Стихи о море Вс. Рождественского

КАПИТАН

Памяти А. С. Грина

Пристанем здесь, в катящемся прибое,
Средь водорослей бурых и густых.
Дымится степь в сухом шафранном зное,
В песке следы горячих ног босых.

Вдоль черепичных домиков селенья,
В холмах, по виноградникам сухим,
Закатные пересекая тени,
Пойдем крутой тропинкой в Старый Крым!

Нам будет петь сухих ветров веселье.
Утесы, наклоняясь на весу,
Раскроют нам прохладное ущелье
В смеющемся каштановом лесу.

Пахнёт прохладной мятой с плоскогорья,
И по тропе, бегущей из-под ног,
Вздохнув к нам долетевшей солью моря,
Мы спустимся в курчавый городок.

Его сады в своих объятьях душат,
Ручьи в нем несмолкаемо звенят,
Когда проходишь, яблони и груши
Протягивают руки из оград.

Здесь домик есть с крыльцом в тени бурьянной,
Где над двором широколистый тут.
В таких домах обычно капитаны
Остаток дней на пенсии живут.

Я одного из них запомнил с детства.
В беседах, в книгах он оставил мне
Большое беспокойное наследство –
Тревогу о приснившейся стране,

Где без раздумья скрещивают шпаги,
Любовь в груди скрывают, словно клад,
Не знают лжи и парусом отваги
Вскипающее море бороздят.

Все эти старомодные рассказы,
Как запах детства, в сердце я сберег.
Под широко раскинутые вязы
Хозяин сам выходит на порог.

Он худ и прям. В его усах дымится
Морской табак. С его плеча в упор
Глядит в глаза взъерошенная птица –
Подбитый гриф, скиталец крымских гор.

Гудит пчела. Густой шатер каштана
Пятнистый по земле качает свет.
Я говорю: “Привет из Зурбагана!”,
И он мне усмехается в ответ.

“Что Зурбаган! Смотри, какие сливы,
Какие груши у моей земли!
Какие песни! Стаей горделивой
Идут на горизонте корабли.

И если бы не сердце, что стесненно
Колотится, пошел бы я пешком
Взглянуть на лица моряков Эпрона,
На флот мой в Севастополе родном.

А чтоб душа в морском жила раздолье,
Из дерева бы вырезал фрегат
И над окном повесил в шумной школе
На радость всех сбежавшихся ребят”.

Мы входим в дом, где на салфетке синей
Мед и печенье – скромный дар сельпо.
Какая тишь! Пучок сухой полыни,
И на стене портрет Эдгара По.

Рубином трубки теплится беседа,
Высокая звезда отражена
В придвинутом ко мне рукой соседа
Стакане розоватого вина.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Как мне поверить, вправду ль это было
Иль только снится? Я сейчас стою
Над узкою заросшею могилой
В сверкающем, щебечущем краю.

И этот край назвал бы Зурбаганом,
Когда б, то не был крымский садик наш,
Где старый клен шумит над капитаном,
Окончившим последний каботаж.

1937

НАВЗИКАЯ

“Юную стройновысокую пальму
я видел однажды…”
Одиссея, песнь VI

“Далеко разрушенная Троя,
Сорван парус, сломана ладья.
Из когда-то славного героя
Стал скитальцем бесприютным я.

Ни звезды, ни путеводных знаков…
Нереида, дай мне счастье сна”,-
И на отмель острова феаков
Одиссея вынесла волна.

Он очнулся. День идет к закату.
Город скрыт за рощею олив.
Бедный парус натянул заплату,
Розовый морщинится залив.

Тополя бормочут, засыпая,
И сидит на стынущем песке
Тонкая царевна Навзикая
С позабытой ракушкой в руке.

“О, царевна! Узких щек багрянец –
Как шиповник родины моей.
Сядь ко мне. Я только чужестранец,
Потерявший дом свой, Одиссей.

Грудь и плечи, тонкие такие,
Та же страстная судьба моя.
Погляди же, девушка, впервые
В ту страну, откуда родом я.

Там на виноградники Итаки
Смотрит беспокойная луна.
Белый дом мой обступили маки,
На пороге ждет меня жена.

Но, как встарь, неумолимы боги,
Долго мне скитаться суждено.
Отчего ж сейчас – на полдороге –
Сердцу стало дивно и темно?

Я хотел бы в маленькие руки
Положить его – и не могу.
Ты, как пальма, снилась мне в разлуке,
Пальма на высоком берегу.

Не смотри мучительно и гневно,
Этот миг я выпил до конца.
Я смолкаю. Проводи, царевна,
Чужестранца в мирный дом отца”.

