Отрывок из книги В. Мощенко “Голоса исчезают – музыка остается”

Отрывок из книги В. Мощенко “Голоса исчезают – музыка остается”

Сретенье Светланы Кузнецовой

1

Глядела и знала – отныне
Уж мне никуда не уйти,
В окраинной этой пустыне,
На этой земле отцвести.

Светлана Кузнецова (80-е)

 

В «Горьком чешском шоколаде» я уже говорил, что есть мистика, связанная с судьбой пишущейся книги: неизвестно откуда возникают яркие идеи, о которых прежде и не предполагал, появляются необходимейшие слова и образы, неожиданные материалы, дающие возможность переосмыслить сюжет и добиться впечатляющей достоверности. Так у меня произошло и на этот раз, когда я взялся за портрет Светланы Кузнецовой. Решающим, в каком-то смысле, толчком послужила монография «Русские напитки Руси»*.

Вот уж неожиданность! В этом издании многие главы подкрепляются (конечно, не в смысле градусов) стихами великих поэтов, в том числе Пушкина (из «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова»). И здесь же, в почётном ряду, – «Кубок» Светланы Кузнецовой:

Вновь напомнит мне о проводинах,
О несбывшемся позднем тепле
Старый кубок на трёх карабинах,
Что стоит у меня на столе.Кубок тот, что хотела когда-то
За любовь я тебе подарить,
Но иной получилась расплата,
И не мне про неё говорить.Через долгую-долгую муку,
Через век, что годов не считал,
Я опять протяну к нему руку
И почувствую грузный металл.

И почувствую чью-то удачу,
И почувствую чью-то беду,
И вопросом себя озадачу:
Что же я от него ещё жду?

И какого ещё откровенья?
И каких молодых соловьёв?
Разве только хмельного забвенья,
Красной влаги до самых краёв…

Сказать бы мне, что это высшей пробы популярность, признание, но приходит на ум иное – горькие Светланины часы, тяга к этому кубку «на трёх карабинах», дарующему забытьё и робкую надежду, а потом… угасанье позднего тепла, проводины, раннее прощанье. Она хотела забвенья – и тем не менее осталась в каждом своём слове. И слово моё о ней началось с того, что я открыл книгу стихов Инны Лиснянской «Из первых уст», а в ней, между страниц, – фотография из нашего далёкого прошлого: Инна, её муж Гриша (Годик) Корин, Светлана и я (с гитарой в руках). Почему с гитарой? Я пел песни, которые нравились моим друзьям. Светлане больше всего – народная «Когда стану большая, отдадут меня замуж, отдадут меня замуж во семью большую…» Она говорила:

– Написать бы такую – и жизни не жалко.

Нравилась и моя, новогодняя, со Снежной Бабой: «Пусть мне даст метлу и ведро. Пусть зажгутся два уголька. Вот фамильное серебро – из соседского флигелька».

На обороте снимка – бледная карандашная надпись: «Сегодня ребёнку десять лет. Мы отмечаем юбилей. 18 октября». Выходит, было то в 1961 году. А ребёнком я называл дочь Инны и Гриши, Леночку (которой будет суждено стать Еленой Макаровой, известным писателем и куратором международных выставок), и она охотно откликалась на такое моё обращение, в ответ называя меня Володей.

В моей памяти особенно ярко запечатлелись два моих прилёта из Тбилиси в Москву. И один из них пришёлся как раз на 18 октября. ТУ-104 приземлился ранним утром во Внукове.

Из аэропорта – на такси! Спешил, будто на пожар. Туда, где обосновалась после приезда из Иркутска Светлана, я устремлялся, проявляя солдатскую находчивость, то есть всяческими правдами и неправдами. Главный редактор Михаил Кузьмич Головастиков особо не возражал, поскольку давал мне разные поручения, связанные со столицей, и я, понятное дело, был счастлив выполнить их, да ещё и проявить инициативу.

