Опубликовано в журнале: «Нева» 2003, №1
ПЕТЕРБУРГ АКАДЕМИЧЕСКИЙ
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ
Ольга Юрьевна Бешенковская родилась в Ленинграде. Окончила факультет журналистики ЛГУ. Работала в заводской газете, кочегаром, слесарем. Автор нескольких поэтических книг. Член СП. Живет в Санкт-Петербурге и Штутгарте.
Мне жаль, что я не умею сочинять музыку. Собственно, сочинять ничего не требуется. Она звучит и во мне, и, надеюсь, в этих стихах, но я не могу рассадить ласточки нот по проводам линеек. Она звучит во мне, как только я начинаю думать о Петербурге… Мне кажется, что я всегда думаю о нем, и поэтому во мне всегда звучит музыка. С детства. Музыка чужих и своих стихов.
Воздух Петербурга полон исторически-интимных намеков и полуразмытых символов, бледно проступающих сквозь него, как водяные знаки на неподдельных царских купюрах. Нужно только тихо смотреть и ждать, и ты — нумизмат подлинного…
Перелистывая тетрадки даже с юными поэтическими своими опытами (опусами), я везде нахожу приметы города, вряд ли понятные туристам и пришлым. Кто, например, знает, что Песочная или Березовая аллея — остановки горя… Только ленинградцы, которые навещали здесь близких, приговоренных страшным диагнозом. С надеждой на чудо… (Иногда чудо сбывалось.)
А речка Карповка? Нева — для всех, а выгнувшая ночную, темную, как амальгама, спину зеркальная Карповка — это уже вроде бы как для избранных, посвященных, в первую очередь — для обитателей родной Петроградской. (Подчеркнутая старушечья вежливость, пропахшая нафталином в скрипучем шкафу, “нищее величье и задерганная честь” задрипанных “коренных”, чьи телефоны имел в виду Мандельштам…)
Или, к примеру, такая конфузливая подробность. Скажите любому сибиряку или тем более иностранцу, что вы родились в Снегиревке, — и он подумает, что это такой русский поселок. А петербуржец обрадуется и, скорее всего, воскликнет: и я тоже! И вы сразу почувствуете себя почти родственниками, радостными “крестниками”, вполне возможно, одной и той же старенькой акушерки… (Хотя чему тут, собственно, радоваться: за неряшливо законопаченными ватой больничными окнами, за улицей Некрасова ждала вас не такая уж веселая жизнь, да и ее уже осталось на дне капельницы…)
А Новая Голландия, где она — эта странно звучащая страна? Мы, неугодные власти поэты, выпадавшие из дружного хора ее певцов “птенцы гнезда Петрова”, всю молодость были, что называлось, “невыездными”, об обыкновенной Голландии с ее голубыми кафельно-вафельными изразцами даже мечтать не приходилось. Амстердам был для нас едва ли не дальше космоса… А вот в Новую Голландию забредали частенько. И не только мы. Помню, Сережа Довлатов придумал для заводской многотиражки, где мы оба тогда еще служили, рассказик об алкаше, который случайно заехал в этот романтический район города на последнем трамвае и, услышав на свой риторический вопрос: “Где я?” — внезапный ответ: “В Новой Голландии”, безумно испугался… (Неужто ихние шпионы во сне похитили, или сам по пьянке Родину продал?..) В кавычки его умозаключения не беру, поскольку не уверена, что это цитата. Не исключено, что мой — сквозь дымку лет — непрошеный комментарий. Довлатов, который когда-то казался мне шагающим памятником Литейного, уже и сам присоединился к призракам, навещающим по ночам город мифов…
Петербург — город особенный, не только потому, что в нем водятся бесы… Насчет бесов, кстати, неплохо осведомлены и на Западе, где Достоевский был и остается самым известным русским писателем. (Новых русских писателей не знают и, похоже, знать не хотят. Как, впрочем, и своих собственных. Более любопытства и интереса вызывают “новые русские”…)
Кудрявый нострадамус из Северной Пальмиры предвидел и это: “Всё те же мы, нам целый мир — чужбина…”
И все-таки петербуржец — это я могу утверждать, поездив по миру, — не чужак в Европе. Такое чувство, будто ты уже видел Париж, можешь с ходу сориентироваться в центре Берлина, а итальянское барокко и вовсе, как говорится, дом родной… Все говорит на одном эстетическом языке. Даже некий бонапартизм в западной архитектуре вполне сравним со сталинским ампиром Московского проспекта… (Вернее, последующее сравнимо с предыдущим. Никак не отделаться от привычки, что Россия — родина слонов… Хотя сама же в глухие семидесятые отчаянно восклицала: “Ампир вампира — путь в аэропорт…”)