1920-1930

ИНДИЙСКИЙ ОКЕАН

Две недели их море трепало…
Океана зеленая ртуть
То тугою стеною стояла,
То скользила в наклонную муть,
И скрипучее солнце штурвала
Вчетвером не могли повернуть.

На пятнадцатый день, урагана
Ледяную прорвав крутоверть,
Им раскрылся, как мякоть банана,
Ржавый месяц, прорезавший твердь.
И зарделись зрачки капитана,
В сотый раз обманувшего смерть.

В крутобокой каюте от жара
Он четырнадцать суток подряд
Со стрелою в груди, как гагара,
Бился об пол, стонал невпопад,
И мутней смоляного отвара
Растекался по мускулам яд.

“День мой выпили жадные пчелы.
Черный вымпел, приходишь ты в срок!
Бросим якорь за пеной атолла,
Закопаем бочонок в песок
Для нее, для девчонки веселой,
Чьи насмешки пьянее, чем грог!”

Он бы мог замечтаться о чуде,
Заглядеться на пламя волос –
Но они… эти черные люди…
Рви, хватай их, родительский пес!
Унеси его в дюны, в безлюдье,
Где он худеньким мальчиком рос…

Он проснется на родине. Или
Пусть кладут ему руки крестом,
Пусть зашьют, как уж многих зашили,
В грубый холст с корабельным ядром
И к зеленой прозрачной могиле
Спустят за борт под пушечный гром!

Вот лежит он: камзол, треуголка,
В медальоне под левой рукой
Черный ангел Миссури, креолка
(Ткань натянута грудью тугой)
В кринолине вишневого шелка,
Золотиста, как отмель и зной.

Не под тем ли коричневым взглядом –
Светляками тропических стран –
Жизнь была и блаженством и адом
Для твоей седины, капитан?
Мы на грудь твою с кортиком рядом
Незабвенный кладем талисман.

Завтра, завтра… Как скупо, как мало
В этой колбе песочных минут!
Завтра сам на приказ адмирала
Встанешь ты на прощальный салют.
И тугие закатные скалы
Морю родины гром отдадут…

. . . . . . . . . . . . . . .

В этой раковине так странно,
Так настойчиво повторены
Гул Индийского океана,
Ребра отмелей, выгиб волны,
Что выходят на остров песчаный,
Словно пальмы, старинные сны.

Четко взвешен мой мир на ладони.
Океания! Солнце чудес!
Я плыву черепахой в затоне,
Где разросся коралловый лес,
И стоит мое сердце на склоне
Изумрудных, как в детстве, небес.

1920-1930

КОКТЕБЕЛЬ

Я камешком лежу в ладонях Коктебеля…
И вот она плывет, горячая неделя,

С полынным запахом в окошке на закат,
С ворчанием волны и трескотней цикад.

Здесь, в этом воздухе, пылающем и чистом,
Я сразу звонким стал и жарко-золотистым,

Горячим камешком, счастливым навсегда,
Соленым, как земля, и горьким, как вода.

Вот утро… Все в луче, лазурью пропыленном,
Оно к моим зрачкам подкралось полусонным,

И, распахнув окно, сквозь жаркий полумрак
Впускаю в сердце я огонь и Карадаг.

Пересекая свет и голубые тени,
Подошвой чувствуя горячие ступени,

По лестнице бегу на раскаленный двор,
На берег, где шумит взлохмаченный простор

И, с пеной на гребне, обрушив нетерпенье,
В тяжелых пригоршнях ворочает каменья.

Там, с ветром сочетав стремительный разбег,
Я телом брошенным разбрызгиваю снег,

Плечом взрезаю синь, безумствую на воле
В прозрачной, ледяной, зеленоватой соли.

Ловлю дыханье волн и, слушая прибой,
Качаюсь на спине под чашей голубой.

Потом на берегу, песком наполнив руки,
Я долго предаюсь пленительной науке,

Гляжу на камешки, на форму их и цвет…
То четки мудрости, жемчужины примет.

У ног моих шуршит разорванная влага,
Струится в воздухе громада Карадага,

И дымчатый янтарь расплавленного дня
Брожением вина вливается в меня.

СОН

На палубе разбойничьего брига
Лежал я, истомленный лихорадкой,
И пить просил. А белокурый юнга,
Швырнув недопитой бутылкой в чайку,
Легко переступил через меня.

Тяжелый полдень прожигал мне веки,
Я жмурился от блеска желтых досок,
Где быстро высыхала лужа крови,
Которую мы не успели вымыть
И отскоблить обломками ножа.

Неповоротливый и сладко-липкий,
Язык заткнул меня, как пробка флягу,
И тщетно я ловил хоть каплю влаги,
Хоть слабое дыхание бананов,
Летящее с “Проклятых островов”.

