Перевод Д. Кишиневского
СТИХ В АЛЬБОМ
Евгению Сверстюку
Снова праздную жизнь и пою
свою жажду, свой голод юный.
Слава богу – ещё люблю.
Слава богу – ещё воюю.
И печаль тополей я праздную,
и рассветную стынь сентября,
мою муку и горькую радость
безнадёжно любить тебя.
И тюльпан из огня и золота
поднимаю и пью, мой любый,
за твою кучерявую голову,
за твои недоступные губы.
Пью за нашу осеннюю дружбу,
и за кофе горький нектар,
и за тщетность тебе ненужных
всех моих поэтических чар.
Пью за годы, которые минули,
и за нас, заплутавших в годах,
и за тоненьких улочек линии,
и за первый снег на висках.
Снова праздную жизнь и пою
свою жажду, свой голод юный.
Слава богу – ещё люблю,
Слава богу – ещё воюю.
СУМЕРКИ
Так в сумерках душе моей тревожно…
На обагрённой заревом земле
в туманах этих разминуться можно
с судьбой своею, заплутав во мгле.
В злых сумерках теряют силу речи,
касается души глухая вечность.
И женщина теряет смысл дней,
а милый не найдёт дороги к ней.
Сверкают окна баров и кафе,
там дым, там строй бутылок разноцветных.
Найти там место – как открыть планету.
Иди домой, где старенький буфет,
где стол накрыт клеёночкой простою,
где пахнет супом вкусно и тепло.
Да прищемило душу сизой мглою,
и закружило вдруг, и повело.
Пролил закат последний свет неяркий
на площадь, где стучат ещё мячи,
пучки редиски продаёт крестьянка,
и хрипло где-то музыка звучит.
Присядь на лавочку в ногах Атланта.
Он на плечах упрямо держит Cвет,
хоть весь давно изранен и заплатан,
от синяков живого места нет.
Ветрами голова его полна,
прострелена ракетами, седая.
Он – словно дерево, чьи корни подмывает
порою равнодушная волна.
38
Край неба затянуло чёрной тучей,
и туча не дождём полна – вином.
Но, опалив цветы, янтарный лучик
успел войти в открытое окно.
Там кто-то так нетерпеливо ждёт
желанного!
Иной всю жизнь идёт.
И женщина всю жизнь, бывает, спит,
и на ресницах солнышко блестит.
Откуда в мире зло? – Атлант, скажи.
Не потому ли нет ему конца,
что каждый день оно острит ножи
о наши неразумные сердца?
Что возвестил закат багрово-алый?
Конец?
Начало?
Кассандра молвит: «Знаю – да молчу».
Но потемнели очи у Кассандры.
Узнать я не пытаюсь. Я свечусь.
И свой цветок кладу к ногам Атланта.
Прости меня. Не в силах дорасти.
Но верю я в твою седую бронзу.
И тихо, неприкаянный, летит
по небу шарик.
Угасает солнце.
НА СКЛОНЕ ДНЯ
Наш облик в зеркалах трепещет,
дрожит, тускнея день за днём.
О, догорающая свечка!
Не захлебнись своим огнём.
Не обожгись вечерней грустью
сорокалетнего лица,
когда в груди темно и пусто,
и встал декабрь у крыльца.
Не задохнись в себе сама,
когда встряхнёт немилосердно
тебя, как градусник, зима,
и нуль свинцово стиснет сердце
тугим сатурновым кольцом,
и годы лягут на лицо,
и тело вяло и недужно,
как рубище, прикроет душу.
Оно измято, как тюльпан,
что опадает под метелью,
роняя лепестки на землю,
чтоб следом – спать… Навечно – спать.
Что делать? Мы не бунтари.
Мы просто (о печаль!) стары.
На тёплом юге наши птицы,
друзья – в земле. И средь зимы
сквозь слёзы нам как будто снится,
что в сумерках ненастных мы
стоим пред белою стеною,
и дверь зелёная в стене!
(Там – сад. Там в синей вышине
сияет солнце золотое.
Поют свирели.
Смех, роса.
И в тереме средь вишен зрелых
взлёт занавесок ошалелых).
Я в сад хочу!
В зелёный сад!
Но падает с ресниц слеза –
и где та дверь? И где тот сад?
Лишь женщина с тоской земною
стоит согбенно (это я?)
и тихо плачет под стеною,
сырою, страшною, глухою.
Стоит.
Недолго ей стоять.
СЕРДЦЕ
Я вся – сплошное сердце. В сонме дней
долг сердца – биться весь свой век без лени.
Я бьюсь, и кровь струится из локтей,
сочится из разодранных коленей.
Неладно в нашей жизни быстротечной
устроены порядки дел сердечных.
Вот это сердце (лирика, поэта!) –
холодный камень. Им хоть парапеты,
хоть тротуар мости, ножи остри.
Другое – Боже! – даже без коры.
Без скорлупы. И так легко ранимо,
как птенчик, беззащитно и наивно,
доверчиво, как малое дитя.
