Подборка стихотворений В. Судакова

* * *
Моя зеленая родина –
вереск в тени сосняка
между темными ельниками;
льдистые крылья стрекоз
сквозь синий звон перелески;
желудевая кольчуга дуба,
морошковая осыпь болот,
скользкие следы волнушек;
золотая плесень лишайников
на серых оскалах скал;
синичьи гроздья рябин
над белым льном озерка
в черноспинных крапинках щук.
…И поверх всего –
тесовая крыша Николы.

 

* * *
Крыла вразлет – былинная заря
от дюз ракетных, нартового бега
зайдется, на крестах Ильи горя,
и Водлой изливается в Онего.
В скиту последнем
дремлет Святогор,
бензопиле его не добудиться,
но в небесах из-за державных гор
стотысячно пронзают время птицы.
Над вепсским брегом
поперек заре,
Обратно Осударевой дорогой,
Над шлюзами, на хладный
зов морей,
повдоль былых окопов и острогов.
Им чертят путь поморские кресты
и рыбы ход, и звезды обелисков,
и лебедь с камней
Муромских пустых
вослед глядит
из тьмы столетий близкой.
Просторы крестят – зоревой разлет
и птичий клин, и поезда, и реки,
и в океан оттаивает лед,
и вспоминают о варягах греки.
Светла Медвежья грозная гора
и Пряжи кряж, и Суоярви око,
настильные от Ладоги ветра
мосты качают над седой Олонкой,
пересыпая грозди островов,
и времена, не уставая, дышат.
И с «родовой» скалы
во глубь веков
я прадедов песчанских
въяве слышу.
И с Рождества покатится весна,
пыльцу в столбы
легчайшие завертит,
проснется юной Леннрота сосна,
заматереет лес Долины смерти.
Отцовство тихих зорь,
холодных лет
и материнство песен
долгих, милых.
Здесь все мое –
высокий крест побед
и карсика на лоймольских могилах.
Кондовый лес уже пониже труб,
Кивач забыл державинскую спину,
но зеленеют – древо жизни дуб,
пролеска, вереск, тонкая рябина.

 

* * *
Тростника островками,
холодною тиной,
текучею водорослью
из глубины тянется жизнь
по лобастой скале.
Черной осиной,
кострами частухи,
лишайников пятнами
жизнь подползает к воде осторожно.
А между ними на камне –
пустая полоска
от волн ветровых.

 

Мыс на острове Сури-Хепосаари

Валентину Горохову
– Ну, спасибо, что вывез
в просторы
милой Ладоги. Кто бы потом?..
Но хозяин, склонясь над мотором,
ничего не ответил на то.
Рыбы чиркали травные мели,
возлетала жар-птица костра.
– Мы вон там, – разогнулся, –
сидели.
И уже на работу пора.
Но такая нашла непогода:
не отплыть – хапнешь полным
бортом.
Хлещут молнии в дикую воду,
бродят волны гудящим гуртом,
ходят тучи, урча, вкруговую…
Обалденный, скажу тебе, вид:
все скрежещет, вопит отходную,
а над ними – светило стоит!
Отмывал руки в едком бензине,
полной радугой зрела рука.
Я заметил: с ним рядом, в низине
Зарождаются облака.

 

* * *
Ладонью воды коснусь,
щекой припаду к скале,
и влаги небесной груз
сползет по моей скуле.

По пыльным пройду цветам,
ступени сочту в горе,
с вершины взгляну: густа
трава на моем дворе.
И колет дрова сосед
и щукой шуршит камыш,
и ласточки тает след,
а Ладога – выше крыш.

Как титры в немом кино –
на стенах обрывки слов,
но флюгер уже давно
застыл поперек ветров,
а дочка плывет в камнях,
заводит мой друг мотор…
Рубаху рвану в сердцах:
теснит родовой простор.
Судьба по руке земной
за веком ушла вдогон.
И пусть отъезжает мой
последний пустой вагон,
и лодка скользит вдоль вех,
а птица – меж облаков.
Но сколько ступеней вверх –
и столько же вниз шагов.
Поглажу волну рукой,
сосну расцелую в кровь.

…Пора бы уж на покой,
да держит еще любовь.

 

***

                         Елене

По колючим сугробам ольха отгуляет нагая,

И они отгорят, в облака обратясь и ручьи.

В тёмный ельник вступи: там, хвоистую прель раздвигая,

Твой созвучье-цветок поднимается первым в ночи.

 

И уже дикий лук на угоре оттаявшем реет,

Стрелолист на рассвете холодную воду пронзил,

Но опять мать-и-мачехи русское солнце согреет

Молодило и волчью траву, горицвет, девясил.

