Подборка стихотворений Инны Кабыш

***

Рай – это так недалеко…
Там пьют парное молоко,
Там суп с тушенкою едят
и с Данте за полночь сидят.
Там столько солнца и дождей,
что вечно алы были маки:
рай – это там, где нет людей,
а только дети и собаки.

***

В моей бестрепетной отчизне,
как труп, разъятой на куски,
стихи спасли меня от жизни,
от русской водки и тоски

Как беженку из ближней дали,
меня пустивши на постой,
стихи мне отчим домом стали,
колодцем,
крышею,
звездой…

Как кесарево – тем, кто в силе,
как Богово – наоборот,
стихи, не заменив России,
мне дали этот свет – и тот.

***
Это в Токио с неба летят хризантемы,
а у нас, словно розга, сечёт ледяная лузга:
это наша зима, это вечная русская тема,
это русская смерть, до которой четыре шага.

Это в парках дубы, толстомясые, как баобабы,
ибо снег – это мёрзлое мясо на русских костях.
Это в каждом дворе задубелые снежные бабы,
Что пасут мелюзгу да мужей недоумков костят.

Это все мы, погрязшие в русском быту, словно в блуде,
ибо, кто всех сильнее на свете? Не мучайтесь! Быт.
И спешат по бульварам обычные снежные люди:
кто в детсад, кто в госстрах, кто в Массолит.

Это органы зренья и духа залеплены ватой:
продираем глаза, прорубаем в Отчизну окно.
Только как разобраться, кто самый из нас виноватый,
если белая наша Россия – сплошное пятно.

***

Цвела картошка у сарая
лиловым, белым, голубым…
Я в детстве так боялась рая,
где будешь ты любим любым
и устремят родные души
к тебе несметные стопы, –
я пряталась на старой груше…
…Я и теперь боюсь толпы.

 

***

…Когда хоронили моего отца, мне было шесть лет.
Мама беспомощно оглядывалась вокруг, как бы чего-то ища,
и не переставая плакала.
И тогда я подошла к ней и сказала:
«Не плачь, мама, я вырасту, рожу мальчика
и назову его Александром…»
И мама подняла на меня глаза и перестала плакать.

Зачем человеку искусство?
Будучи шестилетней, я поняла,
что если нельзя вернуть человека, можно повторить ИМЯ.
Слово заполняет образовавшуюся брешь.
Я потому и стихи стала писать:
все время сквозило из мироздания.

Homo sapiens, рисующий на стене бизона,
ребенок, рисующий карту придуманной им страны,
поэт, пишущий слова в столбик, —
удваивают мир,
затем, что мир, данный нам изначально, слишком тонкий,
а где тонко, там и рвется.
Поэзия — это компенсация.

* * *

А любовь побеждает воистину страх —
никого, ничего не боюсь я:
мы в иных где-то встретимся скоро мирах,
папа Саша и мама Маруся.
Все во мне: и мой ад, и мой собственный рай,
и страстей (извини за избитость метафор) пучина.
Только ты меня, Господи, не бросай,
как другие мужчины.

* * *

А речка по имени Сетунь
Когда-то глубокой была . . .
Не сетуй, не сетуй, не сетуй,
что нет этим летом тепла.
И полки с одеждою летней
не тронуты (хочешь — открой).
Она умирает последней,
а тут почему-то — второй.
И небо, как платьишко вдовье,
И все-то ему немилы.
И всюду такое бездомье —
чужие полы и столы.
…А в школе ведь нам обещали
Под каждым листком стол и дом.
И может быть, даже не врали.
Но верится в это с трудом.

* * *

Бог дал —
Бог взял —
и Бог вернул обратно:
жила —
и умерла —
и ожила.
(Зачем Ему все это, непонятно,
но объяснит ли кто его дела?)
И снова солнце в небе появилось,
его в помине не было вчера.
Вечор, я помню, только вьюга злилась
и выла, выла с ночи до утра.
А тут тебе, гляди-ка, снова лето,
и не огрызок лета, а июнь —
и сразу море солнечного света,
и каждый лист и свеж еще, и юн.
Свинья не съела, и никто не сглазил.
И дождь с утра до ночи проливной.
И я как тот —
четверодневный Лазарь.
С невидимою миру сединой.