Что будет, если злобно иль шутя
тем сердцем каменным
да по такому –
трепещущему, мягкому, живому.
И слишком много в мире ситуаций
дают таким сердцам соприкасаться.
Наш жёсткий мир расчётов и коммерций –
как тир огромный. Но пускай курок
уже взведён – я (цель! Сплошное сердце!)
всё так же свято верую в добро.
И в истину, которая кивает
мне сквозь туманы, усмиряя страх.
Она сердца смягчает и ласкает
и держит все пути в своих руках.
ПЧЁЛЫ
Хрипит динамик. Опустела площадь.
Здесь ни души. Лишь куры, мухи, лошадь.
Цыганский дождик прыскает слегка.
Течёт лениво сонная река.
Зелёный улей. Синий, красный улей.
Засеребрились травы возле них
и будто шепчут: “От крикливых улиц
уйди в пчелиный звон и отдохни.”
Был тёплый свет, и старенькая лавка,
где лопухи кругом и лебеда.
И так мне было в этом мире славно,
как не было нигде и никогда.
Так сразу стало радостно и просто.
И чувства новые лелеял тихий свет.
Из сердца словно вынули занозу,
а с тела сняли ношу сотен лет.
Цветок качнулся. Пчёлка всполошилась.
Спокойно кто-то произнёс: “Свершилось!”
Мне было дивно. Как же так? Без грома?
И даже без известия? В ночи?
Был Страшный Суд закрытым, тихим,
скромным.
Никто не слышал. Разве что сычи.
А на земле полынной и медовой
цикорий щедро у дорог расцвёл.
Всё кончилось. Всё началось – любовью.
О, первый день людей, травы и пчёл!
Цыганский дождик успокоил площадь.
Тихонько дремлет работяга-лошадь.
Велосипеды чуть скрипят, пыля.
Никто ещё не знает.
Только я.
МЕСЯЦ НА ЗОЛОТОЙ НИТКЕ
(Городская сказочка)
1. НОЧНОЙ ПРОЛОГ
Прозрачной тени не видал никто.
Неужто это он? В проулке? Ночью?
Он просит у меня приюта тихо очень.
Как бледен он! В затасканном пальто,
где дырки, словно звёзды…
«Я изранен
судьбою, как библейский Йов.
Я б не тревожил Вас, моя любовь,
когда б не сквозняки в любом кармане!»
Спросила я: «Так что же с Вами сталось?»
Он отвечал: «С больною головой
очнулся здесь. Хоть каркай, волком вой –
ведь что упало с неба, то пропало!»
Заморосил, серебряный, тоскуя,
над нами дождь, стуча о мокрый зонт.
И сон про Месяц, разноцветный сон
вошел в ночи в реальность городскую,
где крыши сплюснуты и тишина глуха,
где прелою листвой земля покрыта.
И призрак старости. И облики размыты
грядущего бесплотного стиха.
2. ВОСПОМИНАНИЯ ПРИ ЛУНЕ
Как это было?
Я с самолётом дружила.
Пролетая над городом, вдруг
остановился он, молвив чинно:
«Позвольте Вас познакомить.
Это – Месяц, мой друг.
А это – моя дивчина…»
Месяц был худенький и романтичный,
как Вертер.
Он присылал мне звёзды в синих конвертах.
Был он далеким, как небесные звёздные реки,
и недоступно высоким,
как Апостолы на картине Эль-Греко.
Если б я знала, что он меня полюбил!
Я бы росла изо всех своих сил.
Я поднялась бы к его вышине,
чтоб ему не пришлось опускаться ко мне.
«Пойми, – хоть шепнул бы с глубокого неба, –
ведь есть что-то выше насущного хлеба!»
А я жила себе, не тужила,
приемник крутила вечером.
Легко я в смех заходила,
а в плач – ещё легче.
Новые платья к праздникам шила.
Но он постучался в мой дом уныло.
Я открыла, вскрикнула: «Гость мой ясный!
Что ж Вы так низко пали с высот таких?»
«И небо, – он молвил – над сердцем
не властно.
На высотах моих неземных
сердце моё пустота истомила.
Одинокому Свет и Величье не милы».
Видно, и Месяц
уйти от земных искушений не смог.
И тогда прозвучал исторический
М О Й М О Н О Л О Г :
«О Месяц! Не к лицу Вам это
блужданье в суетной мечте.
Вы мыслите, не как планета,
а как фонарик в темноте.
Вам не к лицу сей дамский лепет.
Мой конь крылат. Так Вы коня
седлайте – и в галоп! На небо!
Здесь оставаться Вам ни дня
нельзя. Здесь столько суеты
нагромоздили непотребной!
Разведены уже мосты
меж тротуарами и небом.
Здесь даже ночью страшно спать.
Здесь бескорыстие не ценят.
Не стоит бдительность терять –
чуть что – ограбят или женят.
За всё здесь надобно платить.
Злословье здесь, как паутина.
Тут в рамах окон золотых,
как на портретах, тех, старинных,
гадают девы до зари.
