
Как хорошо, что парк хотя бы цел,
Что жив прекрасный контур Эрмитажа,
Что сон его колонн все так же бел,
И красота капризных линий та же…
Как хорошо, что мы сидим вдвоём
Под сенью лип, для каждого священной,
Что мы молчим и воду Леты пьём
Из чистой чаши мысли вдохновенной…
20 августа 1955 г.
Г. Пушкин<…>
http://www.novayagazeta.ru/gulag/48193.html
Герои ленинградской культуры
…Уже после революции студентку ЛИФЛИ Татьяну Гнедич чуть не исключили за то, что она «скрыла своё дворянское происхождение». Она сказала:
– Помилуйте, да как же это Гнедичи могут скрыть дворянское происхождение?
И тогда ее захотели исключить за то, что она кичится таким происхождением. К счастью, обошлось…
Отец ее был преподавателем английского языка и инспектором народных училищ.
– Он занимал ту же должность, что и отец В. И. Ленина, – говорила об этом Татьяна Григорьевна.
И за это ей тоже досталось на одной из «чисток» в университете: – Как вы можете сравнивать!
Родилась она слабой, болезненной, с врождённым пороком сердца. Часто я от неё слышала:
– Когда я была маленькая, мне постоянно говорили: «Танечка, не беги за мячиком: ты умрёшь». А когда арестовали, никто не говорил: «Танечка, не ходи в этап: ты умрёшь!» «Танечка, не спи в камере на сыром каменном полу: ты умрёшь!» Ничего, обошлось…
Девочка увлекалась стихами, рисованием, иностранными языками. Английскому ее учил отец, французскому – мать. Перед самой революцией семья переехала в Одессу. В 1920 году отец ушёл из дому обменивать вещи на продукты – и не вернулся; никто так и не узнал, что с ним случилось. С 13 лет, чтобы помочь матери, давала уроки английского. Позже они стали добиваться разрешения выехать в Петроград. Помог Г. М. Кржижановский: он вспомнил, что до революции отец Татьяны Григорьевны прятал у себя социал-демократов, которые скрывались от полиции. В Петрограде Татьяна Григорьевна поступила в ЛИФЛИ. По возрасту она была старше большинства однокурсников, да и выглядела старше своего возраста. В 1939 году она поступила в аспирантуру. Одновременно работала – преподавала английский в 1-м Институте иностранных языков.
Началась война. В июле 1942 года Т. Г. Гнедич была мобилизована на должность переводчика в спецредакцию 7-го отделения политуправления Ленинградского фронта. Но немецкий она знала пассивно, поэтому скоро ее перевели в разведуправление Балтфлота, где она смогла принести большую пользу своим знанием английского. Тогда же Гнедич стала переводить на английский стихи ленинградских поэтов, чтобы познакомить наших союзников с русской поэзией: то были стихи А. Прокофьева, В. Инбер, А. Ахматовой. Ей дали консультанта – англичанина, бывшего матроса королевского британского флота по фамилии Уинкот, он жил в Ленинграде еще до войны. Вот дружба с этим Уинкотом и послужила главной причиной последующих неприятностей. Уинкот часто говорил:
– Ну, Татьяна Григорьевна, кончится война, я вас приглашу и вы поедете ко мне в Лондон.
Ей очень хотелось поехать – и она с кем-то поделилась такой перспективой. К Татьяне Григорьевне в гости стала приходить какая-то странная женщина, которая ее обо всем выспрашивала – это была провокаторша. Гнедич об этом догадывалась, но это не помешало ей начать ходить в Большой дом и наводить справки о своём знакомом, немце по национальности, который исчез в начале войны. Дело в том, что Гнедич чувствовала себя очень одинокой, во время блокады умерла ее мать. К 1944 году Гнедич демобилизовали, она начала работать в пединституте им. А. И. Герцена на факультете иностранных языков. Чувствовалось, что война идёт к концу. Ко многим стали возвращаться с фронта раненые мужья, братья. А Гнедич по-прежнему оставалась совсем одна. Она продолжала ходить в Большой дом и спрашивать, куда делся некий Аксель Витберг, жив ли он. Молоденький красноармеец сочувственно предупреждал (с «малороссийским» акцентом):
– Та кто ж он вам, цей Витберг? Друг чи муж? Не ходите вы лучше сюда! Себе хуже сделаете!
А она не могла не ходить…
В один из зимних вечеров Гнедич должна была встретиться с Уинкотом, чтобы вместе ехать в командировку в Москву. Уинкот ждал долго.
