ПИСЬМО ДЕВУШКИ – ДОНОРА
Прости, не знаю, как тебя зовут,
Мой друг далекий, раненый боец.
Пишу тебе от множества сердец,
Что в лад с тобою бьются и живут.
Ты видишь?
Вся огромная страна
Склонилась, как заботливая мать;
Чтобы тебя от смерти отстоять,
Ни днем, ни ночью не уснет она.
Ты слышишь?
Весь бесчисленный народ
Единой грудью за тебя встает,
Чтоб сделать наши нивы и луга
Могилой для проклятого врага…
Мой друг далекий,
ты меня прости,
Коль нужных слов я не смогла найти,-
Ты кровь пролил за родину в бою…
Мой кровный брат,
прими же кровь мою!
1941
ПОЭЗИЯ
(из цикла “Стихи о завтрашних стихах”)
Пусть я стою, как прачка над лоханью,
В пару, в поту до первых петухов.
Я слышу близкое и страстное дыханье
Ещё не напечатанных стихов.
Поэзия – везде. Она торчит углами
В цехах, в блокнотах, на клочках газет –
Немеркнущее сдержанное пламя,
Готовая рвануться и зажечь,
Как молния, разящая до грома.
Я верю силе трудовой руки,
Что запретит декретом Совнаркома
Писать о Родине бездарные стихи.
1940
ВОЗВРАЩЕНИЕ
“Жди меня и я вернусь,
Только очень жди…”
К. Симонов
Это будет, я знаю… Нескоро, быть может, –
Ты войдешь бородатый, сутулый, иной.
Твои добрые губы станут суше и строже,
Опаленные временем и войной.
Но улыбка останется. Так иль иначе,
Я пойму – это ты. Не в стихах, не во сне.
Я рванусь, подбегу. И наверно, заплачу,
Как когда-то, уткнувшись в сырую шинель…
Ты поднимешь мне голову, cкажешь: “Здравствуй…”
Непривычной рукой по щеке проведешь.
Я ослепну от слез, от ресниц и от счастья.
Это будет нескоро. Но ты – придешь.
1941
ПРОВОДЫ
Я буду слушать, как ты спишь. А утром
Пораньше встану, чаю вскипячу,
Сухие веки второпях напудрю
И к вороту петлицы примечу.
Ты будешь, как всегда: меня шутливо
“Несносной хлопотуньей” обзовешь,
Попросишь спичку. И неторопливо
Газету над стаканом развернешь.
И час придет. Я встану, холодея,
Скажу: “Фуфайку не забудь, смотри”.
Ты тщательно поправишь портупею
И выпрямишься. И пойдешь к двери.
И обернешься, может быть. И разом
Ко мне рванешься, за руки возьмешь.
К виску прильнешь разгоряченным глазом.
И ничего не скажешь. И уйдешь.
И если выбегу и задержусь в парадном,
Не оборачивайся, милый, уходи.
Ты будешь биться так же беспощадно,
Как бьется сердце у меня в груди.
Ты будешь биться за Москву, за звезды,
За нынешних и будущих детей.
Не оборачивайся. Слишком поздно.
И слез не видно на щеке моей.
Сентябрь 1939
ПРИЕЗД
Состав, задыхаясь, под арку влетит,
Навстречу рванутся и окна, и гомон,
И холод, и хохот. И кто-то навзрыд
Заплачет. И все это будет знакомо,
Как в детстве, в горячке.
Ведь так на роду
Написано мне по старинной примете –
И то, что тебя я опять не найду,
И то, что меня ты опять не встретишь.
И лица. И спины. И яркий перрон.
И кто-то толкает меня. Громогласен
Гудок паровозный. И это не сон,
Что нету тебя. И приезд мой напрасен.
Клубясь и вращаясь, прокатит вокзал,
Сверкание залов и темь коридоров.
И площадь пуста. И фонарь, как запал,
Мигнет, поджигая покинутый город.
И площадь взлетит, как граната, гремя,
И хлынут осколки разорванных улиц.
…Кто-то с панели поднимет меня
И спросит заботливо:
“Вы не споткнулись?”
Февраль 1940, Москва
ПУТЬ СКВОЗЬ СОСНЫ
Я думать о тебе люблю,
Когда роса на листьях рдеет,
Закат сквозь сосны холодеет
И невесомый, как идея,
Туман над речкою седеет.
Я думать о тебе люблю,
Когда пьяней, чем запах винный,
То вдруг отрывистый, то длинный,
И сладострастный, и невинный.
Раздастся посвист соловьиный.
Я думать о тебе люблю.
Ручей, ропща, во мрак струится.
И мост. И ночь. И голос птицы.
И я иду. И путь мой мнится
Письмом на двадцати страницах.
Я думать о тебе люблю.
Май 1939, Переделкино
* * *
Я думать о тебе люблю,
Когда роса на листьях рдеет,
Закат сквозь сосны холодеет
И невесомый, как идея,
Туман над речкою седеет.
Я думать о тебе люблю,
Когда пьяней, чем запах винный,
То вдруг отрывистый, то длинный,
И сладострастный, и невинный,
Раздастся посвист соловьиный.
Я думать о тебе люблю.