Им в тридцать говорят – стары…
Печаль их долгую не может
скрыть шторка в голубой горошек.
Под звуки вальсов старомодных
глядят из окон – может, может…
И, как сирены мореходам
о чём-то ворожат прохожим.
А Вам – светить!
А Вам – летать!»
(Была терпка на сердце грусть,
был солон на моих устах
самопожертвованья вкус).
Ещё один за гостем шаг –
и прятать слёз уже не надо.
Летел, сияя в небесах,
стремительный мой конь крылатый.
Мой гость на нём умчался прочь,
оставив в сердце струнку боли.
И два вивальдиевских гобоя,
как свечи, освещали ночь.
3. ИЗ ГАЗЕТ
Был памятен тот год активностью светил,
дублёнками. Был кофе в дефиците.
Разбился мой бокал любимый веницийский.
О, как я плакала над прахом золотым!
В кафе «Фиалка» ела я котлеты.
Там запах не фиалок, а капуст.
В тот год плодились угрожающе поэты.
Не брал их полчища ни хлорофос, ни дуст.
«Нет, не к добру… К чему сия примета? –
гадал мой дед. – Быть может, на войну?
На глад? На мор? А может, на комету?»
А я сказала: «Верно, на весну…
Явление сезонное. Пройдёт…»
Но скоро я за это верхоглядство
была наказана. По городу метёт
цыганский ветер конокрадства.
То тут, то там украдены Пегасы.
Заезжены. Прокручены на фарш.
Соседская девчушка в первом классе
сидит, как на меня досужий шарж.
Берет тетрадку в клетку и понуро
уже рифмует «Тетя Шура – дура!»
И вдруг
пришло С О О Б Щ Е Н И Е :
«Несчастье!
На Львовской площади, под деревом, лежит
конёк крылатый голубой небесной масти.
Ещё живой, только ему не жить.
Преступников же след простыл. Но лично
два-три прохожих видели их всех.
В плащах с регланами.
Их было семь.
Все с виду демонично-байроничны».
Я закричала: «Как перенести
мне это горе?..»
Мир твоим подковам,
конёк мой.
Не найти уж мне такого.
Прости!
О, Месяц, а куда же делся ты?
4. ТЕХНОКРАТИАНА
Тяжка твоя рука, о НТР!
Тяжки статьи твоих апологетов!
Штампуют рифмы ЭВМ.
Дрожат поэты.
Кричат поэты: «Боже, что ж теперь?!»
Модерные мессии энергично
прибрали обывателя к рукам.
И даже бедный Месяц романтичный
стал доктором наук каких-то там.
Узнал, что он – космическое тело,
без всяких романтических дилемм.
Что весь, со всем своим cвеченьем,
как на ладони он пред ЭВМ.
Что нимб его печальный – мелодрама.
Что вся его романтика вредна –
она лишь следствие вдыханья фимиама
от канцонет, сонетов и сонат.
Что он лишь спутник. Больше ничего.
Он винтик космоса. И точка!
И пустое,
что музыка ещё звучит в душе его.
Пройдёт и это, как и всё другое.
«А где же спутница?
Мы сей вопрос пикантный
обговорим», – сказал маститый шеф,
профессор пожилой, но импозантный,
отец пяти супернаучных дев.
5. СОТВОРЕНИЕ МИРА
Сначала «бђ» темень сомнений.
Потом «бђ» слово.
И был ответ.
И изрек Господь: пусть будет так!
И отделил Господь потолок от пола.
И стала квартира.
И это был День Первый.
48
И пошёл Господь в сберкассу, и сотворил
Господь
венгерский гарнитур
и отечественную кухню.
И поместил Господь
на потолке люстру, а внизу – ковёр.
И это были День Второй и День Третий.
И сотворил Господь на зависть гостям своим
антикварные часы, чтоб отделять
миг от мига, а день от ночи.
И сотворил Господь
английский настольный календарь,
чтоб отделять месяц от месяца и год от года.
И сотворил Господь телефон, и телевизор,
и пылесос,
и стиральную машину, и миксер, и всякие
иные божественные вещи.
В пятый день Бог дал жизнь пальмам,
и кактусам,
рыбкам и попугаям, сиамскому коту
и шотландской овчарке.
И благословила все эти творения
молодая супербогиня.
На шестой день Господь замесил глину
и стал лепить Адама.
И спросила его молодая супербогиня:
«Что ты делаешь, о Господи?»
И ответил ей Господь:
«Хочу сотворить человека
по своему образу и подобию,
чтоб рвал он штанишки, и таскал
сиамского кота за хвост, и целился
из рогатки в электрические лампочки,
и вытворял всякие иные
божественные штуки».
И сказала на это молодая супербогиня:
«Дело нехитрое. Успеется!»
И послушался Господь, и вылепил авто.
На седьмой день отдыхал Господь от всех
деяний своих.