Жизнь города… Наша повседневная, моросящая жизнь… Столица духа — и “великий город с областной судьбой”. “Ленинбург” — мой когдатошний неологизм из стихотворной рецензии на первые книжки Александра Кушнера. Не прижилось, потому что ни моих, ни подобных стихов до сумбурных и торопливых (успеть бы…) завихрений политической погоды, оказавшихся таки перестройкой, отродясь не печатали. Горькие шутки ходили в узком кругу — интеллектуальный фольклор и горячительный самиздат в одном флаконе… Еще припоминаю строчки из разных своих стихотворений о Ленинграде: “Буду жить здесь, глаза отводя, незастроенной высью проветрив, за гранитной спиною вождя, у пузатого Дома Советов…” Это про вынужденный обмен коммуналки на коммуналку, когда родился сын и чтобы быть поближе к состарившимся родителям: “Нагородили, думая, — построим…” или “…смиряя спесь наследников барокко — до жалкой грусти: голод задарма…” Метафоры? Не только. Самая фантастическая метафора в поэзии изначально граничила с математической точностью термина. Это — я тогда — о “хрущевках” и “брежневках”, которые тем не менее дали тысячам горожан возможность покинуть неестественные и потому постепенно озверевавшие “дружные коллективы” ленинградских коммуналок… (Нашу входную дверь, помню, украшала табличка “Квартира коммунистического быта”. За ними, за табличкой и дверью, под осыпавшимся от времени и страха барским потолком с грифонами, бушевал в сатиновых трусах пьяный сосед, член КПСС, пролетарий прославленного Кировского завода, тщедушный Миша, и грозил топором затурканной, боязливой жене. Я предоставляла ей свой шкаф — в качестве политического убежища…) На доме нашем, на Зверинской, 2, в пору моего школьничества тоже появилась табличка. Она сообщала, что в годы блокады здесь жил и писал советский поэт Николай Тихонов. Я знала наизусть его стихотворение “Мы разучились нищим подавать” и вздрагивала от баллады с ужасающей концовкой “Гвозди б делать из этих людей…”. Теперь я понимаю, что исполнители революции всегда идут дальше ее теоретиков и доводят их мысли до абсурда. Чернышевский людей на гвозди не переплавлял, а лишь положил спать на гвозди Рахметова…
Жизнь, как показывает сама жизнь, многомерна…
И как только начинаешь в ней что-то понимать — это означает начало прощания… Старики уносят свою внезапно постигшую их мудрость с собой, а те, кого они в Летний сад гулять водили, строят на уцелевшем фундаменте собственную философию и открывают для себя то, что могли бы просто принять на веру…
Но вот что неизменно передается — это любовь к Петербургу. Его любят и те, кто здесь не родился и не жил. Как Париж. Как Венецию. Любовь вовсе не пьедестал для мемориальной гордыни. Гордиться своим городом — все равно что гордиться своей национальностью: это твоя судьба, а не заслуга.
Спесь — не что иное, как обратная сторона униженности. Петербургу незачем быть заносчивым, излишне снобистским. И не только потому, что он признанная столица русской поэзии.
Петербург строили все: и расчетливые (расчеты мостов) немцы, и немножко чрезмерные (роскошь, захлестывающая изящество) итальянцы, и стоптавшие связку лаптей по пути в столицу уроженцы дремучих расейских губерний… (Вот она — они, эти безымянные мужики, — истинная ложа каменщиков в буквальном, а значит, и в самом точном смысле гуманитарных понятий… Масоны пришли позже, а оголтелые патриоты могли бы здесь и вовсе не появляться: бочки с квасным патриотизмом, собирающие вокруг себя люмпенский люд, не слишком, согласитесь, уместны на фоне ажурных чугунных кружев и слепящих пилястр, выполненных к тому же по чертежам иностранцев…)
Петер-бург, в имени собственном — корень немецкий…
(Люблю смотреть в корень: и филологическое удовольствие, и вообще многое сразу становится яснее…)
Петербург — островок Европы в России, а не только окно в нее. Можно даже, наверно, сказать, что Петербург — с 1703 года — член Европейского сообщества… Членство было прервано — на целую эпоху — по не зависящей от интеллигенции причине, которую перо не подымается назвать уважительной, но с которой нельзя не считаться: революция — это что-то вроде стихийного бедствия, опасность которого таится в самой природе. Народ как спящий вулкан, пренебрегать им негоже и вовсе не безопасно. Всегда найдется кто-то, кто сочтет себя вправе и в силах его разбудить, и не всегда это будет пламенный Герцен из туманного Лондона. Призрак коммунизма все еще бродит по Европе, теперь уже как компьютерный вирус, и будет себе видоизменяться и снова бродить, потому что, когда люди становятся частью машины, настает черед ее разрушителей. Были луддиты — явились хакеры. Кто — идейный борец, а кто — дорвавшийся до разбоя уголовник или неизлечимый маньяк, в процессе разрушения понять трудно. Это становится ясным лишь на руинах цивилизации… (Говорят: время все расставляет на свои места. Не все. Только то, что по случайности уцелело…)