* * *

Был — и след простыл.
Но то, что было,
мне теперь чем дальше, тем ясней.
Видит Бог, я родину любила,
но тебя любила я сильней.
Родина! Затасканное слово,
как «любовь», к примеру, или «мать».
Только для меня оно все ново:
больно рано стали умирать.
Больно уходить все стали часто —
даже чай не успевает стыть.
Я ведь знаю, что такое счастье!
Вся беда, что не могу забыть.
Вся беда, что некуда податься,
вся беда, что не к кому идти.
И не знаю я, что будет дальше
с этой остановкой на пути.
…В горе (что дается нам по силе!),
среди к горлу подступивших бед
я почти забыла о России.
но мне ближе сделался тот свет.

* * *

Вот ведь на свете нету тепла —
нету, как счастья.
Нету на свете такого угла,
где б не прощаться.
Я постираю рубашку твою
(где просушить бы?)
и, как ребенку, тихонько спою:
жить бы да жить бы!
Этот шалашный, нищенский рай,
с адом так схожий,
Ад этот, Господи, не отбирай,
Господи Боже!

* * *

Господи, сколько народу на свете
(минус, конечно, женщины-дети)!
Как же так вышло, что с ним я в ладу.
Часто взаимно, хоть и не жду.
И не люблю лишь тебя одного я.
КАК не люблю-то-
люто.
До воя.

* * *

День семьи,
частной собственности и
государства,
как сказать мне о нем, чтобы он не исчез,
чтоб остался?
Не на телеэкране, а просто со мной—
на бумаге,
чтоб остались все эти тропинки, ложбинки,
овраги,
эти вишни, что медленно зреют,
и розы, что вянут,
эти дети на речке —
пускай они в Лету не канут!
А домашние все,
как в стихе Пастернака,
в разъездах —
все в чужих городах,
незнакомых домах и подъездах.
Но со мной этот день —
перезвон колокольный и крики вороньи —
день восьмого июля,
прохладный,
Петра и Февроньи.

* * *

Жизнь больше и всего и всех —
закат, рассвет —
вмещает все она — и смех,
и даже смерть,
и даже —
страшно произнесть! —
жизнь больше Бога:
повсюду Он, но рядом есть,
всегда есть место.
Даже много.

* * *

И в любви, как в футляре, как в коконе неком,
я жила —
как за пазухой у Христа:
клин сошелся,
замкнувшись одним человеком,
а ведь их на Земле больше ста!
Каждый хочет любви:
хоть чуть-чуть,
хоть немножко,
каждый требует: полюби!
А еще есть деревья, собаки и кошки.
а еще эти —
как их, ну! —
го-лу-би.
И увидела вдруг я,
что дворники — люди
(нет ни токарей, ни слесарей!).
Поцелуй свой могу я дать даже Иуде:
словно сняли заклятье с земли и морей.
И они все готовы любить меня сами,
и я тоже
(а есть еще Бог и тот свет!).
…Я люблю даже этих,
с косыми глазами —
раньше думала, глаз вообще у них нет.

* * *

И ехали всего-то мы на дачу —
не в монастырь, не с палкой по Руси, —
в киосках придорожных брали сдачу
и обгоняли фуры и такси,
то голод утоляли мы, то жажду,
и все дорога делалась длинней —
и кончилась любовь твоя однажды,
и кончилась печаль моя по ней.
И я просила самую лишь малость —
ВСЕ кончилось, и я теперь одна, —
и только чтоб дорога не кончалась.
…И так-таки не кончилась она.

 

* * *
1.

