Мария Алигер (Энценсбергер) – дочь Маргариты Алигер и Александра Фадеева.

 

Автор: Виктор Листов

Мария Алигер (Энценсбергер)
Mary Aliger

“Беззаконная комета”
Она была дочерью известной поэтессы Маргариты Иосифовны Алигер и еще более знаменитого писателя Александра Фадеева. За красавицей Машей, тоненькой девушкой с глазами-льдинками, тянулся длинный хвост именитых поклонников. Молодые поэты, актеры, художники. Она работала у Твардовского в “Новом мире”, блистала в московских творческих “домах”, в самых изысканных салонах, на премьерах и вернисажах…
* * *
Летом 1990 года в Лондоне стояла просто африканская жара. Международный научный симпозиум по истории кино спасался от зноя за массивными стенами Музея мировых войн. Когда-то это здание принадлежало знаменитому лондонскому дому для умалишенных – “Бедламу”. В переносном смысле слово “бедлам” даже вошло в русский язык. Безумие последовавших событий точно соответствовало этому месту.

В первом же “кофейном” перерыве между учеными заседаниями ко мне буквально кинулась русская дама:

– Ой, как я вам: как я тебе рада!

Я даже не сразу узнал Машу Алигер. Много лет назад в Москве мы были отдаленно знакомы, – потому что уж совсем давно, еще перед войной, мои родители учились в Литинституте с ее мамой, известным поэтом Маргаритой Иосифовной Алигер. Отцом Маши был писатель тогда еще более знаменитый – Александр Фадеев. За красавицей Машей, тоненькой девушкой с глазами-льдинками, тянулся длинный хвост именитых поклонников. Молодые поэты, актеры, художники. Она работала у Твардовского в “Новом мире”, блистала в московских творческих “домах”, в самых изысканных салонах, на премьерах и вернисажах. Боже мой, я вообще мало что о ней знал. Почему же она так странно, так несоразмерно мне обрадовалась?

Потом нас, нескольких москвичей, сбежавших из “бедлама”, Маша водила по остывающему вечернему Лондону, показывала достопримечательности – умно, точно, дельно. Но без особого энтузиазма. А следующим вечером она пригласила к себе домой двух москвичей – моего друга профессора Леонида Козлова и меня.

К этому моменту я уже в самых общих чертах возобновил в памяти биографию хозяйки дома. Давно, еще в московской молодости, она вышла замуж за немецкого поэта Ганса-Магнуса Энценсбергера. Жила с ним на Кубе, объездила многие страны. Но семья не сложилась. Маше, кажется, не удалась роль фрау Энценсбергер, добропорядочной немецкой жены, – приготовление для мужа кофе по утрам и дневное проветривание перин на подоконнике. И так далее. Расставшись с мужем, Маша в 1969 году поселилась в Лондоне. О ее здешних триумфах в Москву доходили самые невероятные слухи. Преподает в университете. Печатает книги и статьи. Переводит. Язык выучила так, что перелагает стихи не только с английского на русский, но даже с русского на английский. В ее переводах известны Мандельштам и другие поэты Серебряного века, Маяковский, наши современники. Ну, дом с садом в престижном районе Лондона – само собой:

В этом самом доме в Хайгете мы с Козловым и ужинаем. В комнатах – ни следа британского быта. Царит милое московское разгильдяйство – в порядке, удобном для хозяйки, навалены книги, рукописи, латиноамериканские и африканские безделушки; висит портрет Хемингуэя – неизбежная принадлежность советской интеллигентной квартиры начала семидесятых. По стульям и по столу разгуливает серый котик с белой отметиной, все норовит стащить кусок ветчины. Маша рекомендует зверя добродушно:

– Воришка – белая манишка.