Чертовски обидно, что именно град Петров оказался тогда в эпицентре зашевелившейся лавы народного гнева и молниеносных амбиций большевиков. Что-то произошло в физике воздуха, щелкнуло, сместился калейдоскоп звезд, и разразилась страшная, непоправимая катастрофа. (Это мистически-материалистическое объяснение, вернее, беспомощная — из будущего — попытка такового. Ибо с Божьей помощью, если не поминать ее всуе, город отделался бы небольшим социальным взрывом, пережив его как еще одно наводнение…)
Но если бы Петербург не стал “колыбелью революции”, я совсем не уверена, что именно здесь качалась бы моя колыбель… И не только моя. Многим поэтам, певцам Петербурга, вряд ли посчастливилось бы родиться на берегах Невы. Вполне возможно, нам были бы уготованы провинциальные улочки в черте оседлости и не кариатиды, а курицы у крыльца… (Интересно, как бы мы их воспевали… Бродский бы, верно, рыже петушился и горько иронизировал… Кушнер бы попытался смириться и найти в этом свою провинциальную прелесть… А Кривулин, Шварц, Игнатова, я и все подобные прочие организовали бы общество еврейско-русской культуры, альтернативное одновременно местно-местечковой и белокительно-черносотенной, читали бы по домам Библию, а в шаббат к нам бы приезжали Охапкин пить водку и Пудовкина со “столичной” колбасой… Правда, все это при том условии, если бы нам вообще удалось выучиться читать и писать, а не пришлось бы с детства печь пироги или же тачать сапоги… Да и вообще, кто бы к кому приезжал — вопрос сложный: поэты Петербурга, как говорила одна моя знакомая учительница литературы, почти все — “полужидкие”…)
Увы, у российских евреев были причины поддержать революцию. А если они, как и другие лидеры большевизма, воспользовались причиной как поводом со всей вытекающей отсюда кровью, то и судить их надо, как всех прочих. За исторический бандитизм. Антисемитизма здесь было бы не более, чем русофобства, хотя, к сожалению, и этим — честным — раскладом кто-то бы непременно попытался воспользоваться, да и давно пользуются, даже без следствия и суда.
Жизнь многомерна. И у каждого в ней своя, без кавычек, правда… Петербург — снова Европа, и он тоже стал презирать бедность, которую сам же и породил…
Но зато у Зимнего дворца опять звучат романские и другие языки, а не холостое эхо романтического залпа “Авроры”… (На его борту меня когда-то, но точно — 7 ноября — принимали в пионеры… Дул пронзительный ветер, начальство задерживалось, пальтишко накинуть не разрешили. Домой вернулась с красным галстуком на груди и крупозным воспалением легких.)
Советская романтика — одна из детских болезней. (Есть скауты — почему не быть и пионерам…) Но разносчиками ее были не только инфицированные идеологией инфантильные активисты, часто при этом хорошие и добрые люди. Во главе эпидемии стояли циничные преступники.
Вот — дергаю себя за рукав и одергиваю — еще одна наша болезнь, причем хроническая: прокурорский тон скромных присяжных заседателей, весьма далеких от юриспруденции полковников и ткачих. (Без этого суд над Бродским был бы, может быть, невозможен, при всей идеологии…)
Мы, дети, царили в александровских креслах ленинградского Дворца пионеров, где, среди прочих кружков, особенно славился клуб юных поэтов, и никто не взимал с родителей плату за износ позолоты и мрамора и даже за обучение… Дворец пионеров был, если так можно выразиться, “поэтической Снегиревкой”: здесь, благодаря отеческой заботе советской власти, родилось целое поколение противостояния ей…
(Приговор может быть суров, но при его вынесении должны быть учтены все обстоятельства. Собственно, это дело специалистов. Я ж компетентна лишь в одном — в своей любви к Петербургу и в горечи прожитой жизни…)
Приезжая, радуюсь: вместо очередей за колбасой — очереди в Эрмитаж!
Там, где все восхищаются Растрелли, как правило, не расстреливают. Это, конечно, каламбур, но также и одна из примет погоды в обществе.
