Затмение
Я завидую людям, которые спят в поездах
и уверенно пьют кипяток из дрожащих стаканов,
для которых все рельсы на свете – одна борозда
и кому параллели дороже меридианов.
Я завидую людям, которые любят людей, –
нелюдимые люди гуляют вдали от вокзалов,
одержимые рядом нелепых, но вечных идей
превращенья камней…
превращенья камней – в драгметаллы.
Я завидую людям, точнее – всего одному
Человеку, который, действительно,
царь и зверей, и растений.
Говорят, Он внутри. Я его в темноте обниму,
ожидая, возможно, сиянья, возможно – затменья.
Распятие
Я больше был растерян, чем распят
неверием или, возможно, верой,
одетый в гвозди с головы до пят,
нанизанный на штык легионера.
Я больше был, чем не был. Наконец
табличка «Царь», к тому же «Иудеи»
больней давила в темя, чем венец,
и с двух сторон несчастные злодеи
мне говорили: «Ты не виноват!».
Я виноват! Мечты об общем рае
не отменяют персональный ад,
наоборот: подталкивают к краю.
…И Я не понимал, зачем звезда
тогда светила маме над яслями,
Я превращался в щепку от креста,
и горизонт свивался вензелями
на чёрном небе. Никаких следов
присутствия хотя бы тени Бога,
а только прах людей и городов,
что все двенадцать отряхнут с порога…
И крест скорее был упрёк, чем крик:
«Меня оставил Ты, Отец небесный!»
И меньше всех Я верил в этот миг,
что всё-таки когда-нибудь воскресну.
* * *
между мной и не мной разрушается карточный мост
и теперь я не знаю, в каком направлении ост
и куда мне идти, если пункт назначения – ист
раздаётся внутри молодецкий пронзительный свист
и шуршание крыл, и жужжание шершней и ос
на губах замирает молитва, бессвязное: Гос-
подь – поди разберись, кто ответит на лёгкий вопрос:
почему все молитвы спрессованы в ёмкое SOS?
ну, а я распускаю молчанье заплéтенных кос
потому и заслышался свист, и разрушился мост,
и не SOS, а СПАСИБО. Спасибо за ист и за ост!
Я иду по мосту. Ты и есть мой единственный мост.
Railway Industrial
это очень трансцендентально
фотографироваться на вокзале
пытаться поймать объективом и ртами
хвосты уносящихся зданий
запах расплавленного металла
летний фальцет однорукого барда
пирожки с мясом, край измочаленного одеяла
из окна плацкарта
это чертовски концептуально
ходить босиком по холодным рельсам
можно почувствовать себя наскальным,
плоским дожем апрельским
или мелкой колючей галькой,
жёлтой насыпью полотняной
это очень трансцендентально
что эту женщину звали Анной
Падежи
Как называется этот сон?
Анабиозом? явью?
Если сквозь пальцы пройдёт песок,
значит, сквозь уши – гравий.
Есть у меня для тебя сюжет,
хочешь – напишем повесть.
В несуществующем падеже
мы просклоняем «совесть».
Я – многоклеточный организм.
Млеком себя питаю.
Я бы построила коммунизм
и на луну слетала.
Я бы разрушила Карфаген,
Ленина б воскресила.
Был бы в аптеках гематоген,
он бы придал мне силы.
Только предательский этот сон,
будто я – молодая:
яблоки, мальчики, гарнизон,
шуба из горностая…
Мне снился дом
Мне снился дом, облитый сургучом,
Над домом ива низко наклонилась.
Я утром разговаривал с врачом.
Он спрашивал меня о том, что снилось.
Я рассказал.
Мне снился дым без дома и трубы.
Мне снился кот, чей хвост трубой был поднят.
Ещё во мне приснились мне рабы –
по капле их выдавливал, но помню,
что не был понят
ни домом, ни рабами, ни врачом –
мне снилась материнская утроба.