Через десять минут мы забываем, что за окнами лондонский Хайгет. Московская девочка и два немолодых “русских мальчика” во всю витийствуют, как на московской кухне. О мировых проблемах, о кино, о Пушкине. Маша с особенным и каким-то болезненным вниманием выслушивает мою байку о том, что великие пушкинские строки

Как беззаконная комета

В кругу расчисленном светил

посвящены не только шальной светской даме, но еще и Байрону. Поэту, который не ужился в чопорном лондонском кругу, бросил все и поехал воевать за свободу православной Греции. Там и погиб. Маша сразу, даже не дослушав моих ученых аргументов, принимает эту версию. И разговор сваливается на лондонское житье-бытье самой миссис Энценсбергер. Тоже, видать, что-то нерадостное.

– Я ведь почему поселилась в Лондоне? У меня тут было семейство английских друзей. Близких-близких. Родных, как я думала. И все складывалось хорошо до тех пор, пока в этой семье не умер человек. Ну, я поступаю единственно возможным для себя образом: кидаюсь помогать с похоронами, варю обед, сижу с детьми, остаюсь ночевать. Верно? И в те ужасные дни друзья с благодарностью принимают мою помощь. Но потом, когда их горе затихает, они как-то ко мне охладевают, как-то отстраняют от себя. Оказывается, я навязывалась. Оказывается, я не должна была видеть их убитыми, потерявшими лицо. Оказывается, я нарушила главный английский принцип: каждый должен решать свои проблемы сам. И только сам.

Маша объясняет нам все величие, но и весь ужас английской цивилизации. Тут ребенку с самого раннего детства внушают: самая большая и самая главная ценность – это твоя самостоятельность, твоя независимость от других. Даже от самых близких. Чем больше этой самой независимости, тем больше тебя уважают. И наоборот: стыдись, если тебе бескорыстно помогают. Афоризм госпожи Тэтчер о том, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке, – как раз об этом.

– Вот вам, мальчики, пример. Полгода назад я позвонила своей подруге. Она в библиотеке Британского музея работает. Знаешь, говорю, я совсем зашилась, ужас как некогда. Ты бы не взяла для меня на дом такую-то книгу? Она взяла, хотя и поморщилась. Три дня назад я ей опять позвонила – с извинениями, но с такой же просьбой. Она отказала. “Нет, дорогая, это же твои проблемы – почему ты их взваливаешь на меня?”. И вообще – здесь, чтобы встретиться с подругой, надо договариваться минимум за неделю. А я ведь не знаю заранее, захочу ли я ее увидеть именно в следующий вторник от полшестого до семи вечера?

– Маша, – спрашиваю, – а если вдруг ночью так плохо, что хочется выть и лезть в петлю? Тебе, выходит, и позвонить-то некому?

– Я в таких случаях звоню кому-нибудь в Москву. Или своему психоаналитику. Он со мной поговорит, а потом по почте счет присылает.

Москва для нее – прекрасное воспоминание, странный рай, где стоят в очередях и носят лохмотья. Но так любят друг друга, так готовы понять, помочь, согреть. И так прекрасно галдят до утра на кухне, решая вселенские вопросы, не имеющие ну ровно никакого практического смысла.

Уже на следующий день в первом “кофейном” перерыве симпозиума Маша увела меня на скамейку перед “бедламом” и спросила: как бы я отнесся к ее возвращению в Москву?

– Насовсем?

– Ага, насовсем:

Если б я был англичанин! Я бы спокойно напомнил, что это ее проблема, и потому пусть она поступает так, как сочтет нужным. Но ведь будь я англичанин, она бы и не спросила. А потом – я сразу понял, что она уже приняла решение. Московские трудности легко было предвидеть, но я нарочито легкомысленно ответил:

– А что! Валяй, попробуй!

Новый, 1991 год Маша встречала в Москве. Это еще не был приезд насовсем. Так только – примерка. Но друзья уже начали подыскивать ей жилье, работу. При советской власти – даже на самом ее исходе – все доставалось с трудом, с массой бессмысленных усилий. И все-таки тот приезд был коротким, но сплошным праздником. Она тянулась к старым и новым друзьям, бродила по Тверскому бульвару, читала и слушала стихи, с удовольствием вела длинные философические разговоры по телефону.