И европейцы, обнаружив, что железный занавес, столько лет изолировавший не только нас от всех, но и всех от нас, наконец-то исчез, с открытой душой (и закрытыми на несколько замочков сумками…) хлынули в Петербург. Они очарованы. Они приворожены. И я, слушая восторженные монологи своих немецких друзей, родившихся, как и я, после войны, уже мечтаю о том времени, когда все снова поедут к нам, а не мы ко всем: лучшие инженеры, зодчие, балетмейстеры, рабочие, все, у кого в руках дело, а в сердце — доверие… (Сбудется ли?.. Пуще расстрела боюсь еще одного обмана. Пуля убивает мгновенно, а ложь — ежеминутно, всю жизнь, ее хватает на несколько поколений…)
Приезжая, я до боли в глазах смотрю на Неву: она — синяя и лучистая. А, например, Сена — мутно-зеленоватая. Живя здесь, пробегая почти каждый день по звонкой гранитной набережной, честно признаюсь: не замечала… (Лишенный дали — всегда поневоле дальтоник, даже если не слеп и не позволил надеть себе на глаза розовые очки… Черная оптика тоже не может быть объективной…)
Приезжая, радуюсь Петербургу XXI века: блестят от дождя и солнца новые — каменная мозаика — пешеходные мостовые. Малая Садовая, Малая Конюшенная — время больших перемен… (Фундаментальных или же лишь косметических — покажет опять-таки время…)
Приезжая, невольно вздрагиваю, когда вдруг посреди трепетного балета в соседней ложе взвизгивает мобильник (дебильник…) и раскатистый бас гремит по-хозяйски, посылая звонящего по тому самому адресу, который так неуместен не только здесь, в императорском Мариинском, но и вообще в этом благородном городе…
А речь шла о каком-то важном объекте, который подводят под крышу, то есть, грубо говоря (куда уж грубее…), монументально говоря, о построении капитализма в Санкт-Петербурге…
Капитализм в Санкт-Петербурге еще не подведен под крышу…
А крыша, как говорилось на студенческом сленге моего поколения, уже поехала…
Мне кажется, здесь мало кто представляет себе, что это вообще такое в конечном итоге. (“Эх-ма, опять доллар лихорадит”, — вздыхали когда-то пенсионеры на лавочке перед нашим домом и сочувствовали голодным американцам… Теперь с той же степенью осведомленности американцам завидуют… )
Приезжая, я тоже перестаю понимать, что здесь и везде происходит, и происходит ли…
Капитализм — это раскатистая энергия хамов плюс американизация всей страны? (Даже на обыкновенной районной бане — вывеска по-английски. Интересно, кто из иностранных туристов захочет ее посетить и помыться в шайке?.. Разве что вдруг объявится какой-нибудь диссертант по Зощенко и экзотически почтит память, на мой взгляд, не сатирика, а самого — из всех — социалистического реалиста… И то не потому, что писатель, а за то, что жертва режима… Понять такого писателя могут лишь там, где живы его реалии.)
Жизнь многомерна…
Вишневый сад, верно, зачах бы и без Лопахина.
Мир отвратительно практичен, в нем много ненужных вещей и мало необходимых для человеческого существования нюансов. Вернее, у человека нет времени, а потом уже и желания их замечать.
В этом смысле замедленная Россия еще не погибла для будущего. Если только то, что я имею в виду, действительно Россия, а не пастельная картинка, пастораль, пастушеская идиллия в ностальгическом воображении давно оторвавшихся от ея унавоженной почвы и разочаровавшихся в конструктивном раю сентиментальных эмигрантов. Я тоже — идеалистка, я хочу, чтобы у меня осталась хотя бы иллюзия. Это что-то вроде плюшевого мишки с оторванной лапой, которого нельзя выбросить. Но смешно и глупо надеяться, что твоя старая, потрепанная игрушка понравится внукам… Для них это — просто мешок с опилками.
Жизнь многомерна…
Во взрослом возрасте детские болезни переносятся особенно тяжело, Россию лихорадит от вируса перемен, подхваченного с почти вековым опозданием.
Осложнение от болезни — тоска по “здоровому” прошлому…
Приезжая, я удивляюсь: в России тоже тоскуют по России, и, самое невероятное, в Санкт-Петербурге тоже… Тоскуют по равенству, братству, Ленинграду…
Бывает, стало быть, и такой вид эмиграции: не они покинули родину, а родина — их…
Из меня плохой Лука-утешитель, лукавства недостает. А было ли все это, что вы придумали?…
Культура? Советская?!
Это что, — пэтэушлый жаргон крушителей статуй в беломраморном Летнем саду?
А аббревиатурный (бр-р-р…) новояз и “высокий штиль” “ценных партийных указаний”? Та еще, извините за выражение, изящная словесность…
Ярко выряженная серость коммерции ничуть не хуже советской мышастой серости, гордо взвалившей на себя и на всех нас одинаково несгибаемые пальто фабрики “Большевичка”… (Пальто были сработаны на совесть, добротно, как саркофаги. Многие носители этих пальто и этих идей искренне верили, что и то, и другое — навечно…)
Петербургу “нейдет” вульгарность “новых хозяев”.
Но зато как Петербургу идет окрыляющий даже статуи ветер свободы!
Везде, на всех сколько-нибудь уважающих себя и горожан книжных прилавках — Блок, Ахматова, Мандельштам, Бродский… (Я не говорю о базарном глянце других раскладов, пусть их и больше. Такие обложки похожи на подарки “Миклухи-маклака” туземцам… Но теперь есть право выбора — и можно остаться гордым аборигеном санкт-петербургской культуры… Пусть даже нищим, но не меняющим свои консервативные обетованные приоритеты на дразнящую горсть стеклянных бус.)
Самое непривычное и самое трудное для бывшего советского человека — осуществить свалившееся ему на голову, как счастье и как снег (для меня счастье и снег — синонимы, живу на юге…), право выбора…
Выбирает ли он себе новую шапку или новое правительство: чем шире ассортимент, тем больше мучений… Лоб пересекают линии раздумья, сомнения, страдания — знаки мыслительного процесса …
Морщины свидетельствуют о зрелости.
Петербургу — 300.
Это не так уж и много. Большую часть года я хожу по немецкой земле, хранящей следы еще римских сандалий…
И безумно жаль, что нельзя прожить в каждой точке на карте мира одну человеческую жизнь. (Господи, сколько везде красоты — и твоей, и рукотворной…)
Но моя родина — Петербург.