Пошел, сунув руки в карманы
американских джинсов,
на перекрёсток, где сияла, как солнце,
жёлтым чревом пивная бочка, где пылали
в осеннем солнце кружки,
наполненные божественной амброзией.
И, осилив двенадцатую кружку,
благословил Бог
седьмой день, и стал он праздником
на веки вечные.
6. МОДЕРНИАНА
И вот, когда Месяц попивал себе пиво
из кружки,
мимо проходил художник
Апполинарий Дерюжко.
Помедлил. Прищурил очи. «Какой типаж!
Вы ж вылитый Месяц!
Вхожу я в раж!
Вхожу я в творческий трепет!
Вы Гамлет, скажу без лести».
«Ах, нет, я просто
Небом-Утраченный-Месяц…»
Творцу отказать? Да можно ли!
Неделю, и две, и год
Месяц дарил художнику
смелой кисти полёт.
Труд завершён! С мольберта
воззрился на свет неопрятный,
угрюмый Месяц модерный,
как телевизор, квадратный!
Ох!
Быстрее ветров осенних,
бежал он, от злости сиренев,
бежал он, гневный и острый,
и вправду квадратный от злости.
И мчались толпою тесной
за ним модернисты, эстеты:
«Вы ортодокс, о Месяц,
и ретроград при этом!»
А из витрин многоликих
смотрел хохочущим бесом
квадратный, зловещий, дикий
ночного города Месяц!..
7. ПРО ЗЕЛЁНОГО ЗМЕЯ
Жил в городе Зелёный Змей.
Такой коварный был, злодей!
Он был философ. Знал напамять
Есенина, Омар Хайяма.
Умел с налету, артистично
разлить поллитру на троих он,
выкрикивая патетично:
«In vino veritas!» И лихо
на нём пылал шелкóвый шарф.
А под шарфом неугасимо
его холодная душа
горела , напоказ, красиво.
Диплом врача украв сначала,
потом купив ординатуру,
прописывал от всех печалей
свою зелёную микстуру.
Недужных в погребке встречал он.
И не было на тех приёмах
разве что деток годовалых,
а также насмерть исцелённых.
И мы там были. Я и ты.
И нам вещал он, как по нотам.
Глупы мы, Господи прости.
Всяк дурит нас, кому охота.
А вот и Месяц за столом.
Пьянёхонек. И Змею друг он.
Размылась острота углов,
и Месяц стал блаженно-круглым.
Зелёный Змей ему при этом
давал бесовские советы.
Мол, тропка на небо одна:
поставь бочоночек вина,
а на него – второй, и третий…
И небеса в твоем берете!
Твоё здесь будет всё и вся.
И распростишься ты с тоскою,
коль насчитаешь пятьдесят
таких подпорок под собою.
8. ПРИГЛАШЕНИЕ К ВЗЛЁТУ
Взлетайте! Небо безгранично!
Кто на Пегасе, кто и так.
Моя соседка злоязычна –
ей только на метле летать.
Над городом, я знаю, ночью
не протолкнуться. Сквозь балкон
на кресле кожаном рабочем
взлетел директор Храбаков.
Торжественно взлетает в небо
на дефицитнейшем ковре
(сосед от зависти помре!) –
Нинель Назаровна Шерепа.
Тот на портфеле примостился.
Вознёсся в небо и дрожит.
И я дрожу: «Ох, не убился б!
Ой, горе мне! Вот-вот слетит…»
А балерина – на пуантах,
учёный муж – на фолиантах,
а детки – на цветных мечтах,
на змеях, планерах, шарах.
Неистребима к небу тяга.
А вот и Месяц. Караул!
Он в небо хочет, бедолага.
Ведь на земле не жить ему!
Он пьян, но всё ж неугомонно
бочонок ставит на бочонок.
Со страхом я смотрю в окно:
«Ой, упадёт же, окаянный!»
Уже качается, как пьяный,
под ним высокий столп с вином.
Всё выше! Страшно вгору глянуть.
Там, поднимая свой бокал,
мой Месяц излагает рьяно
про звёзды что-то облакам.
И вдруг…
Бродячий пёс привычно
нахально помечает столп,
задравши ножку, как обычно.
И, в этом деле зная толк,
взмахнул хвостом –
и… рухнул столп!
9. ПОСЛЕДНИЕ ИЗВЕСТИЯ
Серое утро сырое. Нынче так тяжко жить мне…
Лежу и тихонько ною
с грелкою на гастрите.
Утренние трамваи
уже расползлись по рельсам.
Вниманье! Вниманье!
Событий последняя версия!
«Ночью, – уведомляет сторож Мурмурков, –
на город напали ляхи, немцы и турки».
Не одолев даже пушками доблестный Киев,
решили они науськать Зелёного Змия.
Битва была ужасной!
Над городским музеем
Змей извергал из пасти бочки с портвейном.
Грохались бочки наземь, их разверзались чрева.
Глухо земля стонала в городе древнем.
И пред рассветом туманным остановились авто.
С площади хлынул
багряный
винный
Потоп!
