РАВНИНА
Сядем тесно и сутуло,
Поглядим своим умом,
Как равнину затянуло
Телевизорным бельмом,
Как она не просит хлеба
И не тянется к огню,
Запеленутая слепо
В эту рябь и мельтешню;
Как вольготно ей, уютно, —
Вон как нежится, смотри!
И пускает поминутно
Голубые пузыри…
От огромного младенца
Непостижно рождены,
Мы — два взрослых отщепенца,
Щепки мы, — лететь должны!
Потому что наше зренье
Прорывает пелену,
Вызывает подозренье
И вменяется в вину.
1975
ЖЕНЩИНАМ
Расцветала на подоконнике
Зря осмеянная герань,
На войну уходили конники, —
— Ну куда ты в такую рань?
Становились легкими яблони,
Нарождался сын или дочь,
Но опять, провожая, зябли мы:
— Ну куда ты в такую ночь?
Мир настал, и его свидетелем
Каждый плод ложится у ног,
Но мы снова бельишко метили:
— Ну куда ты в такой денек?
Чтобы глаз мы робких не прятали,
Чтоб не знали счета кускам,
Чтобы пахло травами мятыми,
А не порохом по лескам,
Чтоб на рыженьком подоконнике
Спали голуби по ночам,
И младенцы-солнцепоклонники
Улыбались первым лучам, —
На войну уходили конники,
Эшелоны шли, грохоча.
Вот поэтому летом, зимами,
В самый поздний и ранний час
Уходили от нас любимые,
Уходили они для нас.
КЛЯТВА
Я клялась тогда не писать,
Я клялась не писать никогда,
Чтоб лесами считать леса,
Поездами считать поезда,
Я клялась не писать никогда.
Я клялась простым и зеленым,
Неподкупностью молока,
И рожденною под вагоном
Песней стали и ветерка,
И высоким запахом сосен,
И сырым от ступней песком,
И в две краски пустившим осень
Необузданным чудаком,
Всей своей теплотой непрочной,
Полноводным моим окном,
Тем, что щеки я не нарочно
Натираю твоим сукном,
Поведеньем нелегким женщин,
Загорелым стеклом машин,
Всем, что больше меня и меньше,
Всем, что просит меня: «Пиши!»
Той водою, что строит сушу,
Той землей, что идет на дно,
И сознаньем, что всё равно
Эту клятву опять нарушу, —
Я опять поклянусь не писать,
Поклянусь не писать никогда,
Но услышу я голоса,
О, восходные голоса!
Но увижу я города, —
Превосходные города!
Это день, это день начался,
Что тогда я скажу, что тогда?..
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ЧУЖОМУ СЫНУ
Бабочка по комнате летает,
летает,
Сердце мое все-таки растает,
растает,
От высоких трав остались сухонькие палочки,
До тебя мне дела мало — как до этой бабочки.
Бабочка по комнате летала,
летала,
От тебя я, маленький, устала,
устала,
К папе в комнату приносят телеграммы строгие,
С моря серого приходят выдохи глубокие.
Бабочка под лампочкой завяла,
завяла,
Вместе с этой бабочкой женщина чужая
Все металась в комнате, папу поджидая.
Бабочка последняя погибла,
погибла,
Усиками тоненькими поникла, поникла,
И уйду я, маленький, громко ли, тихо ли,
Чтоб часы по-мирному над тобой тикали,
Чтобы снились зайцы, медведи,
медведи,
Нынче твоя мама приедет,
приедет,
А у ней такое право, чтоб владеть обоими.
Спи спокойно носом к стенке с теплыми обоями…
ЛАХТИНСКАЯ
Голубями сытыми испачканная,
Сизыми воскрыльями охлопанная,
Ты живешь спокойно и нехлопотно,
Лучше улиц Шамшевой и Гатчинской,
Лахтинская улица взлохмаченная,
Улица, застроенная начерно,
Встрепанная, ласковая Лахтинская,
Почему-то очень бесхарактерная.
А трава по-деревенски бурная,
Меж камней топорщится, упругая,
А по ней у института Турнера
Ходят дети, костылями стукая.
Лахтинская выпрямила плечи их,
Бледных, искалеченных, залеченных,
Но беспечных — солнцем обеспеченных.
Ах ты,
приведешь ли в Лахту,
Лахтинская,
Там у Лахты
яхты,
в море яхты стоят.