И потому именно ему, Петербургу, моя любовь и музыка. Он дал мне ее — и я хочу ее ему возвратить: как умею, как получилось…
А получилось — не совсем “Гимн великому городу”, как у Глиэра…
Ода у меня перетекает в элегию, фортепьянные строфы перебиваются хриплыми гитарными аккордами, диссидентский обличительный пафос срывается в лукавую частушку с притопом…
(А патетически-лирическое предисловие, как вы уже успели заметить, в обличительный, против замысла, фельетон.)
Ирония и пафос, кажется, доконали друг друга.
Жизнь многомерна…
Жизнь моего поколения — дисгармония, и не мы в этом виновны. Впрочем, в современном искусстве тоже размыты все жанры, а кантата, по моим скромным представлениям о музыкальных канонах, жанр изначально демократичный…
Буду рада, если эти стихи станут петь в родном городе. Просьба только: не забывать, не путать, не упрощать слова. (Извините за высокопарное напоминание, но “Вначале было Слово…” Библию мы читали в котельных, когда нас вынудили уйти на самое социальное дно: ниже только земля… Оттуда и воспарили: кто в психушку, кто — на других крыльях — в эмиграцию…)
Наших стихов, настоянных на серебряной влаге — поэзии серебряного века, никто, кроме “литературоведов в штатском”, не видел и не слышал. (Интересно, знает ли молодежь Петербурга, что это за эвфемизм… Пусть лучше не знает…)
Мы не могли изменить общество, но мы старались не изменять себе. Это утешает. Хотя жаль, что сила сопротивления истощила органы восприятия. Я вижу все цвета, десятки оттенков, но часто не замечаю обыкновенных прекрасных цветов. Шипы мне сигнализируют о теоретической возможности розы…
Но когда я приезжаю в Петербург, вдруг все возвращается: и запахи, и рифмы, и предвкушение чуда, которое, собственно, уже произошло: ведь покидала я Ленинград…
И еще — музыка необъяснимая, сколько ни объясняй, музыка, разлитая в воздухе и заливающая грудь, музыка с синеватым отливом в мраморно-солнечных прожилках. Наводнение музыки по самой высшей черте…
(Останешься — захлебнешься…)
…Вот уже и мы, мое поколение, подходим все ближе к самому краю…
А кто-то (не кто-то, а друзья и коллеги по когда-то подпольной культуре города Ленина) — поэт Виктор Кривулин, композитор Сергей Курехин — уже сорвались за черту…
Виктор присутствует в этой кантате как одна из трагедий города. Рядом с Блоком и Бродским. И кто теперь посмеет сказать, что автор преувеличивает…
Слушаю пластинку Сергея, подаренную в нашу последнюю встречу (где? Ну, конечно же, у “Катькиного садика”, где же еще назначают встречи горожане; Катарина прусская прекрасно интегрировалась на русском престоле, что говорит о величии не только ее личности, но и о великодушии — величии души — народа, признавшего чужестранку своей Фелицей); слушаю дрожаще-дребезжащую музыку из “Господина оформителя” и думаю: вот бы кому доверить эти стихи, кто бы все понял, да еще так перевернул, что и о стихах бы все, наверно, забыли… Но это был бы дословно точный перевод с моего — на клавишный, со всеми переливами и перепадами…
Борис Гребенщиков, Александр Сокуров и те, чьих имен я не знаю, потому что десять лет назад они еще были детьми, а сейчас — уже поколение — все это мой родной, мой больной, мой заслонивший своими роскошными и страшными картинами стерильные стены в благополучном штутгартском доме, ни на минуту не забываемый Петербург…
В Петербурге есть что-то потустороннее, спиритическое, будто его поделила на сферы влияния дружелюбная мафия мифов… (В Ленинграде, ловлю себя на слове, такая метафора не пришла бы в голову, хотя оснований для нее было не меньше… Это уже зеркальная примета противоречивого, противостоящего времени…)
Петербург — город реминисценций и аллюзий. Они вошли нам не в память, а в поры. Я уверена, что все поймут и намеки, и даже полунамеки и узнают те несколько цитат, которые сами влились в мой текст. Конечно, в кавычках. (Миры виртуальны, мысли летают туда-сюда, но не дай Господь при(Х)ватизировать что-то чужое, как какой-нибудь расторопный “новый хозяин” старинный особняк в опять растерявшемся Петербурге…)
И все же мне хочется посметь взять эпиграфом к этой кантате-поэме те стихи, которые не устаю повторять, которые, можно сказать, стали эпиграфом к самому Петербургу — выдающемуся произведению во всех возможных жанрах искусства…
Все флаги в гости будут к нам…
А. Пушкин
Давно стихами говорит Нева,
Страницей Гоголя ложится Невский…
С. Маршак
В Петербурге мы сойдемся снова,
Будто солнце мы похоронили в нем…
Петербург, я еще не хочу умирать,
У меня телефонов твоих номера…
О. Мандельштам
Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать.
На Васильевский остров
Я вернусь…
И. Бродский
И если когда-то кто-то присоединит к этому золотому списку хоть одну мою строчку, посвященную Петербургу, то…
Впрочем, нельзя и страшно уже искушать судьбу… Особенно в таком мистическом городе…
* * *
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и царю великому не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Восемнадцатый век начинается здесь:
У лиловых разливов Невы.