 

И, таясь, зазвенит в колокольца последние ландыш,

На четыре страны княженика отвесит поклон.

Обернись на вершине, и с ветром зелёным поладишь,

И стозвонно вокруг зазвенит перезвон, медозвон.

 

Будет свет стекленеть в соловьиных черёмухах мая,

А поблёкнет сирень — заневестится вишня моя.

Загадай на полдневной ромашке, судьбу принимая,

И вскипит иван-чай у дорог, на забытых камнях.

 

И серебряный гул опояшет и горы, и воды,

И — стрекозье крыло! — дрогнет воздуха лёгкая плоть,

Разомкнутся над шхерами облак шуршащие своды,

И небесный огонь станет остро ладони колоть.

 

Молодая луна из дали вдоль залива глядится,

То не зеркало-круг — твоего отраженье лица.

На какой же звезде повторяются эти кислица,

Зоркий вереск на скалах, слепой георгин у крыльца?

 

Незабудке не вспомнить из прошлого клятв-обещаний,

Ей сейчас не узнать тонкокожую руку твою,

Но лещина, дичая, одарит орехом прощальным,

Подорожник опять обозначит тропинку мою.

 

Выпьет дождь гроздовик и смолевка граниты расколет,

Развесёлая любка в долинах речных закружит,

Облетит одуванчик из этого лета в другое

И безвременник стойко займёт на снегу рубежи.

 

Что хотеть ещё, выпав из вечной земной колыбели? —

Чтоб успеть доцвести и сгореть на сентябрьской заре!

Но в октябрьской золе завиваются белые розы метелей

И кочуют по родине в чёрных ночах декабрей.

 

ВАЛААМСКИЙ РОСПЕВ
Без рыбачьих моторок вода –
не кончается русская драма,
но, клубясь, облаков невода
тяжелеют скалой Валаама.
Суетилась на пирсе толпа:
ждали Путина и Патриарха,
а моя заповедна тропа –
сквозь ворота небесного страха.

По родной палестине* пройду:
гефсиманские яблоки рыжи.
Знать, извечны измены в саду,
но с горы – я свой берег увижу,
«Красной площади»** жухлый наряд
и монаха не велосипеде.
…В нижней церкви две свечки горят –
об отце и о деде.

Не прощай меня вовсе, Господь:
я однажды забыл об их боли.
Упокой их душевную плоть,
мя пусти – по земле колокольной,
чтобы выбрести путь до конца
по высоким утесам Андрея***
и коснуться песка Коневца,****
что иных черноземов добрее.
Там прострелена даль до корней,
и – пятой Ее хожена… Дево!
Все Те ведомо в нас. Пожалей
мать мою Параскеву.
Обниму этот малый простор,
где саднят яккимварские раны,
куркийокский сигнальный костер,
знак Варашев…
Видать, еще рано
опускать на колени бразды
и подсказки выслушивать слева,
но уже не забыть до звезды
валаамского эха-распева:
будто, стоя – под купол лечу,
и над ним, и над лесом, и выше…

Прижимается дочка к плечу:
и она тоже слышит!
………………………………
* На острове Валаам монахами искусственно создано что-то вроде копии реальной Палестины – есть гора Елеон («Но с горы…»), Гефсиманский сад («Гефсиманские яблоки…») возле одноименного скита, река Кедрон и т.д.
** Светские местные жители прозвали так площадь «за спиной» основного монастырского каре построек, примыкавшую к т.н. Красному (из красного кирпича) дому, в давние годы служившему для приема паломников.
*** Апостол Андрей, согласно монастырскому преданию, освятил место будущей Валаамской обители, водрузив здесь, на возвышенном месте, крест.
**** Соседний, на Ладоге, у ее западного побережья, крупный остров, где также находится древний монастырь – во имя Богородицы.

 

Я ВЕРНУЛСЯ…
                    Александру Изотову
Я вернулся. А больше куда мне еще возвращаться?
Только в этот простор, между хлябью и твердью зазор.
Здесь отечество мне и сестринство, и давнее братство,
потому-то на камне любви мой полночный костер.

За озябшей спиной, мимо плеч – ветер, волны и скалы,
чашу Ладоги чаша небес переполнила всклень,
а напротив, в глаза – над водой воспарили кварталы:
белый город, зеленые улицы, синяя тень.

Молчаливый сказитель, Суконки целебные склоны,
узких башенок звон и витье полустертых перил,
черепицы горчинка…
И не говорите: «Чужой он…» –
я его, как ребенка, любовью и болью омыл.

Мне его имена – словно два драгоценных подарка,
а судьба его – яблони цвет над горячей золой.
Наш последний балкон, дома Форда крылатая арка
воскрылили над чаячьей и соловьиной землей.