Кем тебе уюта столько выдано,
Лахтинская, дождичком омытая,
Встрепанная, ласковая Лахтинская,
Иногда совсем не бесхарактерная.
РАЯ ВДОВИНА
Вновь зажата тоненькая кисть
В этих пальцах грубых и каленых.
Вдовина прикладывает лист
Ватмана, и начат подмалевок.
Натюрморт обычен, даже скуп:
Брюква, полотенце, сковородка;
Райкиных серьезных сжатых губ
Будто вовсе не касалась водка,
Будто и не курит уж она,
И не знает непотребной брани.
Будто парни, милые спьяна,
На кушетке той ее не брали,
Будто век сурепка и укроп
Пряным духом Райку облегали,
Будто век неслась она в галоп
На конях со струнными ногами,
Будто не по пьянке на листок,
Но своим твореньям зная цену,
Всем лицом она валилась в стог
И стихи вышептывала сену,
Будто этих чистых два окна
Вечным оком милого ласкали,
Жили краски в порах полотна
И стихи пружинили в накале,
Будто нынче всё наоборот,
Будто лес над нею закачался,
Вдовина кончает натюрморт,
Хоть бы никогда он не кончался!
***
О БЫЛОМ
А снег идет и все былое так бело,
И так светло, что может быть
У нас с тобой
И вовсе не было былого.
А этот снег, он за год всем успел побыть,
Листвой, травой, грозой, росой, тобой и мной,
Тобой и мной,
И белым снегом стал он снова.
Так пусть Борей плетет, закутает скорей
Нас в этот снег — свой белый мрак,
Ведь только так
Мы сможем стать, как прежде, рядом.
Метет, метет, о толчея, круговорот,
Чтобы опять могли мы стать листвой, травой,
Грозой, росой,
Дождем, друг другом, снегопадом.
А снег идет и все былое так бело,
И так светло, что может быть,
Что может быть, что может быть.
ОЧЕРЕДЬ
Чем медленней хожу, тем более бегу,
Ушедших торопливо нагоняя,
Хоть лезу на рожон и ждать от них могу
За долгую задержку — нагоняя.
Их опыт площадной и лестничный язык
Разрух, очередей и коммуналок
Передо мной опять воочию возник
И не обиден более, но жалок.
За чем они стоят в раю или в аду?
Чем хвастаются после, отоварясь?
С ехидным торжеством, когда я подойду,
Мне скажут: “Вы последняя, товарищ”.
“Товарищ”, не товар, отнюдь не “госпожа” —
Мне “госпожа” звучит не лучше “суки”, —
Меж мертвых и живых не жажду рубежа,
Таящегося в пышном этом звуке.
Не то чтобы хочу, о младости стеня,
Совково называться по-простому,
Но, видимо, ничем не выбить из меня
Старинной тяги к равенству Христову.
Я просто к ним иду, их выкормыш-птенец,
И после промедлений многолетних
Степенно стану в хвост, гордясь, что наконец
Сумела сделать первыми последних.
1994
ИМЯ
Я помню, как назвали Нонною
Меня впервые на мосту…
Я огляделась виновато.
Мне показалось: я одна
И через мост идти куда-то
Самостоятельно должна.
1960г.
ОКНО НА ГАТЧИНСКОЙ УЛИЦЕ
В банках майонезных
Лук торчит буграми,
Зелень стрел полезных
Прижимая к раме.
За облезлым, чадным
Двориком и домом,
За Двором Печатным
В кирпиче знакомом,
За привычной Гатчинской –
Чую дух тревожный,
Едкий и заманчивый,
Железнодорожный.!..
1960
СТИХИ О ТРЕХ ПОВЕШЕННЫХ
В Ленинграде, у кинотеатра “Гиганта”,
В месте полуокраинном, полупустом,
Три фашиста повешены были когда-то –
В сорок пятом, а может быть, в сорок шестом.
Немцы были не шишки. Их по разнарядке
Ленинграду прислали. На этот процесс
Ленинградцы пришли посмотреть, ленинградки, –
Нездорово-здоровый возник интерес.
Мать с отцом не пошли, но про казнь толковали:
Это им за блокаду, за бомбы в ночи!