В ту же минуту, скинув с себя одеяла и сны,
в битву отважно ринулись Отчизны Сыны.
Хоть на бегу и падали (нет уж того здоровья),
бились они до капли.
Последней. Только не крови.
Слабли у воинов силы. Кого-то уже скосило.
Этого – перекосило, тот догорал красиво.
«Что нам тот градус, братики?!
Борька! Володька! Мусенька!
Не посрамим же матери
земли Русской!»
Рёвом отважное слово
встретило всё землячество
и загудело: «По новой…
Не расслабляться!»
Пригоршнями,
совками
иль, подобравши фалды, –
Господи! – языками…
голыми… по асфальту!
Хлюпанье, чавканье дружное.
Гордые бравые речи.
Утром – нигде ни лужицы.
И похмелиться нечем.
… В городе с того года
ты не увидишь пьяных.
Пьют только соки и воды
в каждом кафе киевляне.
Боже! О, как легко им!
Лица их лучезарны.
И от досады зелёной
Змей эмигрировал за море.
10. БЫЛА ВЕСНА
Прозрачной тени не видал никто.
Неужто это он? В проулке? Ночью?
Он попросил приюта тихо очень.
Как бледен он! В затасканном пальто.
Я привела его в свой дом. Одежды
зашила. Так светил мне Месяц мой!
«Уж не пожар ли?» – думали соседи.
Я становилась юно-золотой,
сияющею, лёгкой, беззаботной.
Минула ночь. Был каждый кустик рад,
когда я по дороге на работу
вела свою дочурку в детский сад.
Он провожал нас. Вёл её за ручку.
Шутил. Смеялся. Сказки говорил.
У входа в садик, что зовётся «Лучик»,
нас окружила стайка детворы.
И я в тот день на службу опоздала –
я не могла наслушаться никак
тех лунных сказок, что детишкам малым
рассказывал мой Месяц. «Вот чудак!» –
прохожие тихонько говорили.
А детворе до них и дела нет.
Заведующая с улыбкой милой
вдруг гостя пригласила в кабинет.
Тепло сказала: «Оставайтесь с нами!
Для нас Вы клад. У Вас такой талант!»
И добрый Месяц (как откажешь даме?)
оделся в накрахмаленный халат.
Была весна. Вовсю цвели сирени.
И пели птицы о грядущем лете.
И Месяц цвёл, крылатый, вдохновенный.
И, как бутоны, расцветали дети.
11. ЛУННЫЙ ФИНАЛ
А сегодня сосед меня встретил у дома:
«Вы читали газеты?
Там пишут – беда!
Ваш дружок, что недавно светился нескромно,
вдруг исчез!»
«Как исчез?»
«А вот так. Без следа».
С укоризной качал головою сосед.
Ох! Легко вас дурить! Как наивны вы все.
Может умер? Пила я сердечные капли.
Нет! Не верю. Ведь он из компании той,
где и Тиль, и Брюньон, где и друг его
Чаплин –
не удержит и цепью их вечный покой.
И смотрел сквозь окошко фонарь мне в глаза
глубоко, словно Месяц – как будто бы в сердце.
И блестела его золотая слеза
в тихом синем мерцании перстня.
Рядом дочка спала. Видно, снился ей сон,
разноцветный и лёгкий – так смеялась
в подушку.
Ночничок мой горел, и таинственно он
освещал этой ночью мою комнатушку.
Что-то знали они. Моя дочь. И ночник.
Серый котик-баюн, медвежонок из ваты.
Где-то дрогнули струны, и в светлый тот миг
захотелось самой в этом сне побывать мне.
…Нестерпимо пронзительно вспыхнула синь, –
небеса, небеса!!! Я сомкнула ресницы.
Видно, мне не снести этой дивной красы,
этим чудным сияньем боюсь опалиться.
Я сказала себе: пусть и очи спалю!
И – увидела!
Синь раскрывалась глубинно.
И легко в небеса поднимался салют
из шаров – жёлтых, алых,
оранжевых, синих.
И висело на ниточке золотой
под шарами цветное лукошко. Как в кресле,
в нём в лазурное небо взлетал молодой,
аж зелёный, цветущий, как лилия, Месяц.
А внизу расцветали ручонки детей:
«Добрый друг наш, прощай!
Радуй светом волшебным.
Мы дыханьем своим напоили коней,
что уносят тебя в неоглядное небо.
Золотой ты наш спутник, небесный флейтист,
городов наших страж и лесов наших спящих.
В тёмных окнах ночных лик твой светел и чист
и в бездонных зрачках всех котов загулявших».
И порою ночною,
чтоб обычное стало чудесным,
Землю краской раскрась золотою,
как игрушку на ёлке рождественской.
Засвети свои свечи, чтобы праздником всё расцвело.
Вместе Землю беречь нам –
ведь хрупка она, как стекло.
Слышишь, как зазвенела?
Задрожали у клёна листочки.
Или сердце моё так звенит этой майскою ночью?
С яблонь цвет облетает,
зачарованный Месяцем цвет.