И, глядишь, поубавится шведская спесь
И боярская ярость Москвы…
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и царю великому не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Позже время придет купола золотить,
Нынче – потом скрепляй кирпичи!
И не жалко за город такой заплатить
Светом тоненькой жизни-свечи.
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и царю великому не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Петропавловской крепости прям силуэт,
Пушки полдень торжественно бьют.
И не скоро еще зашуршит парапет –
Ленинградских влюбленных приют.
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и царю великому не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Отраженья и листья дрожат, и горят,
И скользят в тишину глубины.
И Двенадцать коллегий построятся в ряд,
Как двенадцать элегий, стройны.
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и царю великому не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Город в скобках мостов и в кавычках эпох
Станет лучшим безумствам виной:
Достоевского хрипы и пушкинский вздох
Будут слышать жильцы за стеной…
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и царю великому не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Он взойдет, восхищенный твореньем творец,
На звенящего медью коня,
Чтобы узрить диковинный Зимний дворец
И на Невском – тебя и меня…
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и царице попусту не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Катерининский век, лизаветинский век –
Это детство твое и мое.
И с почтеньем садится сиятельный снег
На чугунных узоров литье.
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строится на костях.
Но и в чахотке – зодчему не перечь:
Сгинем в болоте, если костьми не лечь.
Это больно, когда вырубается бор
И доносится стон каторжан.
Обними же нас крепче, Казанский собор, –
Всех твоих горожан-прихожан!
Чтобы все флаги были у нас в гостях,
Город великий строился на костях.
Здравствуй, окно в Европу, – смотри, страна!
(Шведу грозить не станем – нальем вина…)
КОНИ КЛОДТА
Всяк кулик – свое болото,
Вот и я безмерно чту…
Кони Клодта, кони Клодта
На Аничковом мосту!
Чем вы дальше – тем вы ближе,
Теплокровнее, родней.
Хоть в Берлине и в Париже
Столько вздыбленных коней…
Но сквозь мира позолоту
Проступают на лету
Кони Клодта, кони Клодта
На Аничковом мосту!
Память сердца – наше иго.
Только выдохнешь, греша:
Над Венецией квадрига
Вероломно хороша…
А в виски стучится кто-то:
Это значит – на посту
Кони Клодта, кони Клодта
На Аничковом мосту…
У степных – такие лица!..
(Пастернаку ль – не родня?..)
Можно запросто влюбиться
В грустноглазого коня…
Распахнуть ему ворота!
Но – врываются в мечту
Кони Клодта, кони Клодта
На Аничковом мосту…
И – сошедшей капитанкой
С корабля уплывших лет –
Надломить бы над Фонтанкой
Свой прощальный силуэт…
Лист осенний… Чья-то лодка…
Но…
Не пустят за черту
Кони Клодта, кони Клодта
На Аничковом мосту…
Город мой, твои таланты
Разбрелись по всей земле…
Но вернутся иммигранты
Строить новые пале!
Здесь высокой жизни нота!
И звучит, вплетаясь в быт,
Имя Клодта, имя Клодта –
Стук
приглушенный
копыт…
ДОМИК В КОЛОМНЕ…
Как сбирался в Петербург Петипа, –
набежала тут французов толпа:
“Там же в шкурах по прошпектам гуляют!..
Не ходи ты в Петербург, Петипа!…”
Петипа им отвечает: “Адьё!
Ох, и темное французы людьё…
В Петербурге процветают искусства,
и парижское там носят шмотьё!”
Императорский театр. Лепота…
На сто лет все раскупили места!
(А что столько же почти до ремонта –
так ведь это не порок, беднота…)
* * *
Все тот же снег ресниц касается,
все те же трепетные па…
И до сих пор еще красавица
спит по рецепту Петипа…
Пускай туристы тешатся колоннами,
под ангелом толпятся у Столпа.
А нам с тобой всю ночь бродить Коломною
и вспоминать беднягу Петипа…
Темнеют редкие прохожие
и зябко горбятся в ночи:
то вдруг на Пушкина похожие,
то – на скрипичные ключи.
Пускай туристы тешатся колоннами,
под ангелом толпятся у Столпа.
А нам с тобой всю ночь бродить
Коломною
и танцевать под дудку Петипа…
Стихи… Метель… Консерватория…
Все Хореографом дано…
И жизни нашей траектория,
боюсь, рассчитана давно.
Пускай туристы тешатся колоннами,
под ангелом толпятся у Столпа.
А нам с тобой всю ночь бродить
Коломною
и пить вино за гений Петипа…
Но хоть всю ночь тверди, печальная,
шагов задумчивых пароль,
не скажет площадь Театральная,
какая нам досталась роль…
Пускай туристы тешатся колоннами,
под ангелом толпятся у Столпа.
А нам с тобой всю ночь бродить
Коломною, –
не зарастай, народная тропа…
ПЕСНЯ О ЛЕНИНГРАДСКОЙ БЛОКАДЕ
Сколько можно о кусочке хлеба?