Ручей, ропща, во мрак струится.
И мост. И ночь. И голос птицы.
И я иду. И путь мой мнится
Письмом на двадцати страницах.
Я думать о тебе люблю.
ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ
Эти стихи, наверное, последние,
Человек имеет право перед смертью высказаться,
Поэтому мне ничего больше не совестно.
Я всю жизнь пыталась быть мужественной,
Я хотела быть достойной твоей доброй улыбки
Или хотя бы твоей доброй памяти.
Но мне это всегда удавалось плохо,
С каждый днем удается все хуже,
А теперь, наверно, уже никогда не удастся.
Вся наша многолетняя переписка
И нечастные скудные встречи —
Напрасная и болезненная попытка
Перепрыгнуть законы пространства и времени.
Ты это понял прочнее и раньше, чем я.
Потому твои письма, после полтавской встречи,
Стали конкретными и объективными, как речь докладчика,
Любознательными, как викторина,
Равнодушными, как трамвайная вежливость.
Это совсем не твои письма. Ты их пишешь, себя насилуя,
Потому они меня больше не радуют,
Они сплющивают меня, как молоток шляпу гвоздя.
И бессонница оглушает меня, как землетрясение.
…Ты требуешь от меня благоразумия,
Социально значимых стихов и веселых писем,
Но я не умею, не получается…
(Вот пишу эти строки и вижу,
Как твои добрые губы искажает недобрая “антиулыбка”,
И сердце мое останавливается заранее.)
Но я только то, что я есть, — не больше, не меньше:
Одинокая, усталая женщина тридцати лет,
С косматыми волосами, тронутыми сединой,
С тяжелым взглядом и тяжелой походкой,
С широкими скулами, обветренной кожей,
С резким голосом и неловкими манерами,
Одетая в жесткое коричневое платье,
Не умеющая гримироваться и нравиться.
И пусть мои стихи нелепы, как моя одежда,
Бездарны, как моя жизнь, как все чересчур прямое и честное,
Но я то, что я есть. И я говорю, что думаю:
Человек не может жить, не имея завтрашней радости,
Человек не может жить, перестав надеяться,
Перестав мечтать, хотя бы о несбыточном.
Поэтому я нарушаю все запрещения
И говорю то, что мне хочется,
Что меня наполняет болью и радостью,
Что мне мешает спать и умереть.
…Весной у меня в стакане стояли цветы земляники,
Лепестки у них белые с бледно-лиловыми жилками,
Трогательно выгнутые, как твои веки.
И я их нечаянно назвала твоим именем.
Все красивое на земле мне хочется называть твоим именем:
Все цветы, все травы, все тонкие ветки на фоне неба,
Все зори и все облака с розовато-желтой каймою —
Они все на тебя похожи.
Я удивляюсь, как люди не замечают твоей красоты,
Как спокойно выдерживают твое рукопожатье,
Ведь руки твои — конденсаторы счастья,
Они излучают тепло на тысячи метров,
Они могут растопить арктический айсберг,
Но мне отказано даже в сотой калории,
Мне выдаются плоские буквы в бурых конвертах,
Нормированные и обезжиренные, как консервы,
Ничего не излучающие и ничем не пахнущие.
(Я то, что я есть, и я говорю, что мне хочется.)
…Как в объемном кино, ты сходишь ко мне с экрана,
Ты идешь по залу, живой и светящийся,
Ты проходишь сквозь меня как сновидение,
И я не слышу твоего дыхания.
…Твое тело должно быть подобно музыке,
Которую не успел написать Бетховен,
Я хотела бы день и ночь осязать эту музыку,
Захлебнуться ею, как морским прибоем.
(Эти стихи последние и мне ничего больше не совестно.)
Я завещаю девушке, которая будет любить тебя:
Пусть целует каждую твою ресницу в отдельности,
Пусть не забудет ямочку за твоим ухом,
Пусть пальцы ее будут нежными, как мои мысли.
(Я то, что я есть, и это не то, что нужно.)
…Я могла бы пройти босиком до Белграда,
И снег бы дымился под моими подошвами,
И мне навстречу летели бы ласточки,
Но граница закрыта, как твое сердце,
Как твоя шинель, застегнутая на все пуговицы.
И меня не пропустят. Спокойно и вежливо
Меня попросят вернуться обратно.
А если буду, как прежде, идти напролом,
Белоголовый часовой поднимет винтовку,
И я не услышу выстрела —
Меня кто-то как бы негромко окликнет,
И я увижу твою голубую улыбку совсем близко,
И ты — впервые — меня поцелуешь в губы.
Но конца поцелуя я уже не почувствую.
Из поэмы “НЕВОЗМОЖНО”
Разве можно, взъерошенной, мне истлеть,
Неуемное тело бревном уложить?
Коли все мои двадцать корявых лет,
Как густые деревья, гудят ? жить!
Если каждая прядь на моей башке
К солнцу по-своему тянется,
Если каждая жилка бежит по руке
Неповторимым танцем!
Жить! Изорваться ветрами в клочки,
Жаркими листьями наземь сыпаться,
Только бы чуять артерий толчки,
Гнуться от боли, от ярости дыбиться.
1930.