Так и дни отлетают в края уже прожитых лет.
Снова дрогнули струны
и замолкли… И сон мой растаял.
Скоро стану седою и мудрой.
Оттого и светла, и грустна я.
Буду внукам и внучкам
сочинять колыбельные песни.
Родилась я везучей,
за меня ты не бойся, мой Месяц!
И слетят с неба шарики,
защебечут в саду, как синички.
Будут радовать маленьких,
целовать их румяные личики.
И по радуге вниз скатит Месяц лукошко плетёное.
В нем я стану хранить
мягкой шерсти клубочки весёлые.
Будут летом раскрыты окна в тёплые сумерки парков.
Из тех радужных нитей я свяжу ребятишкам подарки.
Тихим счастьем лучиться будут очи.
О Месяц! Свети!
Золоти мне ресницы и спицы мои золоти.
Жить, стареть, умирать так привычно нам,
людям земным.
Лишь тебе б не устать
золотить и беречь наши сны.
Светлый тополь высокий,
и трепетный локон плюща.
И стихов наших строки,
и небесную нашу печаль.
РОЗОВОЕ ПОЛЕ
Бежит сынок мой в розовой рубашке
к закату солнца розовым привольем.
А я к орешнику в степном овражке
сошла с лукошком. Остывает поле.
И в запах жита древний, изначальный
вплетает тонкий аромат тимьян.
И, чтобы душу освежить печалью,
над полем лёгкий стелется туман.
Грустят о лете поздние ромашки.
Гусиный крик тревожен и высок.
Бежит сынок мой в розовой рубашке,
мой поздний,
мой осенний
светлячок.
Хоть так несоразмерны в мире нашем
дитя и небо, мальчик и Земля –
бежит сынок мой в розовой рубашке,
ко мне руками небо наклоня.
И, открывая за дверями двери
в пространства дней неведомой красы,
мчит покоритель временных империй
стернёю, голубою от росы.
И даль, и ширь, и глубину просторов –
объемлю всё. Я вхожа, Я своя.
Мой маленький сынок, мой аистёнок
приблизил небо, чтоб смогла и я
идти за ним с корзинкою орехов,
с охапкой солнечных духмяных трав
туда, в страну любви, добра и смеха,
где смерть отныне не имеет прав.
Кивают солнцу сонные ромашки.
И прямо в небо, словно светлый стяг,
бежит сынок мой в розовой рубашке.
Не разберёшь, где солнце, где дитя.
В ВЕРБНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
Боже, что я сделала весне?
Что ж она пришла и не осталась?
В этот год так тяжко зимовалось.
Думала, весной воздастся мне.
А она и снега с головы
не смахнула. Только мне с порога
лишь на борщик кинула травы –
молодой крапивушки немного.
Изменила мне! А надо жить.
Слёзы спрятать. Как-то там крутиться.
В склянке ветка голая дрожит.
Ей, как мне, весна весною снится.
В вербное святое воскресенье
греюсь возле собственной души.
Как остаться светлой и весенней,
подскажи ей, Боже, подскажи!
ХУДОЖНИК
С базарной площади, с картинки кустаря
путь начинала робкая заря.
Сперва в оконце, словно лепесток,
малиновела в левом уголке.
Потом с небес, как шёлковый платок,
омыв края в малиновой реке,
свисала. Даже лебеди горели.
И выплеснулась вдруг! И заалели
бульвары.
Гордый был кустарь, не зазывал.
Но я купила у него товар.
Благодарил художник: «Будь счастливой!»
Уж площадь переполнена зарёй.
А он пошёл к ближайшей бочке с пивом,
чтоб скинуть бремя трезвости долой.
Покуда с плеч он сбрасывал замшелый
тягучих дней невыносимый гнёт –
заря вовсю над Киевом горела,
аж кружкам стало жарко от неё.
Блаженный, ослеплённый, златоглавый,
бродил он до ночи. На поезд опоздал.
И на скамейке жёсткой и шершавой
накрылся пиджачком – да так и спал.
Когда б он знал… Когда б он только знал!
Да где там! Пьяненький, убогий человечек…
Ни чёрту кочерга, ни Богу свечка.
Жил сорок лет, а может, пятьдесят.
Не мог ни хлеборобить, ни тесать.
Соседка помогала. Борщ варила.
Когда на краски тратился – журила.
Быть может, жив ещё, хоть духом слаб и телом.
А помер – так житейское то дело.
Но каждый день с картинки кустаря
несмело начинается заря.
О, как она неопалимо льётся!
Когда б он знал… Не знал. Уж так ведётся –
хоть светлая творцу открыта даль,
хоть правит им порой святое чувство –
но путь художника и путь искусства
нечасто сходятся. А жаль.
ПРОДАВЕЦ СЧАСТЬЯ
С дождями как будто искусные маги
дверь открывают в царство бумаги.
Вот зόрю машины, хрипя, прокричали.
Дверь открывается в царство печали.
Цветник на балконе от холода лысый.
И струи дождя над цветками повисли.