И не то чтоб действительно злая,
но с изодранною душой,
я сподобилась в августе рая —
тихой дачи (конечно, чужой).
Золотой сыплет дерево сливой —
день и ночь —
ни раздать, ни сварить —
можно быть без причины счастливой,
и с причиною можно не быть.
Баб-Тамара хихикает тонко
и струей сыплет сахар из торб,
и к лицу ей и эта кофтенка,
и платочек в горошек, и горб.
И мой ангел горбатый умело
на плиту ставит старенький таз —
и мечтать о таком я не смела,
но Господь счел, что мне в самый раз.

2.

Мы с Тамарой ходим парой —
не наврал-таки стишок.
Вот она — с пустою тарой,
от земли один вершок.
Аты-баты, шли солдаты —
мы идем в палатку с ней.
Кто из нас двоих горбатый —
это Господу видней.

3.

Поздравила нынче соседка
с утра —
с баб-Тамарою нас.
бомбят крышу нашей беседки:
конечно же, Яблочный Спас.
Не так и страшна уже старость.
и дети шумят, и не зря —
всего ничего им осталось
до первого сентября.
И в норах уютно лисицам,
чернику собрали,
но тут
немного оставили —
птицам,
и нам,
что не сеют, не жнут.

 

* * *

И окно ли выходит в деревья
иль деревья заходят в окно,
и печаль, словно мир, моя древня,
и ему, как всегда, все равно.

И деревья кончаются небом,
но туда ты меня не мани:
не корми меня, Господи, хлебом —
утоли ты печали мои.

Не выходят наружу рыданья,
но спекаются комом в душе.
и такая там плотность страданья.
что оно как бы счастье уже.

* * *

Какое холодное лето!
(как Фет, но про осень сказал.)
И солнца не то чтобы нету,
но круг его больно уж мал.
И дождь по три раза за сутки,
и нету детей на пруду,
лишь мерзнет с утятами утка,
и мерзнут деревья в саду.
Но вишня упрямая зреет,
и слива — и хватит их всем.
И дух в каждой жилочке веет,
хотя и не хочет совсем.

* * *

Лучшее летом — это вода,
лучшее платье — это когда
влазишь в него через тысячу лет.
Лучше покоя один только свет.
Сгинуть не хочется без следа —
вот по-над Летой пройти бы туда . . .

* * *

Не дозовешься — не зови.
Гуляет по платформе ветер,
сто километров от Москвы,
а будто на другом ты свете.
Зал ожидания закрыт,
купи грибов у бабы Мани.
Вот говорят, есть остров Крит
и Кипр,
но мир погряз в обмане.
А электрички нет как нет,
и что в душе ты ищешь мира,
когда и в кассе нет кассира
и не у кого взять билет.

* * *

Не зову, не жалею, не плачу,
Отливает волна серебром.
Я возьму у кондукторши сдачу,
и от пирса отчалит паром.
Дяди-тети, собаки и дети,
исчезают следы за кормой,
ради Бога, панамку наденьте,
а не то вас отправят домой.
Будет плакать усталый младенец,
будет дед на баяне играть.
И куда-то любовь моя делась —
не доплыть, не вернуть, не обнять.
Будут чайки рыдать оголтело,
инвалид вспоминать про войну,
и душа будет рваться из тела
в набегающую волну.
Про себя продавщица пломбира
мне расскажет —
всплакнут берега.
…Только слезы ее и полмира
я еще отолью в жемчуга.

* * *

Ничего не нужно говорить,
никаких совсем не надо слов.
Ну и что — что оборвалась нить?
Ну и что — что кончилась любовь?
Ведь еще остались я и ты,
белый свет и черный небосвод,
и не все подарены цветы,
и еще не на излете год.
Все ли я сказала за тебя,
бывшая опора и плечо?
Что стоишь-то, галстук теребя?
Мой родной —
навеки! —
ну ты че?

* * *

Пахнет лилия нестерпимо
(а ведь раньше нравилось мне),
если зимы имеют имя,
то у лета оно вдвойне.
Обезлюдел дачный поселок:
в школу схлынула детвора.
Скоро зелени, кроме елок,
не увидишь.
Пора, пора!
Но покоя ни справа, ни слева,
я иду по своим следам,
одинокая, словно Ева,
от которой ушел Адам.