Под горой и другой спят мои развеселые други,
на Садовой, от птиц не старея, березы густы…
И душа не утерпит – пойдет по высокому кругу,
я скалу облечу облечу и расплачусь Николе в кресты.

До утра догляжу. Вспыхнет Куха – высоко, воочью,
и горяче по улочкам золото канет в залив.
Я костер погашу: он огонь сохранил этой ночью,
и на пристань шагну, лодку в мокрых камнях прицепив.

И от почты друзьям позвоню: «Принимайте под сердце!»
И пройдусь по его площадям, сквозь его дерева,
постою на мосту и у вишни под окнами детства.
Здесь меня узнают, говорят не пустые слова.

Будет долгою встреча, и речи, и день будет длинным,
и хорошими песни, в которых уместится даль.
В середине застолья скажу: «И с женою единой,
с вами, други мои, расставаться и с родиной жаль.

Но когда упаду я в метель или ноченькой белой,
положите меня в эту землю под елей размах,
чтобы справа отец промолчал, слева мама запела,
чтобы город в ногах, а Россия была в головах!

Лишь тогда успокоюсь, не буду тревожить вас боле…
И «За Сердоболь!..» – тост предложу. – Пусть он вечно стоит.
А пока будем жить посреди пресловутого поля.
Захотим разругаться –
но родина нас примирит».

 

***

На Путсаари – зеленая сплошь тишина,
птичья речь, колокольный размеренный звон.
И какая тут может быть, Боже, война:
средь такой благодати –
уродище войн?
Но в недвижности воздуха, скал и небес,
в гуще яростно-скорых и медленных дней
проступает виденье:
укрытие-лес
отпускает на волю плененных коней.
И вступает в залив, обдавая меня,
и становится строками будущих рун,
и плывет, выгребая в зарю из огня,
и –
назад поворачивает табун.

 

ДОЛИНА СМЕРТИ

Памяти моего дяди А.В.Кузина, солдата 18-й стрелковой дивизии, почти полностью погибшей во время советско-финляндской войны, зимой 1939-1940 годов, в местности под г.Питкяранта на северном берегу Ладожского озера, которую с тех пор зовут Долиной смерти

1.
Прострелен лес. Контужена вода.
А воздух мертв – ни ветерка, ни птицы.
Зеленые ворота в никуда,
а сделал шаг и –
не остановиться.
И все ж пройти сквозь смерть, судьбу и страх,
чтобы понять, что было с ними-нами,
когда они брели, ползли в снегах,
спасая и себя, и знамя.

 

2.
«Танковые озера.
Окунь берет – с ладонь!» –
манит Олег*. Задорно
плещет в глазах огонь.
Танковые… Гляди-ка!
Светлая стынь-вода.
…И зарделась брусника,
щедрая, как всегда.
…………………………….
* Олег Дуркин – мой товарищ, журналист из г.Сортавала

* * *
В моем отцовском доме
с грядками под окном,
а дале – финские скалы
и русские облака –
живет «афганец».
Он тих и неслышен.
Только остерегающе лает
от крыльца его
страж-овчарка.

В поселочке Найстенъярви,
который в сорок четвертом
наши брали – с «катюшей»,
живет «чеченец»,
обезноженный миной.
Но как его любит дева!

Я знаю «серба».
Из тех, что сняли «Stells» с небес.
Уроженец Петрозаводска.
Его прадедовский дом
стоял на обрыве у Лососинки,
где теперь –
целит чугунно в Онего
петровская пушка.

А родина моего поколения,
чьи отцы – фронтовики,
это остров Даманский.
…Чу, звонит тесть-ветеран!
2010-2012

 

ЗА ГРИБАМИ
Вышли в лес «на интерес»
и услышали окрест…

– Это что там: выпал снег?
– Толпы важных сыроег!

Стайки дружные опят:
«Заберите нас!» – вопят.

Белый гриб совсем охрип:
«Здесь я, здесь! В бруснику влип».

Желтый груздь впадает в грусть,
и – молчок
моховичок.

 