Летом мы встречали как бы новую москвичку. Ее ждали более чем приличная по московским меркам квартира и место сотрудника журнала “Киноведческие записки”, где Козлов тогда работал, а я сотрудничал. Кто не помнит августа-сентября 1991-го? Путч, толпы у Белого дома, крах КПСС, похороны трех мальчиков на Ваганьковском: Маша прожила и пережила все это вместе с нами. Шли дни, недели. Она выглядела усталой, не спешила приступать к работе.

Помню, будто в кинокадрах плохого фильма: Страстной бульвар, скамейка, накрапывает дождь, первые осенние листья осторожно валятся под ноги. Маша ежится. Ей плохо.

– Это что, – спрашиваю, – еще английский сплин или уже русская хандра?

– Отстань. Ничего ты не понимаешь. И все вы тут ничего не понимаете.

Плохо потому, что нет больше той Москвы. Из которой она уехала двадцать лет назад. Кончилась романтика ночных бдений в кухнях, в мастерских художников, на набережных. Нельзя прийти ночевать под утро к близкой подруге. Возраст? Да при чем тут возраст? Ваши дети – уже не ваши. Они очень хорошо научаются зарабатывать деньги и обходиться без твоего Пушкина или моего Мандельштама. Вчера слышала, как девушка-студентка по телефону-автомату уславливалась с подругой о встрече – получается у них только в среду и только часа на полтора. Такие деловые:

– А ты чего хочешь? Чтоб тебе законсервировали Москву по состоянию на те еще годы? Чтоб опять масса свободного времени: хочешь – для стояния в очередях; хочешь – для чтения самиздата? Или для Би-би-си сквозь заглушку? Ну, извини:

– Понимаю. Не совсем дура все-таки. Но только имей в виду: Москва твоя медленно превращается в Лондон. Люди теряют теплоту, отзывчивость и бескорыстие. Скоро начнется культ валютных курсов, засилье банкиров и психоаналитиков, гадалок и проституток обоего пола. И деньги на фильм, книгу, выставку придется выпрашивать у какого-нибудь тупого пфефферзака.

Я еще не забыл, что “пфефферзак” – по-немецки толстосум, богач. С Машей я тогда не согласился, хотя ее личную катастрофу понял. И, как мне показалось, оценил. Нельзя было ей, русско-советской девочке, уезжать на двадцать лет. В отличие от многих эмигрантов она не перестала любить свою Москву, свою Россию. И непрожитые здесь годы, конечно, даром не прошли. Потому и слезы в голосе.

Поднимаюсь со скамейки, спрашиваю:

– Раздумала? Возвращаешься обратно – от тайги до британских морей?

– Нет, не раздумала. Только поеду лондонские дела завершить.

Так и планировалось: едет Маша продавать дом в Хайгете, расторгать лекционные контракты, прощаться с тамошними друзьями. А потом – к нам, в “Киноведческие записки”, во все прелести и превратности московской жизни. Ее ждем мы, ее ждет мама, Маргарита Алигер, в своей старой квартире в Лаврушинском переулке. С тем Машу и проводили:

Через неделю прихожу в редакцию “Киноведческих записок”. Леня Козлов выталкивает меня из комнаты в коридор и полузадушенным голосом говорит:

– Она: Из Лондона звонили: Она с собой покончила:

Вот и все.

У английских друзей остались кое-какие иллюзии, будто это, может, не самоубийство, а просто нечаянная передозировка снотворных таблеток. Пусть так думают. Но я-то знаю: Хоронили Машу в Москве, да нет сил об этом вспоминать. Больно и страшно.

“Беззаконная комета” прочертила свой путь поперек границ, наций, культур. И угасла…