Содрогались – и едко вдавались в детали –
Про язык синеватый, про струйку мочи…
Я полвека по площади этой не просто
Прохожу: непременно гадаю в тот миг,
Где же точное место глаголя, помоста,
Где текла эта струйка, болтался язык,
Где толпу и влекла, и морозно знобила
Неизвестных мерзавцев публичная смерть,
Где чужих по разверстке казнила чужбина
Средь чужих, прибежавших на это смотреть,
Где мой город, победный и средневековый,
Превращал справедливое мщенье в позор, –
И взлетал леденеющий свист подростковый,
Безразлично-пронзителен, зрелищно-зол.
1995.
Зал ожидания детей
Я молчаливо миновала,
Зал выжимания вестей
Из разбитного персонала,
Зал понимания причин,
Непонимания последствий.
В нем было четверо мужчин,
Один другого бесполезней.
Кто мял газету, кто притих,
Вникая в истины простые…
Я проходила мимо них
И руки прятала пустые.
Внизу меня встречала мать, —
Она мне принесла одеться.
Мне захотелось ей сказать,
Что все по-старому, как в детстве.
Чулки… туфля… еще туфля…
Мне санитарка помогала, —
И мы ей дали три рубля.
Не так уж это было мало.
1959
Старому другу
Как рано в жизни начало темнеть,
Как зябко потянуло холодком…
Ты позвони, зайди, расставим снедь,
Побалуемся кофием, чайком.
А то и просто так, без кофейка,
Для сердца вредно: кофеин, теин…
Поговорим — дорога далека,
Я шла по ней одна, и ты один.
Как поздно в жизни начало светать,
Так тяжко, неохотно, что потом
День даже вовсе может не настать…
Поговорим иль помолчим о том.
Поговорим о том, как шли да шли,
С кем рядышком, а кто нас обгонял
И кутал нас в ликующей пыли,
И на дорогу денежку ронял.
Я ни монетки не подобрала,
Ни пятачка, Господь оборони.
Ты, если подбирал, — твои дела,
И если двушку поднял — позвони.
1988
Перед собой
Как легко ошибается пристальный взор!
Из окна электрички, далечко —
То ль седой от дождей, серебристый забор,
То ль от ветра ребристая речка.
Ошибается слух: разбирай, узнавай,
Что звучит ему ночью, бедняге, —
То ли близкий комар, то ли дальний трамвай,
То ли нервы заныли в напряге…
Ошибается ум: друг тяжел и угрюм,
Враг приветлив, душевней родного…
То ли вздох парусов, то ли каторжный трюм,
То ли шаткая палуба Слова.
Ошибаются разум, и зренье, и слух,
Устремляясь наружу, вовне,
А внутри безошибочно щелкает дух,
Начисляющий должное мне.
1988
Старый да малый
Как не люблю я эту зрелость
И спелость, и поднаторелость —
В других, да и в себе самой!
Всю эту хватку и сноровку,
И длительную остановку
На равноденственной прямой.
Мне детство нравится — и старость.
Что предстоит — и что осталось.
Миг — словно год, и год — как миг.
На взлете или на излете
Изменчивой души и плоти
Живут ребенок и старик.
Ребенок входит, озираясь,
Старик уходит, разбираясь…
И в робкой, шаткой их судьбе
Пыльца мерцает золотая —
Их неприкаянность святая,
Их неуверенность в себе.
1985
Две руки
Да замолчи ты про любовь,
Не стрекочи, не суесловь,
Не попадай то в глаз, то в бровь
В надежде чуда!
Любовь — она, конечно, есть,
Да нам с тобой ее не съесть,
До рта в ладошке не донесть —
Не та посуда!
Моя ладонь невелика
И так иссушена, тонка,
Что уж не стерпит уголька —
Обронит, скинет.
Твоя же твердая рука
Подбрасываньем огонька
По-детски тешится, пока
Он не остынет.
1981
Раннее утро
Просыпаюсь, и вдруг — влюблена,
А в кого — это после придет.
Пожелтела от солнца стена
Там, напротив, где бабка живет.
Голубь стал ворковать-ворковать,
Толковать ни о чем, ни о чем,
Будто целый мне век вековать
С юным сердцем и с первым лучом.
Не совсем будто вытоптан луг —
Может, сызнова выйдет трава…
Милый друг, говорю, милый друг,
Отзовись — я жива…
1971
Разрыв
Нежный отход, утепленный обман…
Грянуться оземь? Предложен диван.
Слезы? Сухая подставлена горсть.
Ночь одинока? Является гость.
Добрый обман, милосердный отход…
Даже надеется, даже зовет:
Где-нибудь, как-нибудь, дескать, авось…
Экое горе-то — видеть насквозь.
1985