– Где же эта Гнедич? Что за фокусы? – недоумевал он.
А Татьяна Григорьевна между тем была тоже на вокзале. Как только она приехала, к ней подошёл милиционер:
– Вы Гнедич? Пройдёмте со мной, будет проверка документов.
– У всех? – недоверчиво спросила она.
– У всех.
Ее провели в большое пустое помещение, велели сесть и ждать. Милиционер тоже сел. Время бежало.
– Скоро ли? – заволновалась Татьяна Григорьевна. – Поезд уйдёт!
– Скоро, скоро.
Милиционер быстренько куда-то позвонил:
– Ну, давайте быстрее, она уже беспокоится.
И тут Татьяна Григорьевна все поняла. «Господи, – подумала с облегчением, – так вот это что! Ну, слава богу, наконец-то!»
А Уинкота арестовали сразу по приезде в Москву.
Сначала Гнедич сидела в одиночке во внутренней тюрьме НКВД на ул. Воинова, в так называемой «Шпалерке». Однажды среди заключённых прошёл слух, что одна женщина в тюрьме умерла, ее родные просили выдать им тело, чтобы похоронить по-человечески. Им в этом отказали, похоронили умершую прямо на огромном тюремном дворе, не отметив даже холмиком. И тогда Татьяна Григорьевна дала себе слово: ни за что не умру здесь. Выдержу все, но не доставлю палачам такого удовольствия.
Когда Гнедич вызывали к следователю на допросы, она отказывалась отвечать ему. Следователь добивался признания в том, что она собирала шпионские сведения. Она отвечала:
– Да, для вас.
Еще она говорила:
– Вы и подобные вам давно растоптали все ленинские заветы.
Держали Гнедич по-прежнему в одиночке. Чтобы скрасить долгие часы в камере, она стала вспоминать те две песни байроновского «Дон Жуана», которые знала наизусть.
Татьяне Григорьевне дали нового следователя. Он сумел найти с непокорной заключённой контакт. Дал ей листок протокола допроса, чтобы она заполнила в камере. А в камере Татьяна Григорьевна заметила, что вместо одного листочка он по ошибке дал ей целых два. На одном из них бисерным почерком записала около тысячи стихотворных строк перевода. Может быть, удастся сохранить их. Не раз я потом видела этот многострадальный листок – прочесть стихи можно было только с помощью сильной лупы, но записаны они были чётко. Гнедич показывала листок только из своих рук, не разрешая до него дотронуться – берегла…
Следователь хватился «лишнего листка и потребовал его вернуть: все выдаётся ему под отчёт. Гнедич объяснила, что не может вернуть, так как листок у неё использован.
– Для чего?
Пришлось сознаваться. Следователь неожиданно заинтересовался и выразил желание прочесть стихи.
– Что вам нужно для продолжения работы? – спросил он, прочтя.
– Письменные принадлежности, роман Байрона и англо-русский словарь, – был ответ.
– Все это будет вам предоставлено. По мере работы отдавайте листки мне. Когда вас отправят на высылку, я отдам вам весь пакет и на нем напишу: «Не отбирать и не читать».
И жизнь Татьяны Григорьевны в одиночной камере наполнилась смыслом – да каким! Не раз она вспоминала впоследствии:
– Вряд ли я имела бы возможность сделать этот перевод, если бы мне не предоставили такой великолепной возможности остаться наедине с моим дорогим Джорджем Гордоном на целых два года!
Вероятно, в одиночестве, в тесной камере, у Гнедич возникло то интимное ощущение личной близости к великому английскому поэту, о котором она потом говорила всю жизнь и которое выразилось в стихотворении, написанном в те дни:
Гордон мой дорогой! Я счастлива, смотри,
Ты послан мне самой судьбою.
Ни злые палачи, ни глупые псари
Не разлучат меня с тобою.
Как больно, тяжело и холодно. Устав
От вероломства и коварства,
Я пью, мой милый друг, вино твоих октав,
Как чудотворное лекарство.
Нам будет хорошо с Кипридою втроём
На новоселье этом странном.
Целуй меня, мой друг! Мы сына назовём
Назло уродам – Дон-Жуаном!