Столько можно, сколько сердцу надо.
Потому что помнит это небо,
как сжималась синяя блокада…
Мы не писали оды на…
Нам не казалось, что страна,
друзей сажавшая, прекрасна…
Но, не отряхивая сна,
скажу, какая сторона
при артобстреле – наиболее опасна…
Этой темой брезговали те, кто
не хотел быть хлебным спекулянтом…
Лишь теперь касаюсь этой темы,
проходя по штрассе – эмигрантом.
Мы не писали оды на…
Нам не казалось, что страна,
друзей сажавшая, прекрасна…
Но, не отряхивая сна,
скажу, какая сторона
при артобстреле – наиболее опасна…
Жизнь всегда понятнее с изнанки:
сколько нитей, пятен полустертых…
Было – помню – страшно сесть на санки,
потому что… в них катают мертвых…
Мы не писали оды на…
Нам не казалось, что страна,
друзей сажавшая, прекрасна…
Но, не отряхивая сна,
скажу, какая сторона
при артобстреле – наиболее опасна…
Сколько лет уж прорвана блокада,
а за ней – блокада пропаганды, –
вижу хлеб, руины Ленинграда
и платком обмотанные гланды…
То здесь , то там – опять война.
И та же самая луна
на мир взирает безучастно.
Полночи стоя у окна,
ответь, какая сторона
в безумье всех – не наиболее опасна….
ПЕСНЯ БЕЛЫХ НОЧЕЙ
Нет, не там, где забор скособочен
под воззванием “Слава труду”…
Петербургские белые ночи
замышляются в Летнем саду.
В час, когда затихает аллея
и печален пожарный баллон,
пьедестал покидает, белея,
и вступает в балет Аполлон…
А ночи белые – вовсе не белые,
а прозрачные…
Прошуршат, как невесты несмелые,
огибая компании злачные…
Происходят здесь странные вещи.
Затаись и смотри, не задев:
голубые прожилки трепещут
на запястьях у каменных дев…
Дышит мрамор, вздымаются груди,
оживает скульптурный народ.
Дремлет сторож. Его не разбудит
их бесшумный ночной хоровод…
А ночи белые – вовсе не белые,
а прозрачные…
Проскользнув, как невесты несмелые,
прошмыгнут в затемненные злачные…
Если в городе водятся бесы,
жди других затаенных чудес…
Здесь в крылатках летают повесы
и, смеясь, заживает порез.
Ну а если и этого мало,
просиди у Невы до утра,
где до всяких депрессий гуляла
петербургская наша хандра…
А ночи белые – вовсе не белые,
а прозрачные…
Прошмыгнут, как невесты несмелые,
а наутро, глядишь, – новобрачные…
А наутро – уже новобрачные…
новобрачные…
новобрачные…
ПЕСНЯ О ВАСИЛЬЕВСКОМ ОСТРОВЕ
На Васильевском острове запахи
солоноваты.
Неуклюжие танкеры в дымке сквозят,
как фрегаты.
И неслышно скользят: повелительно,
плавно и робко.
И набросок моста – как закрытая
круглая скобка.
Васильевский остров, и Заячий остров,
И прочие все острова…
Чтоб вспыхнул кораблик – был надобен
остов,
И плотник – всему голова…
А вода все течет на приманку
далекого света:
В серебристых намеках и быстрых
чешуйках от ветра.
Эту влагу и дрожь мы торжественно
в поры впитали:
Вот стоишь на ступеньке, а кажется –
на пьедестале…
Васильевский остров, и Каменный остров,
И Кировские острова…
До первого гостя, до пенного тоста
Баюкала стапель Нева…
Будто царский последыш, которого
все ж не убили,
Принимаешь парады, а флагман –
кораблик на шпиле…
Ветер ломится в грудь, волны
к детским ботиночкам жмутся.
Мы – клопы коммуналок, но мы –
навсегда петербуржцы!
Васильевский остров, особенный остров,
Роднее, чем все острова.
Горят маяками багровые ростры,
И машет мостами Нева…
Никогда не померкнет болотной судьбы
позолота.
И, простит Крузенштерн, я не знаю
надежней оплота,
Чем гипноз красоты, многоярусный сон
от рожденья,
Подсознание Родины, хрупкое,
как отраженье…
Омытый любовью Васильевский остров,
Сиреневый дым из трубы…
Здесь, как по ладони, читаются остро
Все линии нашей судьбы…
ВЕРСТОВЫЕ СТОЛБЫ
Верстовые столбы, верстовые столбы
от Фонтанки – до Средней Рогатки.
Это в книге моей бесприютной судьбы
на счастливую память закладки…
Город Родиной был, а не гордый союз,
как матрешки, лукавых республик.
Здесь Растрелли растлил мой
неопытный вкус
и Филипповской булочной бублик…
Верстовые столбы, верстовые столбы
от Фонтанки – до Средней Рогатки.
Это в книге моей бесприютной судьбы
на счастливую память закладки…
Я хочу, чтобы город меня вспоминал,
как на мост опоздала к разводу.
