Подборка произведений Агнесс Мигель из ее последней прижизненной книги «Моя янтарная страна и мой город». Перевод Сэма Симкина.

Стихи публикуются в первом их переводе на русский язык,
сделанном поэтом Сэмом СИМКИНЫМ.

ПРИЗНАНИЕ

Я вышла из народа, как стебелек из пашни,
Ты надо мною, Родина, склонись, – и мне не страшно!
Гляди, Твое дыханье мне воскресило душу.
Вскормленная Тобою, я клятву не нарушу.
Пчелой, что служит рою, готова быть и в старость.
Слыла богатой, гордой – в изгнанье оказалась.

О как же я мечтаю, чтоб Ты была свободной,
и обрести покой свой не здесь, в такой холодной
чужой земле – чужбине… Господь, о дай мне силу,
чтоб на земле родимой найти свою могилу.
Остаться для потомков хоть песнею, хоть строчкой –
пожертвую я напрочь своею оболочкой!

У САДОВОЙ ОГРАДЫ

Соседка, выйди к ограде!
Соседушка, где ты пропала?
В дальних полях распаханных
или в тумане белесом?
Платок твой, смотрю, мерцает
вроде за ближним лесом,
вспыхивает на лужайке –
он ли – краснее тюльпана?

В холодном восточном ветре –
твоих саней колокольчики,
в теплом юго-восточном –
звяканье, что ли, косы…
Я ничего не слышу.
Тикают только часы,
соседка моя, соседушка,
не слышу тебя нисколечко…

Наши соседские дети –
что делать теперь – подрались.
Наши мальчишки юные
навеки уснули в полях.
Плуг проходит над ними,
ветры шумят в ковылях,
сеют зерно в ту пашню,
где навсегда остались…

Над колосистым полем
струи дождя нависли,
струи дождя повисли
и навевают сны.
Наши юные мальчики
спят от весны до весны
на зеленых равнинах
между Волгой и Вислой.

Над твоею избою
не увидать конька,
черный дым от пожарищ
прямо в мой сад пригнало.
Свежим хлебом не пахнет,
не слышно, не видно стало
ни поющего сплавщика,
ни его огонька.

Ночью, когда петух кричит
«ку-ка-ре-ку!» – жизни ради,
слышу тебя я плачущей
и малышей твоих.
Делят сполохи небо
страшное на двоих.
Соседка, моя соседушка,
все ж подойди к ограде!

Давай с тобой поболтаем
о молодых годах,
как, подоткнув подол,
вдоль берегов бродили,
как по теченью, кружась,
ломкие льдины плыли,
как хорошо журчал
тающий снег в бороздах!

Как зеленела земля,
пела, дышала волгло!
Желтым цвели цветочки,
желтой пыльцой цвели,
и по всему пространству
мирно гудели шмели
на зеленых равнинах
между Вислой н Волгой.

Сладко в Ивановы ночи
девушки пели долго,
и цветы пробивались
там, у истоков ручья.
В ночь на Ивана Купала
там обручилась я.
Пахло скошенным сеном
между Вислой и Волгой.

О, как бегут дороги!
Как замелькали быстро,
переходя на иноходь,
вздымая бока паленые,
обсаженные березками,
белее муки, пропыленные,
за табунком лошадок,
вспоенных водами Инстера.

Н над пшеницей, над рожью
дым стоит коромыслом.
Пыль за лошадками тянется
и достигает берез,
слив достигает спелых:
Бог нас не уберег
на зеленых равнинах
между Волгой и Вислой.

Соседушка смуглолицая,
под золотым кокошником!
В пестром цветастом платье,
вся ты цветешь, как сад.
Где ты пропала, красавица?
Ну оглянись назад!
…Вот ты идешь по ягоды
с берестяным лукошком.

Где ты пропала, матушка?
Эхо окликнет сзади…
Во-он ты, с дитем под сердцем
и с другим – на руках,
кажется, обернулась
иволгой в облаках.
Соседка моя, соседушка,
ну, подойди к ограде!

Примечание. «Это стихотворение, обращенное к соседям – России и Германии, – написано после первой мировой войны, не предотвратившей войны намного страшнее. Человечество осталось глухо. Наконец – после более чем сорока лет – кажется, пришло мое время! Я иду к ограде, я зову у ограды». – пишет уроженка Кенигсберга Элизабет Шульц-Земрау в своей книге «Три каштана из Кенигсберга» (Ляйпциг. 1990).

ЖЕНЩИНЫ НИДЫ

С чувством надежды, страха, обиды
с берега смотрят из-под руки
простоволосые женщины Ниды,
а в дикой спешке, наперегонки
лодки к причалу летят,
ну хоть плачь ты,
черные вымпелы вьются на мачтах.