После одиночного заключения Татьяну Григорьевну перевели в лагерь под Бокситогорском. Очевидно, во время этапа в лагерь случился эпизод, о котором она вспомнила незадолго до смерти. Она сидела у себя в комнате больная, с опухшими ногами. Я приехала ее навестить. Мы пили чай на табуретке, придвинутой к ее креслу. Пёс Чалый, расхаживая по комнате и размахивая хвостом, сбил пустую чашку и та разбилась. Татьяна Григорьевна непроизвольно вздрогнула, а ее приёмный сын Толя, который не больно-то с нею церемонился, насмешливо заметил:
– Подумаешь, чашка разбилась!
Спокойно и сосредоточенно, обращаясь только ко мне, она начала рассказывать:
– Однажды нас гнали этапом. К вечеру привели в здание бывшей казармы на ночёвку. Там был холодный, бетонный пол. Нас заставили раздеться до рубашек и целый час приказывали стоять неподвижно на голом полу босиком. Через час велели снова одеваться. Я ведь тогда весь этот час не шелохнулась даже. Скажите, Галочка, после того, как такое выдержала, имею я право вздрогнуть, если разобьётся чашка?
В Бокситогорском лагере Т. Г. Гнедич встретилась с Руфью Александровной Зерновой, арестованной позже. Они были знакомы по университету. Слухи о переводе «Дон-Жуана» Гнедич просочились на волю. Еще до ареста Зернова слышала историю «тюремного» перевода, который был послан на отзыв к профессору А. А. Смирнову. Отзыв был: гениально! Хотя на похвалы А. А. Смирнов был весьма скуп. Все поверили, что гениальный перевод будет основанием к освобождению – во всяком случае, к смягчению участи. Но тогда еще не было известно, что грянет 1949 – Р. А. Зернова была арестована. Она встретила Т. Г. Гнедич в пересыльной тюрьме и спросила, как же ее перевод, неужели не помог? Та только рукой махнула.
В лагере Т. Г. Гнедич из-за порока сердца не работала на лесоповале. Она не попала даже в пошивочную мастерскую, где инвалиды-заключённые шили рукавицы, а оказалась в группе самых слабых, занятых только уборкой помещения, немощных старух. Когда заключённые возвращались в бараки после работы, уборщицы старались не попадаться никому на глаза. Но Татьяна Григорьевна часто читала по вечерам стихи – она многое помнила наизусть. Все собирались вокруг неё. Потом она стала руководить самодеятельностью заключённых. Искусство скрашивало лагерную действительность, помогало людям выживать, доставляло минуты радости. В деятельности этого рода сказывался педагогический талант Т. Г. Гнедич.
Вот на подготовке этих лагерных спектаклей она и познакомилась с членами своей будущей семьи – пожилой Анастасией Дмитриевной, которую впоследствии называла тётушкой, и с Георгием Павловичем, ставшим ее мужем, что после реабилитации немало шокировало многих знакомых.
– А что мне было делать? – говорила она потом мне. – Я ведь не знала, что предстоит полная реабилитация, освобождение. Я думала, в ссылку куда-то придётся поехать. А со старичком-то все легче, чем совсем одной. А Егорушка любил меня, да и я его.
Да, семья производила странное впечатление со стороны. Властная крутая Анастасия Дмитриевна не жаловала Георгия, который любил выпить. Избалованный Анатолий терпеть не мог их обоих. Но Татьяна Григорьевна не только объединяла эту разношёрстную компанию, она незаметно и неназойливо ею управляла – и радовалась, что не осталась под старость одна.
Однажды в квартире Т. Г. Гнедич раздался телефонный звонок:
– Могу я попросить Татьяну Григорьевну Гнедич? – спросил мужской голос.
– Да, я вас слушаю.
– Это Николай Павлович Акимов. Вам что-нибудь говорит моё имя?
Разумеется, это имя говорило ей очень многое: еще до войны Гнедич видела все основные спектакли Театра комедии.
– Как вы думаете, зачем я вам звоню? – спросил Акимов.
– Неужели… быть может – неужели вы хотите поставить комедию Грильпарцера, которую я недавно перевела?
Ей, конечно, сразу показалось такое предположение невероятным, пьеса не больно-то интересная, а других она никогда не переводила.
– Нет, не Грильпарцера, – был ответ. Акимов назвал «Дон-Жуана».
– А что вы удивляетесь? – спросил он. – «Дон-Жуан» просто создан для сценической постановки. С одной стороны, там есть динамичное действие. С другой – блестящие диалоги. И с третьей – лирические отступления, яркие философские и политические высказывания, которые будут произносить чтецы.