* * *

Соседки-бабки сидят на лавке:
сто лет живут они без любви.
Еще и кормят бездомных кошек.
А я что — кошку не прокормлю?

* * *

Уходишь — так уходи.
И не жалей меня.
Дел еще — пруд пруди:
остановить коня…
Душу ты мне не рви,
да еще в такую жару!
Я не умру от любви.
я вообще не умру.

* * *

Учусь у них — у дуба, у березы,
а этим летом и еще у лип.
И так бы кстати оказались слезы:
с утра до ночи течь они могли б!
Стоит —
по-украински —
месяц липень,
с начала лета нет сухого дня.
Вот и опять такой сегодня ливень —
он всю работу сделал за меня.
Цветет пион, краснеет земляника,
и у меня есть над словами власть.
И душе-
раздирающего крика
не будет.
Все.
Душа разорвалась.

* * *

Человек нисколько не один,
эту сказку выдумали просто:
никаких нет в мире половин —
каждый — целый,
сам себе по росту.
Каждый сам пред Господом стоит,
и один —
потом —
пред Ним предстанет.
Каждый — всё
(не только лишь пиит).
Время нас шлифует, а не старит.
То-то все домашние — враги,
То-то ближний — это первый встречный.
Ни роптать, ни плакать не моги:
здесь закон — неумолимый, вечный.
Ни к чьему не прислонясь плечу,
проживу на свете без обмана.
Мне не нужно вашего стакана:
может, я и пить не захочу.

* * *

Я тебе никакая не тили-тесто,
не одна с тобою я сатана —
мне в любом пространстве с тобою тесно,
мне с тобой хорошо, когда я одна.
И мой цвет не цветет, как тебя увижу,
но мне нужно,
как жить, —
чтоб ты где-то был.
И я так порой тебя ненавижу.
как дай Бог, чтоб кто-то тебя любил.

 

РОЖДЕСТВО

А я просила не угла
в январской круговерти,
а сына.
Вот и родила.
Вот он лежит в конверте.
Вот здесь и будет он лежать,
кричать, сучить ногами,
ходить… Куда мне с ним бежать
такими-то снегами?
Дороги, крыши, провода
в снегу.
А снег все сыпет…
Горит далекая звезда:
она и есть Египет.

***
Я при своем была рассудке,
тем коридором проходя,
с бельем и книжкою на сутки
я шла убить свое дитя.

И не было назад дороги.
Когда за мной закрылась дверь,
Я в небеса уперла ноги –
и вдруг пошла…
Я шла теперь
стерильно чистым коридором,
и кто куда, как в детсаду,
за дверью дети пели хором.
И знала я, зачем иду.

Я шла – не чтоб меня пустили
казенной двери на порог,
я шла – не чтоб меня простили,
а чтобы взяли узелок.

Шла, веря своему везенью,
отдать гостинец: мармелад,
баранки, сушки, воду, землю…
Но все вернули мне назад.

… Когда займется отовсюду
и всяк предстанет налегке.
У ада детского я буду
с тем узелком стоять в руке…

ЕКАТЕРИНА ВЕЛИКАЯ

(монолог)

Я тяжела, как шапка Мономаха.
Очередным царенком тяжела.
И липнет к телу мокрая рубаха,
И градом пот с монаршьего чела.

А муж пожмет цыплячьими плечами:
“Откуда она только их берет!..”
Ему ль понять, что темными ночами
ко мне приходит русский мой народ.

МАРИЯ-АНТУАНЕТТА.

1.

В стране, где нет господ,
где правый раб и левый,
не приведи Господь
родиться королевой.

Родиться с головой
на беззащитной шее –
уж лучше быть травой,
водой, землей в траншее.

2.

У меня в Трианоне деревьев подстрижены кроны,
будет ночь – будет бал: королевское наше житье.
Но я чувствую кожей, моей ты робеешь короны.
Перестань, дурачок, я ж в постели снимаю ее.