Я из неё с трудом был извлечён
и почему-то сразу помещён
в прямоугольник гроба.
Я не захотел
таких пространств, таких перемещений.
Я был всего лишь атом в сгустке тел,
я – атомный – потребовал прощенья,
и был прощён
и возвращён сюда –
в густую вязь вибрирующей яви,
где на дорожках Страшного Суда
под каблуком поскрипывает гравий…
И ждёт письма хозяин сургуча.
И снова ждёт врача хозяйка дома.
А ива, как ни странно, ждёт луча,
покачивая веткой невесомо.
Наугад
Свет фонарей тонким кнутом рассекает воздух.
На четвертой странице становится ясно, чем кончится повесть.
Пропасть меж светом и беспросветностью пролегает там,
куда проникает голос.
Чёрной рубашкой на зимнем ветру пульсирует совесть,
пытаясь высушить собственную бессонницу.
Вести с востока, с севера, с юга – дурные вести.
Статуя, мост, лестница, пепел, купол, надгробие.
Город умеет из занавесок плести невестины
шлейфы. Город, который по образу и подобию
мог бы сравниться с вечностью, хочет сравняться с землёй.
Город похож на ветку, которая треснет
под тяжестью яблок и колоннад.
Город, которому хочется что-то сказать, но результат –
два слова, крик, который вряд ли чему-нибудь нас научит.
Город, не надо! Нет надобности останавливать ветер
и отвращать участь.
Муссон и пассат – смешны перед ликом великого урагана.
Их было много: Кэтрин, Фрэнсис, Иван, Жанна,
но там – на других берегах…
Здесь о них ничего не знали.
А теперь пора пожинать плоды пространства,
которое так долго нас берегло от бури.
Добро пожаловать в чёрно-зелёный, белый, прозрачный, красный…
Добро пожаловать в город.
Нужно глаза зажмурить, можно шагнуть.
Наугад.
Нужно выстрелить в птицу.
Птица, раскрой свои крылья.
Птица, прости свой город.
Это – закат.
Птица, позволь и ему проститься с твоими гнёздами.
Ты всё равно не перенесёшь зимовки.
Видишь, какие холодные звёзды
смотрят с автобусной остановки,
с набережной, с холма…
Птица, пора стреляться –
пришла зима,
и она берет себе в секунданты
Осень.
Наследство
мы все унаследуем землю
и это скупое наследство
ослепнет и сделает детство
последним приютом Вселенной
случайно надломленным стеблем
цветка, уронившего сердце
в такое чужое пространство
где странствие – это просто
но страшно небезопасно
как в вымершем Министерстве
как в опустевшем храме
с каким-то забытым богом
в каком-то забытом Богом
как в тающем овер-тайме
как в тихом собачьем вальсе
* * *
я пью еле тёплую воду с осколком лимона
мне нравится город
соскабливать шрамы с предплечья
портовые краны
и люди живущие в моно
однажды уронят балконы свои в бесконечность
я ем пироги, начинённые звуками линий
мне нравятся бланки
ничем не заполненный почерк
меня расфасуют в кувшины из солнца и глины
а может быть просто в железные звонкие банки
я стану читать «анатомию сна и момента»,
закутавшись в нежность,
идти за космическим плугом
и стану – возможно – не музыкой, но инструментом
в руках Человека с таким же серебряным кругом
Спасение
вязкий воздух наматывается на локоть, как карамель
всклокоченный ветром локон, шанель
номер пять-шесть-семь, сколько хочешь
номеров шинелей, изъеденных молью ночи,
раздробленных огнями пунктиров и червоточин,
наполненных си-бемолью и другими звуками,
которые невозможно выразить, идентифицировать, записать –
мы двигаемся по касательной, нам нравится прикасаться,
почти не двигаясь, не дыша.
спасенья – нет, так как некого здесь спасать
и не от кого, и само спасенье
внушает скорей не радость, а опасенье.