Как обвел нас вкруг пальца
Обводный канал
и как вывел на чистую воду…
Верстовые столбы, верстовые столбы
от Фонтанки – до Средней Рогатки.
Это в книге моей бесприютной судьбы
на счастливую память закладки…
Завяжите глаза, – я приду наизусть
с Петроградской – к подножью
атлантов.
И в шершавую теплую стену уткнусь
тихой девочкой в бабочках бантов.
Пряча профиль зловещего Данта
и Ахматовой смертную грусть…
ПЕСЕНКА ЛЕНИНГРАДСКИХ ОКРАИН
Под развесистым барокко –
тусклый свет советских “груш”.
А еще была морока:
ехать в купчинскую глушь.
Тут, как чукча, завывая,
впору петь на голоса:
“Пропадай, моя трамвая, –
все четыре колеса…”
Стыли пихты, плыли яхты,
а теперь – неона всплески…
Ох ты, Охта, – ах ты, Лахта, –
вы уже почти что Невский!
А еще у нас Гражданка
ждет метро – как именин…
На снегу лежит “полбанка”,
рядом с нею – гражданин…
Ты с какого полустанку?
Али Снежный Чоловек?
Гражданина и Гражданку –
все заносит тихий снег…
Стыли пихты, плыли яхты,
а теперь – неона всплески…
Ох ты, Охта, – ах ты, Лахта, –
вы уже почти что Невский!
Новосел и новоселка,
вы откуда и куда?
Из Веселого Поселка –
и до площади Труда!..
Не люблю антисемитов –
неприятная черта…
Не люблю “антилимитов”:
город строит – лимитб!
Стыли пихты, плыли яхты,
а теперь – неона всплески…
Ох ты, Охта, – ах ты, Лахта, –
вы уже почти что Невский!
* * *
Здесь сошлись и Париж, и Венеция,
в рифму кружатся ямб и борей…
Приезжайте, кончается лекция,
в Петербург приезжайте скорей!
Только, прошу вас, окурок не бросьте,
люди, на улице Зодчего Росси!
Только, пожалуйста, будьте добры,
это ж музей – проходные дворы…
Жолтых окон, как листьев, неведомо
по воде разбросали дома.
Слева – Мойка, а там – Грибоедова,
и повсюду – беда от ума…
Только, прошу вас, окурок не бросьте,
люди, на улице Зодчего Росси!
Только, пожалуйста, будьте мудры:
не углубляйтесь в чужие дворы…
Молодежь здесь еще не исколота,
пьет свой русский прозрачный бальзам…
И такое слепящее золото,
что трудящимся больно глазам…
Только, прошу вас, окурок не бросьте,
люди, на улице Зодчего Росси!
Только, пожалуйста, будьте шустры:
лучше бегом – проходные дворы…
Все у нас обновляется-чинится,
и повсюду – порядок и страж.
Вы не спутайте с офисом чьим-нибудь
наш небесный лепной Эрмитаж…
Только, прошу вас, окурок не бросьте,
люди, на улице Зодчего Росси!
Только, пожалуйста, будьте добры
к сереньким кискам из каждой дыры…
Есть у нас и Париж, и Венеция,
и колотится в дамбу – хорей…
Приезжайте, окончена лекция,
в Петербург приежайте скорей!
В Петербург, Ленинбург, в город пург! Демиург, в Петербург, в Петербург,
в Петербург, в Петербург…
* * *
Этот город, этот город, этот город
враг не сломит, Бог по-прежнему хранит.
Этот говор, благородный тихий говор —
как волной отполированный гранит.
“Петербург, я еще не хочу умирать,
у меня телефонов твоих номера…”
Петербург, здесь повсюду цитаты цветут,
будто солнце и впрямь похоронено тут…
Этот город, этот гордый бледный город
смерч не тронет, Бог по-прежнему хранит.
Этот говор, благородный тихий говор –
как волной отполированный гранит.
Петербург, здесь кладбищенский ветер
кружит.
Рядом с Ксенией – Виктор Кривулин
лежит.
Ночью камни кладут – созидается храм…
И уходят обратно к Христу по утрам.
Этот город, этот город, этот город
бесы жалуют и Ксения хранит.
Этот говор, благородный тихий говор –
как волной отполированный гранит.
Петербург, здесь прославлен
любой уголок.
Здесь вдоль Пряжки гуляли и Бродский,
и Блок.
А по Невскому гоголем ходит поэт,
у которого все еще имени нет…
Этот город, этот город, этот город
недобитая Поэзия хранит…
Этот говор, благородный тихий говор –
как волной отполированный гранит.
Петербург, хорошо, что не здесь –
мавзолей…
Что не так уж ты стар в свой седой
юбилей.
Петербург, у тебя еще все впереди!
Петербург – и торопится сердце в груди:
в Петербург, в Петербург, город пург,
Петербург, Петербург….
Этот город, благородный строгий город
танк не сломит, Бог и музыка хранит.
Этот говор, многолюдный тихий говор –
как волной отполированный гранит.
Этот город, златошпильный этот город
черт не купит, если мэрия хранит…
Этот город, трехсотлетний этот город
дождь не смоет, Бог и молодость хранит!