Разинули ротики дамы цветастые
напротив рекламы «Купите счастья!»
На бледных лицах пунцовым криком
горят безнадёжностью рты-гвоздики.
«Что лучше? То счастье и плащик негожий
или пальто золотой кожи?».
Какое там счастье в замёрзшем теле?
Расходятся дамы – печальные тени.
И в смокинге плачет от этой напасти
директор пустующей лавки счастья.
Коллега! И я, как и вы, банкрот.
Закройте-ка лавку, а я – блокнот.
Лукавству света дивиться не внове!
Так выпьем кофе…
И стихи, и счастье – всё суета,
кроме чашечки кофе славного.
«Браво, пиит! Давно бы так –
браво!»
МОЛЧАЛЬНИЦА БАЛКОНА
Рассвет. Закат. Опять рассвет.
И снова вечер скоро.
Наденет старенький берет
мой шансонье знакомый.
Он любит дождь и «Каберне»
и серенады дарит мне.
Я ж тоненькая, как кларнет –
Молчальница Балкона.
Рыдала мама. Старший брат
кричал: «Ну что грустна ты?
Ну почему б тебе не стать
как мама, адвокатом?»
Я сквозь ресниц зелёный снег
смотрю на них смиренно.
«Вот стать бы звёздочкою мне.
иль хоть бы манекеном!»
И тихо так во мне звучит
под звоны городские
нехитрой песенки мотив
про дождики цветные:
НЕХИТРАЯ ПЕСЕНКА
Дождик синий. А бывает
дождик жёлтый, светлосерый.
Ничего я не желаю.
Никому я не поверю.
И придёт кто – да не тот.
Что и скажет – да не то.
И не то летит авто.
Даже дождь не тот идёт.
И сама – не там, не та я.
И не те мои слова.
И не знаю, и гадаю:
я жива иль не жива?
Дождик синий – бим-бам-бом! –
тротуар и крышу моет.
Сплю я лёгким, светлым сном.
Просыпаться, иль не стоит?
Дождик серый – кап-кап-кап! –
перестать никак не хочет.
Моя мама – адвокат.
Я же лишь фиалка-дочка.
Из цикла «DIES IRAE»
(«День гнева»)
ЖЕНЩИНА В ВЕЧЕРНЕМ СВЕТЕ…
Помыла посуду. Вымела хатку.
Тёрн цветёт, и барвинок цветёт.
Усталость качает, как лодка, зато
всё у тебя в этот вечер в порядке.
В доме твоём всё блестит и цветёт.
Хлопчик растёт, расцветает дивчина.
Будет закладкою ночь соловьиная
в Книге Трудов. А усталость – пройдёт.
Ласковый вечер, светлый и чистый.
Сеется дождик, цветут барбарисы…
Сеется дождик на плод и на цвет.
Только не будет ни цвета, ни плода.
Доброй нам ночи! На тысячу лет.
Солнце заходит.
Навечно заходит.
Вера убита в иссохшемся сердце.
Всё было тщетным – Иисус, Прометей.
И, облучённые солнцем и смертью,
смотрим сквозь слёзы на лица детей.
Льётся на стол, где клеёночки синь,
тихий закатного солнышка свет.
Остановись же, мгновенье!
Застынь!
Кроме тебя, ничего у нас нет.
Ласковый вечер, светлый и чистый.
Сеется дождик, цветут барбарисы…
Утром не вынет из книги закладку
Божья десница. И, так же, как мы,
Бог, загасивши солнца лампадку,
пойдёт безнадёжной дорогою тьмы…
…Стих на рассвете, вино многолетнее,
мудрости доброй бессмертный чертог, –
всё было чистым и добрым на свете.
Всё было тщетным.
И тщетным был Бог.
Ласковый вечер, светлый и чистый.
Сеется дождик, цветут барбарисы…
ПЕРО
Поле заморочено дождями.
Этой ночью жёлтый сад умрёт.
Не купить давно в сельмаге чаю.
А от трав уже тоска берёт.
Слякоть на промозглых огородах.
И душа замёрзшая мала.
И ни ходу нет уже, ни броду
на раскисших улицах села.
Огонёк моей свечи слабеет,
и скрипит усталое перо.
Жить и не писать я не умею,
хмелем слов пронизано нутро.
Только как писать, когда на Бога
мы уже не в силах уповать?
Разве не кощунство – рифмовать!
Это ж – как на гробе танцевать.
Впрочем, люди даже это могут.
Всё былое минуло. Тавро
здесь на всём. Печать конца и тлена.
Серо всё. Калина лишь алеет.
Выцвели вино, чернила, кровь.
Чем же будем мы писать, перо?
Что ж! Тебя я, жгучее, сухое,
в сердце обмакну, ещё живое.
Тем спасусь.
Откликнется душа.
И прольётся скорбными строками
всё, что запеклось в горючий камень –
ужас, гнев, и жалость, и страданье,
и беды неумолимый шаг.
Их читать не надо. Смерти доза
в них смертельна. Холодом скуют.