быть спасённым – значит, быть пойманным,
связанным обстоятельствами, обязательствами,
обольстителями и облигациями,
а мы свободны,
нас нет
Volume
ты не узнаешь что это значит
ступени спускаются в воду
я – пластмассовый теннисный мячик
я тебя никогда не забуду
поперхнувшись запретным плодом
не увижу а карие вишни
не мигают слезятся а впрочем
я прошу тебя: сделай тише
или лучше сделай громче
@
и в каком-то новом облике
мы проснёмся на кораблике
ты намного твёрже облака
там, где негде падать яблоку
На смерть коленок
положи мне руку на колено,
там, где нервов самые истоки,
мы не одиноки во Вселенной,
просто мы вселенски одиноки…
у любви такая масса нетто –
не поднимешь, сколько ни старайся,
видно на Земле мне жизни нету,
видно есть мне только жизнь на Марсе…
мне вкололи космос прямо в вену,
экипажи ждут в небесных лодках,
положи мне руку на колено,
там, где стрелка… стрелка на колготках…
мне не жаль ни страха, ни упрёка,
мне не жаль ни потолка, ни стенки…
мне не жаль ни Юга, ни Востока,
мне немного жаль свои коленки…
* * *
я любила одиннадцать гордых мужчин
обливалась восторженно-горькой слюной
я нашла бы одиннадцать тысяч причин
объяснить почему. только хватит одной:
я была им любовница, мать и раба
подыхала от их итальянских очей
взмокших прядей на смуглых расплавленных лбах
мне никто никогда не заменит ничем…
все мертвы. у ворот мой растерзанный плач
мне вонзается в грудь, как осиновый кол
а в руках я держу окровавленный мяч
итальянской любви. Ненавижу футбол!!!
Цинтия
Цинтия, прими сестерций
и не говори, что мало.
Мне тоска проникла в сердце,
как ничто не проникало.
Мне проникла в сердце жадность.
В Риме душно. Денег – жалко.
Коли мог, так убежал бы.
Только некуда бежать мне.
География обмана –
широка. А эти мифы
Геродот наврал нам спьяну:
амазонки, кельты, скифы…
Забавляясь с юной нимфой,
он выдумывал народы.
Ты же Цинтия – не нимфа.
И не юная, к тому же.
* * *
Спектакль кончился овацией,
и вся Земля была нам залом,
и небо было декорацией,
и декорация упала!
И начал дождь в восторге литься,
крича нам «Браво!» в унисон.
Смывая грим и с гримом – лица,
плескался в душах примадонн…
Мы отслужили сцене мессу,
«Аминь!» и «Бис» нам грянул хор!
Ведь Бог был автор этой пьесы,
а Люцифер был режиссёр…
Они друг другу руки жали,
в финале выйдя на поклон,
и крылья ангелов дрожали,
и бесы выли за стеклом…
Вздымались бархатом кулисы,
звучал над сценой Брамс и Глюк,
а за кулисами актрисе
суфлёр сказал: «Я вас люблю».
Актриса думала, что это
слова из роли говорят
и, наполняя фразу светом,
её метнула в первый ряд…
А где-то там, за горизонтом,
в гримёрке, где не слышен шум,
актёр, игравший в эпизоде,
слезами чистил свой костюм…
А вот последнее стихотворение Анны Яблонской, запись от 21 января:
дождь и другие явления химии и природы
смотришь на эти вещи и думаешь, что всё изменится
надеешься, что дождь воздействует как перекись водорода –
дождём заливаешь рану и ждёшь, когда рана вспенится
каких-нибудь знаков требуешь от дерева и небосвода
считаешь количество кошек, исчезнувших в подворотне
крики кукушек и чаек, ждёшь у моря погоды
решаешь, что наверное – завтра, если уж не сегодня
бухгалтерия погрязла в хаосе, грусти, противоречиях
одни и те же приметы всегда означают разное
закономерности иллюзорны. дождь идёт бесконечно.
скоро какой-нибудь праздник. праздники надо праздновать.