С лодок кричат, обгоняя друг друга:
– Можно сойти от такого с ума! Всех –
от Шаакена до Хайдекруга,
всех в преисподнюю сплавит чума!
Черная смерть, ничего ей не стоит:
сгубит н саваном белым накроет.

– Смерть караулит нас всех у порога, –
женщины Ниды сказали тогда.
– Но каждый день нам дарован от Бога,
смерти сдаваться нельзя никогда.
Нам от кочующей дюны беды
хватит с лихвою. Господь, пощади!

…Куршский залив переплывшие лоси
все же чуму занесли.
И, звеня,
плачущий колокол обезголосел.
Долгих три ночи и долгих три дня
звон был над Нидой.
Потом из домов
вышли семь женщин – семеро вдов.

Низко склонившись, вышли босыми,
в черных одеждах,
к дюне крутой оборотились:
– Остались живыми
мы лишь одни перед страшной чертой.
Всех остальных поглотила чума.
Мертвый поселок. Пустые дома.

Плотников нет, чтоб гроба сколотили,
нету детей, чтоб оплакали нас,
пастору сами мы очи закрыли…
Кроме тебя, кто услышит наш глас,
глас вопиющий, о Белая Дюна?
Да отзовутся песчаные струны!

Молим тебя, окажи нам вниманье,
все занеси очаги и дворы.
Все погреби.
Отдаем на закланье,
на милость языческой этой горы.
И у подкожья сложили, легки,
желтый янтарь, башмаки н чулки.

– Бог нас забыл н обрек на погибель…
Кирху – его опустевший вдруг дом –
либо наследовать можешь, а либо
с Библией можешь играть и с крестом.
Матушка-дюна, приди, погреби нас,
Нерингу, Руту, Анеле, Альбнну…

Семеро нас, мы женщины Ннды,
ждем так спокойно, ждем так смиренно,
Белая Дюна, любовь без обиды,
благо с проклятием одновременно…
И был день четвертый. И вечер притих.
И Дюна пришла н накрыла их…

КРАНЦ

У этой бухты я ребенком русым
играла.
Как песок был мягок и горяч!
Укрытая в объятьях древней Прусы,
лежала я на склоне дюны.
Вскачь
упряжка фыркающего прибоя неслась.
Сиял на белых гривах свет.
Мне виделась счастливой той порою
зеленоглазая дочь моря,
с малых лет
швырявшая мне звезды и ракушки,
нырявшая отвесно с криком чайки.
…Лосенок озирался на опушке,
стрекозы зазывали в свои стайки.
Лежала я на склоне дюны белой
котенком.
как в утробе материнской,
и, жмурясь, ощущала оробело
дыханье родины, – святой и близкой…

ПОДВОДА ЗА ПОДВОДОЙ

В День Поминовения, сквозь тьму,
как непостижимое уму,
проплывают перед нашим взором
те, кого нам так недостает,
что погибли, вмерзли в прусский лед
на утраченной земле, за морем.

Память просыпается в церквах
о холмах в заброшенных полях,
где никто не схоронил их прах –
только ветер, только снег н воды.
Бесконечный тянется поток:
с древа детства сорванный листок
за листком, подвода за подводой.

Пламя обезумевшей Европы,
пеплом запорошенные тропы –
Из дому унес поток на годы.
Дети, женщины и старики
в рукавах разлившейся реки
день за днем, подвода за подводой.

Как снопы, людей косила смерть –
так войны свистела круговерть,
страшная без милости дорога.
Шли на Запад: кто-то с узелком,
кто с собакой, беженцы пешком,
и на помощь призывали Бога.

И на перекрестке трех дорог
он встречал нас, милосердный Бог,
весь кровоточа, раскинув руки.
Был терновником увенчан он.
Гром войны… но колокольный звон
проникал, смягчая наши муки.

Вопиющего в пустыне глас:
«О взгляни, взгляни, взгляни на нас.
Лес, корней лишенный в непогоду, –
это мы. Ударила бичом
нас война. Себя влачим, влечем –
но — куда?» Подвода за подводой…

ТО КРАЙ БЫЛ

О ветер холодный – в краю опустелом,
о пепел – летящий с песком обгорелым!
Крапива… Но выше – над бывшим, над белым
над садом лишь чертополох – беспределом.