Вчера как выволокли из каюты,
Так и оставили лежать на баке.
Гнилой сухарь сегодня бросил боцман
И влил силком разбавленную виски
В потрескавшуюся мою гортань.

Измученный, я начинаю бредить…
И снится мне, что снег идет над Твидом,
А Джон, постукивая деревяшкой,
Спускается тропинкою в селенье,
Где слепнет в старой хижине окно.

1920-1930

* * *

На пустом берегу, где прибой неустанно грохочет,
Я послание сердца доверил бутылке простой,
Чтоб она уплывала в далекие синие ночи,
Поднимаясь на гребень и, вновь опадая с волной.

Будет плыть она долго в созвездиях стран небывалых,
Будут чайки садиться на скользкую темень стекла,
Будет плавиться полдень, сверкая на волнах усталых,
И Плеяды глядеться в ночные ее зеркала.

Но настанет пора – наклоняясь со шлюпки тяжелой,
Чьи-то руки поймают посланницу дальних широт,
И пахнут на припеке ладонью растертые смолы,
А чуть дрогнувший голос заветные буквы прочтет.

Свежий ветер разгладит листок мой, закатом согретый,
Дымный уголь потонет над морем в лиловой золе,
И расскажет потомкам воскресшее слово поэта
О любви и о солнце на старой планете – Земле!

1938

СОСНЫ РАЙНИСА

Колючие травы, сыпучие дюны
И сосны в закатной туманной пыли,
Высокие сосны, тугие, как струны
На гуслях рапсодов латышской земли.

За ними взбегает Янтарное море
На сглаженный ветром ребристый песок,
И горькая пена в усталом узоре,
Слабея и тая, ложится у ног.

Склоняясь в крылатке над тростью тяжелой,
С помятою черною шляпой в руке
Стоит он, вдыхая вечерние смолы,
На темном, остывшем от зноя песке.

Оставили след свой суровые годы
В морщинах, в короткой его седине,
Но те же глаза сквозь туман непогоды
Глядят, разгораясь в холодном огне.

Быть может, и радость приходит все реже,
И медлит в полете раздумчивый стих,
Но он не сдается – ведь сосны все те же
И та же могучая поступь у них!

Пусть яростно ветры над ними несутся,
Пусть давит им плечи дождливая муть,
Их можно сломать, но они не согнутся,
Со скрипом, со стоном, но выпрямят грудь.

И, в дюны впиваясь пятой узловатой,
Как мачты тугие, гудя в высоте,
Несут они берег – свой парус косматый –
К бессонному солнцу и вечной мечте.

1960

* * *

Скользкий камень, а не пески.
В зыбких рощах огни встают.
Осторожные плавники
Задевают щеки мои.

Подожди… Дай припомнить… Так!
Это снится уже давно:
Завернули в широкий флаг,
И с ядром я пошел на дно.

Никогда еще ураган
Не крутил этих мертвых мест,-
Сквозь зеленый полутуман
Расплывается Южный Крест.

И, как рыба ночных морей,
Как невиданный черный скат,
Весь замотан в клубок снастей,
Накрененный висит фрегат.

1920-1930

ШЕВЧЕНКО НА КАСПИИ

Третий день идут с востока тучи,
Набухая черною грозой.
Пробормочет гром – и снова мучит
Землю тяжкий, беспощадный зной,
Да взбегают на песок колючий
Волны слюдяною чередой.

Тают клочья медленного дыма…
Хоть бы капля на сухой ковыль,
Хоть бы ветер еле уловимый
Сдвинул в складки плавленую стыль!
Ничего… Гроза проходит мимо,
А на языке огонь и пыль.

Босиком на скомканной шинели,
С головой, обритой наголо,
Он сидит. Усы заиндевели,
Брови нависают тяжело.
А глаза уставились без цели
В синеву, в каспийское стекло.

Перед ним в ушастом малахае
Кадырбай с подругою-домброй.
Скупо струны он перебирает
Высохшей коричневой рукой
И следит, как медленно взбегает
Мутный Каспий на песок тугой.

«Запевай, приятель, песню, что ли!
Поглядишь – и душу бросит в дрожь.
Не могу привыкнуть я к неволе,
Режет глаз мне Каспий, словно нож.
Пой, дружок! В проклятой этой соли
Без души, без песни – пропадешь».

И казах звенящий поднял голос.
Он струился долгим серебром,
Он тянулся, словно тонкий волос,
Весь горящий солнцем. А потом
Сердце у домбры вдруг раскололось,
И широкострунный рухнул гром.

Пел он о верблюдах у колодца,
Облаках и ковыле степей,
О скоте, что на горах пасется,
Бедной юрте, девушке своей.
Пел о том, что и кумыс не льется,
Если ты изгнанник и кедей.