ОКУЧИВАНИЕ КАРТОШКИ
За смородинным пригорком,
за леском, где дуб растет,
начинался –
вспомнить горько
и легко – наш огород.
И, придя туда под вечер,
костерочек запалив,
мать с отцом – с краев, навстречу
шли, склонясь,
вдоль теплых ив…
И, сближаясь, – вырастали.
Я их посредине ждал;
чтобы им помочь, усталым, –
я тогда не понимал.
А они любили землю,
разбивая комья в шелк,
подгребали ближе к стеблю,
чтоб –
кустилось хорошо.
Я их ждал, прямой и босый.
На меже над головой
в небо выгнулись березы,
три! – от корня одного.
В их тени бидончик шаткий,
тачка, взятая взаймы,
с осью от «сорокапятки» –
рядом отдыхали мы.
Но – к востоку тени плыли,
угли шаяли в золе.
И они вновь уходили
по большой сухой земле.
Я бежал, боясь не очень,
знал – они, раздвинув зной,
снова вырастут из точек
и склонятся
надо мной.
ЛАДВА. УЛИЦА СОВЕТСКАЯ
Высокий дом
врастает в землю.
Он
углом кренится,
снизу мхом оброс.
устало ткнулись в землю шесть окон,
большие окна…
Бел от спелых рос,
вот дом – для плясок, тризн и для любви,
для двух семей:
обильны грядки, но
высок забор и весь вьюнком обвит,
и звездочка прибита на бревно:
дочь на войне…
И заросла тропа
среди поленниц к низеньким дверям,
над коими – в окне –
к стеклу припав,
сидит старуха, что-то говоря.
Подсматривает жизнь из-за стекла.
И за неслышной, сгорбившейся ней
лампадка еле светит из угла.
А крыши край – в закатном злом огне.
И надо всем –
над огоньком в окне,
над крышею занявшейся ее
кричало и кружило в тишине
и на конек садилось
воронье…
КЕСТЕНЬГА. ПЕРЕЗАХОРОНЕНИЕ
Ах, какой был закат кровавый –
жег березы.
На рассвете легли на травы
белые росы.
Росы – от дыхания павших,
сбитых пулей прицельной, шалой…
А к утру над водой – туманище!
За ночь как надышали.
От салюта вздрогнув, над нами
небеса качались мгновенье.
Полпоселка огородило глазами
место перезахоронения.
Триста –
все в гробу поместились.
Холмик рос над землею раннею.
Вы простите, так получилось:
я ступил на него, выравнивая.
Незнакомец (обратно шли мы)
о войну споткнулся – о проволоку.
Обсудить хотели шутливо
и замолкли:
он ногу волоком.
… Этот век спотыкался дважды.
Тихим утром – пригнуться? – каждый
слышит, будто встревожен улей:
над землей
пролетают
пули.
РЫБОРЕЦКИЕ ЯБЛОКИ
Вячеславу Сидорову
Взгорбилась серой глыбою гора,
а вдоль нее – в наплывах туч Онего.
И солнце крепким яблочком с утра
висит над вепсским берегом отлого.
Раскинулось на три версты село,
дымками труб родное небо грея,
и улицей единственной своею
оно залив спокойно обняло.
Домов – и черных, и смолистых – ряд,
на огороде деревца густые.
На ломких ветках яблоки дрожат,
склонясь над снегом –
солнышками в стыни.
… Война нашла тут крайний свой предел:
товарищ мой – сын финского солдата,
который здесь остаться захотел –
с женой из местных. Увели обратно.
И он пропал за серою горой,
но взгляды их слились уже навечно…
Мальчишка вырос, спорить стал с судьбой:
уехал в город.
Все же бесконечно
за то, что мать одна, себя корил.
И в дом, назад, где яблонька у сруба.
– У нас дичок. А хочешь, так бери.
Я откусил – свело оскомой зубы.
Не подсластил плоды и перегной,
кислинку не отбил мороз нисколько.
Товарищ-крановщик на горке той,
теперь ему все видится далеко.
И жизнь идет –
дочурки зашумят,
сосед окликнет: «Слава, ом ык сяхутт!»*
Взрыв грохнет на горе, и стекла звякнут,
а яблоки – качаются, висят.
* «Ну и погодка!» (вепсск.)
ХУУХКАНМЯКСКИЕ «ПАРТИЗАНЫ»
Юрию Шипунову
Вот снимок: сборы, мартовская грязь,
сидим в проеме тоненькой палатки –
два лейтенанта. Вроде, жалко нас?
Чего жалеть, ведь ни одной заплатки!
И не толкать из колеи ЗИЛы:
«дивизионка», легкая работа.
Начнем писать – опустим все, чем злы.
Уж видно, такова судьба пехоты.
Мы курим, жадно щурясь на тепло,
брезент, сугроб за ним – белы от солнца,
ночами ж – тянем руки, что свело,
застылые, к печуркину оконцу.
Дежурство у «буржуйки» до утра:
озноб, дремота, чай пузырчат пенный
и думы, думы обо всем подряд,
а в темь шагнешь – во всех палатках тени
и слышно все насквозь.
Нет тайн в краю,
где зыбкие жилища ряд за рядом.
И наша – к лесу ближе, у ружсклада,
но – первая в палаточном строю.
Сидим. За перелеском косачи,
над ними низко утки протянули…
Сейчас докурим и пойдем «строчить».
Случись чего –
шагнули бы под пули?