Я корону сниму, но сначала сними остальное:
мои туфли, подвязки, чулки, кружева, кружева…
Поскорее, родной! Скоро утро настанет стальное
и потребует хлеба, и смелют меня жернова.

Но должно же меж ночью и утром быть что-нибудь третье,
но должно ж между жизнью и смертью быть что-то еще…
Я корону сниму, как бродяга снимает отрепья,
и мне станет теплее, тепло, горячо, горячо..

Впрочем, стой…Ничего мы уже не успеем с тобою…
Вот идет мой народ – и я чувствую боль в волосах,
потому что короны снимают всегда с головою.
Так что я без всего буду ждать тебя на небесах.

***

Н.С.

К нам равнодушна родина – Бог с ней,
и эта боль уже переносима.
И берег, что похож на берег Крыма,
теперь мне с каждым годом все родней.

Тот берег только издали скалист –
вблизи же он поблескивает влажно,
и что-то, что совсем уже неважно –
подъем или отбой – трубит горнист.

Там солнце светит и звезда горит
и смуглый мальчик что-то говорит,
И рыбаки вытаскивают сети,

и весело сгружают свой улов,
и так шумят, что мне не слышно слов.
Но мальчик не нуждается в ответе.

***

А снег пошел без проволочек,
тяжелый, он летел легко:
так легок стопудовый летчик
на небесах, так между строчек
легко бумаги молоко.

Но я-то знала, чем он платит
за этот высший пилотаж,
за этот вертикальный катет,
и я кричала снегу : “Хватит!..”
Но он пошел, как входят в раж.

Как входят в толщи атмосферы,
откуда нет пути назад,
в судьбу как входят, кроме веры,
безо всего. Себя на скверы
кроша, чтоб стал вишневый сад.

ПОСЛУШНИКУ АНТОНУ

Как пономарь псалтырь,
ливень бубнит по жести…
Я не уйду в монастырь.
Даже с тобою вместе.

Я, брат, останусь тут:
с неба стихотворенья
ждать – дадут, не дадут?
…Вот где смиренье.

***

Ты мне кровного был родней,
ты отчизной мне был земной,
ты Флоренцией был моей,
бессердечной моей страной.

Я тебе говорю: прощай, –
зла не помня и не скорбя:
я тебе показала рай –
ты ж изгнал меня из себя.

БЛОК В 21-м ГОДУ

Все громче музыка звучала,
она врывалась в каждый дом:
такая страстная сначала,
такая страшная потом.

Куда от музыки укрыться,
когда России больше нет?
Какая, к черту, заграница,
когда сама она весь свет? –

И обречен, кто ей не служит.
И служит. И спасен, кто глух.
… Блок умер, чтоб ее не слушать:
он испустил не дух, а слух..

 

АХМАТОВА В ФОНТАННОМ ДОМЕ

Дворца и коммуналки помесь —
Фонтанный Дом
(и нет печальнее, чем повесть
о доме том!):
так вот откуда этот царский —
до гроба!—
вид.
Здесь быт кромешный,
пролетарский,
но что ей быт?
И что ей время за стеною
ее дворца:
не страшно в нем с ТАКОЙ страною
быть до конца.
И не к мужчинам возвращаться —
там счастья нет.
Одно лишь есть на свете счастье —
в окошке свет.
Придет Параша Жемчугова,
родная тень,
и будет день, и будет слово,
и снова день.
И улыбаться перестанешь,
и мука — сын,
и много всяческих пристанищ,
а дом — один.
И даже из того предела
лишь дома жаль.
И повторяет контур тела
на кресле шаль.

 

*   *   *

Два с половиной ночи,
чайник шумит, как лес,
я пишу все короче,
словно чернил в обрез,
словно в моем сельмаге,
где с потолка течет,
нет никакой бумаги,
кроме листка «Учет».