Спектакль получился по-акимовски блестящий, яркий, остроумный. «Дон-Жуан» как бы получил на сцене вторую жизнь. В нем играли лучшие актёры театра: Юнгер, Воропаев, Уварова, Колесов, Зарубина, Милиндер. Но еще радостней для Т. Г. Гнедич оказалась дружба с этими актёрами и, главное, с самим Н. П. Акимовым. Она часто ездила в театр во время подготовки спектакля, специально написала к нему пролог и эпилог в великолепных октавах, часто бывала на репетициях. Когда в 1964 году вышло второе, исправленное издание «Дон-Жуана» в Худлите, Т. Г. Гнедич подарила по книге всем актёрам, участвовавшим в спектакле, и каждому написала на память по октаве, а кому и больше. Вот, например, октавы, посвящённые Николаю Павловичу Акимову:
Ах! Я пристрастна к имени «Акимов»,
Мне с юности был дорог этот звук.
В нем озорство ума неукротимо,
В нем хитрая крылатость, милый друг!
На жизненном балу неутомимо
Вальсируя, чертя за кругом круг,
Он появляется, держа за талию
Злодейку-чародейку музу Талию.
Все они оказались единомышленниками: и Байрон, и Н. П. Акимов, и Т. Г. Гнедич. Их дружба продолжалась до самой смерти Акимова и принесла обоим немало радости. Однажды Гнедич с гордостью показала карандашный портрет, сделанный Акимовым. Есть еще портрет, выполненный маслом, он висит в музее Театра комедии. Тот мягче, величественней. Когда случается бывать в этом театре, я непременно захожу в музей, стою у этого портрета и вспоминаю еще третий облик оригинала, домашний: в тёмном старушечьем платье, с близоруким прищуром, светлые волосы сзади сколоты шпильками в узел. Часто, бывало, звонишь ей, а она отвечает таким слабым усталым голосом, что сердце сжимается:
– Татьяна Григорьевна, вы больны?
– Да, я что-то неважно себя чувствую, – отвечает она. – А что вы хотели?
– Да нет, ничего, – говоришь смущённо. – Поправляйтесь.
– Ну, уж коли позвонили, так вам, верно, что-то нужно? Вы, наверно, хотели приехать?
– Да, хотела, но раз вы больны…
– Нет, вы все-таки приезжайте.
– Но вы плохо себя чувствуете!
– Это неважно. Пока доедете до Пушкина, я приму лекарство, полежу, мне и станет полегче. Почитаете мне, что там у вас.
Она встречала меня слабая, с утомлённым лицом, с черными кругами под глазами, слегка опухшая, проводила по заставленному книгами коридору в комнату, мы садились на знакомые стулья с высокими спинками и раскладывали на столе рукописи, а со стены из резных деревянных рамок на нас мудро смотрели Пушкин и Байрон. Постепенно, по мере разговора, лицо Татьяны Григорьевны разглаживалось, глаза уже не смотрели так страдальчески, черные тени под глазами бледнели, она оживлялась, щеки принимали естественный цвет.
– А знаете, – говорила она, – как хорошо, что вы приехали! Вот я с вами и отошла.
Когда я уходила, она провожала меня до самого порога и обязательно целовала в лоб.
Самое главное для неё было – бескорыстное, чистое служение поэтическому искусству. Это качество она и старалась воспитывать в учениках. Она была прямо-таки создана, чтобы помогать молодым поэтам и переводчикам. При любой неудаче мы всегда звонили ей – и она полностью вникала в наши дела. Многие ли знают, что незадолго до смерти Т. Г. Гнедич писала предисловие к сборнику молодого поэта Виктора Ширали?
Как только Татьяна Григорьевна вернулась к нормальной жизни, она стала пытаться издать сборник собственных стихов. Много лет ничего с этим не получалось, издательства не хотели работать с ней. В алма-атинском журнале «Простор» нашёлся человек, который решил опубликовать стихи Т. Г. Гнедич. В 60-е годы там были напечатаны два ее венка сонетов. Наконец, с Гнедич заключил договор Лениздат. Но один из сонетов венка «Поэту», посвящённый Николаю Гумилёву, в те годы публиковать боялись; имя Гумилёва еще не стало официально разрешённым. Пришлось сонет переделать, чтоб не пропал весь венок, сонет стал безликим, гораздо менее выразительным. Но Т. Г. Гнедич даже этого варианта книжки «Этюды и сонеты» не увидела своими глазами: он вышел через два месяца после ее смерти. Корректуру, правда, она успела подписать.