То край был – куда же то время девалось?
Как море широкое, рожь колыхалась.
Звенела в ольшаннике песнь соловья,
когда к водопою бежал вдоль жнивья
табун с жеребятами. А по дворам,
как сердца биенье, коса – здесь и там –
легонько звенела. Груженные сеном,
качалися лодки в реке. Постепенно,
волной убаюканный, Город с Собором
ко сну отплывал над росистым простором
загадочной ночью, Ивановой ночью…

То край был – когда в желтом поле, попарно,
стояли снопы на закате янтарном,
и аист кружил под безоблачным небом,
и благоухало все будущим хлебом.
Лазурное море и белый песок,
и месяц светил над опушкой, высок,
в ту теплую ночь, в ту ночь после жатвы…

То край был – туманы растаяли в ельнике,
и сеть паутинок сплелась в можжевельнике.
Светилась березка плакучая, и на
поляне краснела от ягод рябина,
и желуди дружно под твердой стопой
хрустели… Бродить довелось здесь с тобой,
и видеть волшебные звездные блики,
и слышать лесные лосиные крики
прохладною ночью, сентябрьской ночью…

То край был – восточные ветры свистели.
Подобно во льдах кораблю, еле-еле
здесь теплилась жизнь. Накрывали сугробы
посевы, лосиные скрытные тропы.
В озерах уже замерзали садки,
и к лункам, счастливые, шли рыбаки.
Под крышей соломенной жгли огонек,
и старую песню пел ткацкий станок:
“Мы с тобой еще молоды и крепки,
нас кормят собственные руки…”

То край был – родимый, его мы любили,
но страх опустился, и тени бродили,
как морок ночной, как зыбучий песок.
Сорвало меня, как с березки листок.

И след человеческих добрых творений
пропал среди гиблых болотных растений.
В снегах позастыло, что было, то сплыло –
к далекой чужбине волною прибило.
Изгнанники мы без надежды, без корма,
как мокрые водоросли после шторма.
Гонимы по ветру пожухлой листвой
и обречены, словно волки – на вой!

Ты, Отче наш, знаешь, как мы одиноки…
То край был – где корни остались, глубоки,
где были – земля, и огонь, и вода!
Не жаловались мы Тебе никогда.
Ты сам и давал, и Ты сам – забирал,
и дух наш в покорности замирал.
То край был – останется он нашей болью –
склоняем главу пред Всевышнего волей.

О ветер холодный в краю опустелом,
о пепел – летящий с песком обгорелым.
Крапива… Но выше – над бывшим, над белым
над садом лишь чертополох – беспределом.

КОГДА Я БЫЛА МОЛОДА…

Пронеслись мечты, как сны…
В молодые наши лета
были волосы длинны
н каштанового цвета, –
я стихи тогда писала
о чужих страстях н грезах
н совсем не замечала
клейких листьев на березах.
Как дитя вдруг засмеется,
голубым своим дыханьем
заставляя поскорей
в небо взмыть свои мечтанья
из сверкающих на солнце
пестрых мыльных пузырей, –
так и я теперь вот вижу,
о мои стихотворенья,
ваши молодые лица!
После первых дней творенья
жизнь все длится, длится, длится.
Поднесу к глазам их ближе –
они знать того не знают,
что переживает старость,
в облаках еще витает
их ритмическая ярость.
Спросят, подступая, лихо:
«Неужели ты забыла?..»
И отвечу я им тихо:
«Как давно все это было…»

ПРОЩАНИЕ С КЕНИГСБЕРГОМ

Тебя, мой отчий город, коронованный,
смерть пригласила к факельному танцу.
И перед тем как нам с Тобой расстаться,
Тебя мы видели в пылающих одеждах,
и реквием прощальный, без надежды,
Тебе – что семь веков назад основанный! –
колокола с разбитой древней башни
надрывно пели.
Видеть было страшно,
как Прегель тек, от горя почерневший,
вдоль свай обугленных
и вдоль Твоих сокровищ
в складах, горящих жертвенным огнем.
И смерть плыла девицей ошалевшей
от злой добычи;
с нею сонм чудовищ безумных
в черных лодках белым днем.
Таким мы видели Тебя.
И все, что,
как мать ребенку, нам принадлежало, –
теперь в руинах горестных лежало.
Наш город, как разрушенный ковчег,
взывал летящей голубиной почтой
к нам пеплом, болью, пролитою кровью…
Он, в своем призрачном наряде вдовьем,
безлюдный, погибал, как человек.
Сейчас Тебя мы, плача, покидаем –
и Ты нам вслед, истерзанный, дымишься.
…Пускай Тебя увидеть нам вовек не суждено,
пусть мы погибнем – знаем:
Ты заново из пепла возродишься.
Так будет. Ты бессмертен, Кенигсберг!