 

СТИРКА БЕЛЬЯ*

Я стираю казенные шторы
и убогий замызганный тюль
(и в окно мое входят просторы,
беспрепятственно входит июль).
И зачем мне, спроси, это надо,
ладно было б хотя бы свое:
из домашнего вырвавшись ада,
я чужое стираю белье.
Но оно потому и чужое,
что его не жалели пока,
что ничья его в этом застое
тыщу лет не касалась рука,
что такого с ним не было раньше…
Я к порядку его приучу,
я развешу его, постиравши,
я, как зверя, его приручу.
В нем, наверно, б узрел Заболоцкий
паруса,
Афродиту,
а я —
только облик:
казенный,
сиротский,
только жизнь,
что отныне моя.

____________
*Заболоцкий.

 

РОЖДЕНИЕ СТИХА

Такая тишина повсюду,
как будто в мире нет войны,
как будто мира нет покуда:
нет тише этой тишины.
И никаких тут нету правил —
так будет день,
неделю,
век.
Как будто Бог меня оставил,
как будто бросил человек.
Но Ты мне только лишь аукни
(особенно — когда зима),
Ты только, Господи, дай звук мне,
а остальное я сама.

 

*   *   *

Пролила молоко на конфорку —
будто жизнь возвратилась назад —
сразу вспомнила кашу и хлорку,
лагерь «Ленинец»,
школу,
детсад,
няню Маню ночную
и ясли,
двадцать пятый московский роддом,
свою маму увидела ясно.
И отца.
И звезду за окном.

*   *   *

Обманывала в детстве мать —
пусть на копейку, пусть на крошку! —
а мужа — и не сосчитать,
мужчин,
подружек —
понемножку.
А коли врешь — запоминай,
тверди: кому и что сказала,
когда — сентябрь или май:
по мелочам, а все ж немало.
Теперь не то (я и могу,
ведь раз учиться невозможно!) —
теперь я память берегу,
а что неложно, то не сложно.
Теперь нигде и никогда:
беру ль билет на электричку,
люблю, молюсь ли: есть лишь «да»
и «нет» —
и вот вошло в привычку.
И ни ее, и ни его —
ни на волос, ни за полцарства! —
теперь ничто и никого
не смею.
Даже государство.

ЛЕГЕНДА

Семья вечеря коло хаты
под старой вишнею —
туда-то
и принесла родная мать
меня семейству
показать.
Смущенно отвечала: «Девка…»
А как зовут?
Оксана?
Евка?
Галина?
Анна?
Говори!
Сказала мама.
До зари
сидели взрослые и дети:
«Такого имя нет на свете!»
решили и пошли домой
А мать рыдала надо мной.
И не было ее несчастней,
и разрывалась грудь на части…
Но надо было уезжать.
И оставляет меня мать.
Я день-деньской лежу под вишней,
себя всерьез считая лишней.
Но ворон мне приносит хлеб:
он стар, как мир, он глух и слеп.
И не спросивши мое имя,
коза свое дает мне вымя.
И не по дням, а за день год
дитя в корзинке той растет
И дно в корзинке вышибает,
встает, идет, вовсю шагает,
И хмуро смотрит на меня
жестоковыйная родня.
А я шагаю все быстрее
и головой верчу на шее,
мне интересно все кругом
и под любым листком мне дом…
Конечно, это очень плохо,
что я не Пайза, не Явдоха,
но мир, хоть он упрям, как бык,
в конце концов ко мне привык.
…А все ж я стала чуть нездешней —
вскормленная козой с черешней
и вороном:
он был умен
и никаких не знал имен.

*   *   *

И чем ничтожней повод иногда,
тем, может быть, огромнее причина:
какие-то истлели провода —
ты слышишь,
мой единственный мужчина! —
и нету электричества у нас:
исчезло солнце,
и белье не сохнет,
померкли звезды,
свет очей погас,
еще чуть-чуть —
и мой мобильный сдохнет…
Но я сигнал из вечности ловлю,
и если нету от меня ответа,
то это значит:
я тебя люблю
и наступил конец —
всего лишь —
света.