И отнимут веру, и сожгут.
Пусть же канут в Лету.
И, как слёзы,
между пальцев Бога протекут.
В ХАТЕ
Теперь – за обычное. Печь затопить.
Смахнуть паутину в куточках укромных.
А после картошки на ужин сварить.
Жива иль мертва – а хозяйка я в доме.
Тоска так черна, что не хочется жить.
Но из тоски – я же всё-таки мать, –
выйду к сыночку, чтоб покормить.
И сказку про счастье ему рассказать.
Вдруг стало дышаться легко и блаженно –
то сын протянул хризантемы в окно.
Но каркает ворон… Иль колкость
рентгенов.
«Мой руки, мой руки, сынок…»
«Смотри, мама, котик. Голодный, наверно.
Ах, ты, бедненький замазюка…»
«Тик-так…» – то ль часы, то ли колкость
рентгенов.
Мой руки! Мой руки! Мой руки!
«Мама, а можно мне на песок?
Там хлопцы сегодня хоронят реактор.
Не бойся! То просто железа кусок.
А дед Степан наловили раков.
И меня угощали. Вкусно!
Что же у нас консервы одни?
Мама, не плачь! Отчего тебе грустно?
Я тебя рассердил?»
«Я не плачу. То печка вражья…»
«Видать, накопилась в трубе нашей сажа.
А когда ж по грибы? Их полно, я слыхал.
Уж скоро дожди, ведь октябрь наступает».
«Где ж ты пуговку потерял?»
«А разве я знаю?»
Лопатку украдкой схватил… У песка
играет… Привстал… Отряхает колено…
А в сердце стучится колкость рентгенов.
От каждой песчинки.
От каждого стебелька…
ОСЕНЬ. НОЧНАЯ МУЗЫКА
Ночь ненастная – реквием Верди.
Одиночество, глушь, пустота…
Пролетели мои лета,
И душа говорит со смертью.
И не спится мне, если ветер
стонет,
Если дождь бесконечный льёт.
Что ж, у Господа Бога своё бессонье,
У меня бессонье своё.
То не дождь шумит, и не ветер
стонет,
То под скорбный ропот осин
Говорит бессонье с бессоньем,
Мировое бессонье – с моим.
И с любовью и болью тот голос воззвал:
«О мой отзвук! Моё отраженье!
Кто ж тебя, как подкидыша, в шаль замотал
И упрятал в глухие каменья?
Прерывается взор
и теряется след,
И слабеет беспомощно голос.
Одиноких и голых
Я вас выпустил в свет
И приму одиноких и голых».
Что скажу я в ответ?
«Пуст и холоден свет
В эту осень
на склоне мерцающих лет,
Когда каждая жилка
ночами дрожит.
Разве знаешь ты, Боже,
про страх и смятенье,
Разве знаешь ты, Боже, как страшно
жить
Бесприютною тенью?
Что ты знаешь про то, как немеет кровь,
Как стареет и плачет плоть?»
И услышу я вздох бесконечных миров:
«Всё я знаю. На то я – Господь.
Дал я долгую ночь – дам и солнца восход,
Дал земную я смерть – подарю и бессмертье.
На озябшую землю скоро снег упадёт,
Стихнет реквием Верди.
Не томитесь печалью
и меня не печальте,
А подкиньте поленца в печь.
Зазвенит золотым клавесином
Вивальди
Этой ночи волшебная речь.
Спите, дети мои, будет алым рассвет,
Спите крепко, труды исполнив.
Я весёлых и вольных вас выпустил в свет,
И приму лишь весёлых и вольных».
ЛЮБОВЬ
Была я пташкою – и ты меня поймал.
И небо взял в приданое за мною…
Фиалкой стала я – и ты меня сорвал.
Поныне пахнет дом у нас весною.
Я стала яблоней. Но памятью в летах
лишь вкус медовый на твоих устах.
А я теперь в серебряном венке.
Я стала свечкою в твоей руке.
Ещё светло? Но меркнет ясность дня.
Для чёрных дней прибереги меня.
Лишь пригаси –
и, взята тишиною,
уже не буду я тебе женою…
Я буду тенью, голосом, луной.
И будешь, как слепой, сквозь тьму мирскую
ты горестно брести на голос мой
и звать меня…
Кого же звать? Какую?
Ту пташку, что и поймана – летала?
Фиалку, что и сорвана – цвела?
Ту яблоню, что детям жизнь давала?
Ту свечку, что погасла – и была?
Кого же будешь звать, мой друг,
тревожно?
Кем я была? И кем я буду, Боже?
Господь мне улыбнётся: – Не жалей.
И не тревожься. Будет всё, как надо.
И будет небо снова птахе радо.
Вновь расцветёт фиалка на земле.
И будет яблоня, есть место для неё.
Свеча осветит Царствие Моё…
– А что же с ним останется, Господь,
в тех чёрных днях,
холодных и порожних?
– Твоя любовь, дитя,
твоя любовь…
И милость Божья.