А солдат, на пенные морщины
За день, наглядевшись допьяна,
Трубку погасил и в песне длинной
Слушает, как плачется струна,
Как пчелой жужжит про Украину,
Что цветами вишен убрана.

Хата ли в медвяных мальвах снилась,
Тополь ли прохладной тенью лег,-
Сердце задыхалось, торопилось,
Волосы чуть трогал ветерок,
И слеза свинцовая катилась
По усам солдатским на песок.

Уходило солнце, длилось пенье,
Гасла степь, был вечер сух и мглист.
Замер и растаял в отдаленье
Вздох домбры, неповторимо чист,
И в ответ в казармах укрепленья
Трижды зорю проиграл горнист.

1939

* * *

Белый камень. Голубое море.
Всюду море – как ты ни пойдешь.
На стеклянной двери, на заборе
На листве – слепительная дрожь….

Знаю здесь я каждый пыльный тополь,
Переулок, спуск или овраг.
Давний брат мой, гулкий Севастополь,
Синий с белым, как забытый флаг!

Взмахи весел. Якорь на брезенте.
То с линкора катер пристает.
Сколько острых глаз! На узкой ленте
Буквы: “Красный черноморский флот”.

Старый грек, мошенник клювоносый,
Вертит желтой дыней: заходи!
Белой улицей идут матросы
С якорем на бронзовой груди.

Там где руки дерево простерло,
Где за стойкой синие глаза,
Вместе с сердцем обжигает горло
Ледяная мутная буза.

А когда идешь приморским садом,
Кажется, что в воздухе ночном
Целый город пахнет виноградом
И турецким крепким табаком.

Если дождик барабанит в крышу,
В самой душной, северной тоске,
Книгу выпустив из рук, я слышу.
Слышу эту соль на языке!

* * *

Как тогда мне хочется уступки
Непокорным замыслам своим!
Что найду я лучше белой шлюпки
С мачтою и кливером тугим?

Даже в стеклах, в дождевом узоре
Я мечтою карту узнаю.
Стоит мне закрыть глаза, и море
Сразу входит в комнату мою!

Хорошо, что в море нет покоя,
Хорошо, что в самый душный год,
Где б я ни был – синее, живое –
Старый друг – за мной оно придет.

NATURE MORTE*

Оранжевых холмов неуловимый скат,
Изломы синих скал на склоне горизонта,
И переполнен дом дыханьем мерным Понта,
А солнце медленно уходит на закат.

На синей скатерти – тетрадь “Mercure de France”**,
Литая бронза груш, где осень не иссякла…
Залив, натянутый, как гибкий лук Геракла,
Доносит и сюда волны глухой каданс.

По стенам полки книг – народы и века,
На гладком ватмане разбрызганная призма,
И, словно лебеди Большого Символизма,
В наклонном зеркале крутые облака.

Ложится пеною волна у самых ног,
Неумолимый зной расплавлен и растаян.
Пустынных пажитей апостол и хозяин
С пастушьим посохом выходит на порог.

Повязкой эллинской охвачен львиный лоб,
А в легкой седине – вся молодость Стрибожья,
Вся мудрость Аттики, все ветры Запорожья,
Не Пан, не Гезиод – мятежный протопоп.

Впивая всех веков и поколений хмель.
Замкнув свою мечту в полынном кругозоре,
Из скифских пажитей и эллинского моря
Он изваял страну и назвал: Коктебель.

Осень 1929
* Натюрморт (фр.).
** “Французский Меркурий” (фр.) – литературный журнал; начал выходить в Париже с 1890 г.

ЯЙЛА

Опять с высоты нагорной,
Открытой морским ветрам,
Спускаюсь, держась за корни,
Куда – и не знаю сам.

Ползут облаков отары
И гонят в ущелья дым,
Окутав собою старый
И юный, как утро, Крым.

А с клочьев земли наносной,
Прорвав ледяной норд-ост,
Шагают со мною сосны
Во весь свой гигантский рост.

И вот уж гудит невольно,
Качая в вершинах сон,
Их строгий и прямоствольный
Чешуйчатый Парфенон.

А там, раздирая камень,
Упругая, как струна,
Под самыми облаками
Еще поднялась сосна.

Разодрана злостью норда,
Но вся в золотой пыли,
Стоит одиноко, гордо
И твердо, как страж земли.

Легко ль ей в скупых накрапах,
Царапая хвоей мглу,
В узлистых и цепких лапах
Держать на весу скалу?

И мне бы, вдыхая мглистый
Осенний настой листвы,
Над морем, с тропы кремнистой,
Быть сторожем синевы!