 

*   *   *

Затаилась природа — и ждет,
что еще бы устроить такое:
каждый миг (каждый день, каждый год —
днесь и присно!), лишая покоя.
Знаю я, чего стоят они —
ее виды, лужайки, полянки,
все труды ее знаю и дни —
все ужимки, прыжки, заподлянки.
Вижу я, как тонка эта нить,
как все зябко, и зыбко, и тонко,
и готово пожрать и убить,
утопить, как слепого котенка.
И в лицо ей, родной, говорю
(это мука, а вовсе не смелость!):
ненавижу всю сущность твою:
равнодушье, жестокость и смертность.

***

Поэту, сколько можете, подайте:
вы этим не обидите его.
Ахматова скитается, как Данте,
отечества осколок своего.

От века все поэты не делимы
на тех и этих, наших и чужих:
когда они толпой проходят мимо,
одной толпой,
вглядитесь в лица их.

Не: стар и мал, не: ветренней и строже,
но: гордый взгляд и плотно сжатый рот:
так друг на друга все они похожи,
что Дант родней, чем собственный народ.

***

Не затем же, певец, тебе дар,
чтобы смертных простых быть известней,
а затем, чтоб на всякий удар
отвечать не ударом, а песней.

***

Я старости боялась хуже смерти:
так рыба, житель вод, боится тверди:
как ей вода, так мне нужна любовь…

А в старости, когда остынет кровь,
когда мой лоб избороздят морщины,
когда меня разлюбят все мужчины
и там, где розы рдели, будут мхи, –
кто не предаст меня?

Одни стихи.

***

Электричка спешит в Москву…
Я давно ни о чем не плачу:
Это дождь.
Разве я живу?
Я здесь просто снимаю дачу.

Я тащу на себе свой быт
этим вывороченным проселком,
где убит ты иль не убит,
ты и сам-то не знаешь толком.

Я-то ладно, я все ж поэт,
я не зря хоть здесь умираю…
Конца края России нет
и в ней каждый бредет по краю.

***

Говоришь, своя не тянет ноша?
Милый мой,
а ты ее носил?
Так чтоб: одиночество,
пороша,
тьма хоть глаз коли
и нету сил.
И когда ты спящего ребенка
тащишь,
тихо Господа моля,
из волос вдруг падает гребенка –
это тянет русская земля…

***

Не я ли тебя, Господи, просила,
чтоб он вернулся,
столько дней подряд!
Но так темно становится в России,
что я беру свои слова назад:
пусть он в чужой останется стране –
в аду не нужно провожатых мне.

***

Я в горе –
рыба в море,
и мне оно под стать:
с приливом и отливом…
Кто хочет быть счастливым,
тот зверем должен стать.

***

Это ты научил меня ждать,
как никто во всем свете не смог бы:
не как новорожденного мать –
как сухая смоковница смоквы.

Ждать без всяких на это причин,
ждать безвременно, ждать безнадежно,
с тою верой, с какой не мужчин
и не смертных,
но чуда лишь можно.

***

Это в Токио с неба летят лепестки хризантемы,
а у нас, словно розга, сечет ледяная лузга:
это наша зима, это вечная русская тема,
это русская смерть, до которой четыре шага.

Это в парках дубы, толстомясые, как баобабы,
ибо снег – это мерзлое мясо на русских костях.
Это в каждом дворе задубелые снежные бабы,
что пасут мелюзгу да мужей-недоумков костят.

Это все мы, погрязшие в русском быту, словно в блуде,
ибо: кто всех сильнее на свете? Не мучайтесь! Быт.
И спешат по бульварам обычные снежные люди:
кто в детсад, кто в госстрах, кто в бессмертье, а кто в Массолит.

Это органы зренья и духа залеплены ватой:
продираем глаза, прорубаем в Отчизну окно.
Только как разобраться, кто самый из нас виноватый,
если белая наша Россия – сплошное пятно.

***

Ну какая я невеста,
дуг мой! Время убывает…
Ох, бывает свято место
пусто. Как еще бывает!