Весной 1976 года Татьяна Григорьевна уже была очень больна. Целыми днями она сидела у себя в комнате в кресле, отёкшие ноги были забинтованы, ухаживал, за ней муж. До того она долго лежала в больнице. В начале мая я поехала навестить ее. Из окна электрички я смотрела на обрезанные уродцы-деревца, насаженные вдоль линии, листья на них еще не распустились, и они производили тяжёлое впечатление. Всю дорогу я думала о Татьяне Григорьевне. Я везла книгу «Дон-Жуан» издания 1964 года.
Разные у нас в тот раз были разговоры. Гнедич вспоминала об этапе, о больнице. Говорили о Байроне, о стихах. О моих дочерях. Время от времени она постанывала: так болели отёкшие ноги.
– Вы можете представить, какая это боль, если даже я не могу ее терпеть?
Вспомнили наш старый семинар. Гнедич сказала:
– Никогда после мне не удавалось собрать такой семинар, как ваш.
Наконец я решилась подсунуть ей книгу на подпись.
На книге она написала: «Моей дорогой Гале Усовой в память нашего милого семинара 50-х годов по поручению Байрона. Т. Гнедич». Я часто теперь перечитываю эту простую надпись, сделанную изменившимся перед смертью почерком, и думаю – как часто мы пытаемся непременно изобрести что-то изысканно-оригинальное, недооценивая смысла обыкновенных человеческих слов…
При моей попытке встать Татьяна Григорьевна жалобно сказала: – Мы еще совсем не поговорили, куда же вы?
Я осталась. А она на полуслове вдруг уронила голову на грудь и уснула прямо в кресле. Я растерялась, но через минуту она проснулась так же неожиданно, как и уснула, и спросила, глядя сквозь меня непонимающе:
– А где же Галя Усова? Она что, уже ушла?
Я испугалась, но она уже пришла в себя. На этот раз перед уходом я наклонилась и сама поцеловала ее в лоб, как раньше обычно делала она. И эта перемена между нами ударила в самое сердце. Я долго шла пешком на вокзал с «Дон-Жуаном» под мышкой, а в ушах звучал ее беспомощный голос:
– А где же Галя Усова? Она что, уже ушла?
Это была последняя наша встреча. Правда, мы еще много раз говорили по телефону…
Татьяна Григорьевна Гнедич умерла 7 ноября 1976 года. Похороны в г. Пушкине были необычайно многолюдны, особенно много было молодёжи, ее учеников. Говорили проникновенные речи, читали стихи. Никак не могли остановиться, даже когда приехали на кладбище, снова сняли крышку с гроба и продолжали прощание. Наконец, начали закрывать – и вдруг какая-то женщина закричала:
– Нет, подождите! Подождите – и я скажу! Она оказалась врачом пушкинской больницы, лечившей Татьяну Григорьевну в последнее время. Она сказала, что ее потрясли все эти похороны, проникновенные выступления учеников и коллег, что Гнедич не раз ей говорила, когда лежала у неё в больнице:
– Непременно приходите на мои похороны – вы услышите обо мне много интересного.
Приглашать на собственные похороны – какую же надо для этого иметь силу духа, самоиронию, ощущение, что жизнь прошла не зря!
Нет, жизнь прошла не зря. «Я буду жить в своих учениках:»,- уверенно говорила Т. Г. Гнедич. Это так и есть. Все мы, бывавшие когда-то на Московской, а затем на ул. Васенко, в трудные минуты жизни вспоминаем нашего Учителя и друга. И в радостные минуты как хочется набрать знакомый номер телефона.
Жизнь Т. Г. Гнедич была в целом счастливой, особенно те последние двадцать лет, когда она жила в Пушкине, работала, руководила молодыми и была окружена людьми до такой степени, что не знала ни минуты покоя, но это ей очень нравилось, хотя иной раз она и жаловалась, что присесть некогда. При ее жизни «Дон-Жуан» издавался четыре раза – а ведь есть еще посмертные издания. В книге «Высокое искусство» К. И. Чуковский высоко оценил работу Татьяны Гнедич. Подобно тому, как Пушкин назвал подвигом перевод своего современника Н. И. Гнедича, который дал русскому читателю гомеровскую «Илиаду», К. И. Чуковский считает подвигом труд Т. Г. Гнедич: она дала русским читателям «умный, любовный перевод одного из величайших произведений всемирной поэзии»… «Единственное слово, которое мы вправе сказать о самоотверженном труде Татьяны Гнедич, это слово – подвиг».