Друг мой ситный, друг постельный,
я терниста, но груба ли?
Обниму твой крест нательный
ироничными губами.

… Так бывает: речи, вздохи,
у тебя же в сердце – пустошь,
и уступишь. Но – хоть сдохни! –
выше пояса не пустишь.

***

У, Москва, калита татарская:
и послушлива да хитра,
сучий хвост, борода боярская,
сваха, пьяненькая с утра.

Полуцарская – полуханская,
полугород – полусело,
разношерстная моя, хамская:
зла, как зверь, да красна зело.

Мать родная, подруга ситная,
долгорукая, что твой князь,
как пиявица ненасытная:
хрясь! – и Новгород сломлен – хрясь! –

все ее – от Курил до Вильнюса –
эк, разъела себе бока! –
то-то Питер пред ней подвинулся:
да уж, мать моя, широка!

Верит каждому бесу на слово –
и не верит чужим слезам:
Магдалина, Катюша Маслова,
вся открытая небесам.

И Земле. Потому – столичная,
то есть общая, как котел.
Моя бедная, моя личная,
мой роддом, мой дурдом, мой стол.

… Богоданная, как зарница,
рукотворная, как звезда,
дорогая моя столица,
золотая моя орда.

***

Кто варит варенье в июле,
тот жить собирается с мужем,
уж тот не намерен, конечно,
с любовником тайно бежать.
Иначе, зачем тратить сахар,
и так ведь с любовником сладко,
к тому же в дому его тесно
и негде варенье держать.

Кто варит варенье в июле,
тот жить собирается долго,
во всяком уж случае зиму
намерен пере-зимовать.
Иначе зачем ему это
и ведь не из чувства же долга
он гробит короткое лето
на то, чтобы пенки снимать.

Кто варит варенье в июле
в чаду на расплавленной кухне,
уж тот не уедет на Запад
и в Штаты не купит билет,
тот будет по мертвым сугробам
ползти на смородинный запах…
Кто варит варенье в России,
тот знает, что выхода нет.

***

Назвать мгновение прекрасным,
“Постой!” – сказать – я не могла
ни перед зеркалом бесстрастным,
где красота моя цвела,

ни на любви мятежном ложе,
ни в доме, где царил покой,
ни там, где то, что мне дороже
всего:
над кровною строкой.

Ни власть, ни молодость, ни сила…
И лишь с младенцем у груди
я день и ночь в слезах просила:
“Мгновение, не проходи!..”

***

А любовь – это руки. И чуть голова.
Авгиевы конюшни.
Я любила тебя, засучив рукава
и подол подоткнувши.

А любовь – добыванье металла из руд,
разбивание сквера…
Добровольный,
пожизненный,
каторжный труд:
золотая галера.

***

Я знаю эту боль,
я знаю этот звук,
с каким любовь всегда
из тела прочь уходит.
Уходит в небеса,
прощальный сделав круг,
и целых сорок дней
в них места не находит.

БАЛЛАДА О ЛИСТЕ

Ко мне влетел осенний лист,
подстреленный парашютист,
подранок мой, касатик,
мой золотой десантник.

Влетел в открытое окно
на свет – оттуда, где темно
и где от крови сыро,
из мира, где нет мира.

Мой Принц, мой хрупкий дезертир,
ты думал, что найдешь здесь мир?
Но протекают кровли
и мы бредем по крови.

Дом – крепость, думал ты? Увы!
Здесь негде приклонить главы.
Ветра тебя надули:
здесь тоже свищут пули.

… Поспи, голубчик, с полчаса
да и лети в свои леса.
Прощай навек и помни,
что крова нет – есть корни.

***

Н .С.

Я люблю тебя так, словно я умерла,
то есть будто смотрю на тебя с того света,
где нам каждая жилочка будет мила,
где любовь так полна, что не надо ответа.

Мне не нужно уже от тебя ничего…
Все земные сужденья о счастии лживы,
ибо счастье – оно не от мира сего.
И тем более странно, что мы еще живы…

но, что мы еще живы…