День был дождливый и ветреный, но это нисколько не отражалось на моём настроении – может быть, даже придавало остроту восприятия, даже праздничность происходящего. Светлана, когда мы с нею встретились, сказала, что я молодец, что Лена будет рада повидаться со мной, предложила поехать в центр за подарками; мы зашли зачем-то в «Детский мир» (возле него останавливался наш троллейбус – № 3), потом – в Елисеевский на улице Горького, купили там снеди, коньяку, шоколада. Ну а кроме того, в моей общежитской комнате имелся запас прихваченного из Тбилиси «оджалеши» и «твиши». Возвращаясь, мы через Бутырский хутор помчались к себе

2
Реклама16+

Голоса исчезают – музыка остается

Мощенко Владимир

Глава 9. Сретенье Светланы Кузнецовой

 

 

1

В «Горьком чешском шоколаде» я уже говорил, что есть мистика, связанная с судьбой пишущейся книги: неизвестно откуда возникают яркие идеи, о которых прежде и не предполагал, появляются необходимейшие слова и образы, неожиданные материалы, дающие возможность переосмыслить сюжет и добиться впечатляющей достоверности. Так у меня произошло и на этот раз, когда я взялся за портрет Светланы Кузнецовой. Решающим, в каком-то смысле, толчком послужила монография «Русские напитки Руси».

Вот уж неожиданность! В этом издании многие главы подкрепляются (конечно, не в смысле градусов) стихами великих поэтов, в том числе Пушкина (из «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова»). И здесь же, в почётном ряду, – «Кубок» Светланы Кузнецовой:

Вновь напомнит мне о проводинах, О несбывшемся позднем тепле Старый кубок на трёх карабинах, Что стоит у меня на столе. Кубок тот, что хотела когда-то За любовь я тебе подарить, Но иной получилась расплата, И не мне про неё говорить. Через долгую-долгую муку, Через век, что годов не считал, Я опять протяну к нему руку И почувствую грузный металл. И почувствую чью-то удачу, И почувствую чью-то беду, И вопросом себя озадачу: Что же я от него ещё жду? И какого ещё откровенья? И каких молодых соловьёв? Разве только хмельного забвенья, Красной влаги до самых краёв…

Сказать бы мне, что это высшей пробы популярность, признание, но приходит на ум иное – горькие Светланины часы, тяга к этому кубку «на трёх карабинах», дарующему забытьё и робкую надежду, а потом… угасанье позднего тепла, проводины, раннее прощанье. Она хотела забвенья – и тем не менее осталась в каждом своём слове. И слово моё о ней началось с того, что я открыл книгу стихов Инны Лиснянской «Из первых уст», а в ней, между страниц, – фотография из нашего далёкого прошлого: Инна, её муж Гриша (Годик) Корин, Светлана и я (с гитарой в руках). Почему с гитарой? Я пел песни, которые нравились моим друзьям. Светлане больше всего – народная «Когда стану большая, отдадут меня замуж, отдадут меня замуж во семью большую…» Она говорила:

– Написать бы такую – и жизни не жалко.

Нравилась и моя, новогодняя, со Снежной Бабой: «Пусть мне даст метлу и ведро. Пусть зажгутся два уголька. Вот фамильное серебро – из соседского флигелька».

На обороте снимка – бледная карандашная надпись: «Сегодня ребёнку десять лет. Мы отмечаем юбилей. 18 октября». Выходит, было то в 1961 году. А ребёнком я называл дочь Инны и Гриши, Леночку (которой будет суждено стать Еленой Макаровой, известным писателем и куратором международных выставок), и она охотно откликалась на такое моё обращение, в ответ называя меня Володей.

В моей памяти особенно ярко запечатлелись два моих прилёта из Тбилиси в Москву. И один из них пришёлся как раз на 18 октября. ТУ-104 приземлился ранним утром во Внукове.

Из аэропорта – на такси! Спешил, будто на пожар. Туда, где обосновалась после приезда из Иркутска Светлана, я устремлялся, проявляя солдатскую находчивость, то есть всяческими правдами и неправдами. Главный редактор Михаил Кузьмич Головастиков особо не возражал, поскольку давал мне разные поручения, связанные со столицей, и я, понятное дело, был счастлив выполнить их, да ещё и проявить инициативу.

День был дождливый и ветреный, но это нисколько не отражалось на моём настроении – может быть, даже придавало остроту восприятия, даже праздничность происходящего. Светлана, когда мы с нею встретились, сказала, что я молодец, что Лена будет рада повидаться со мной, предложила поехать в центр за подарками; мы зашли зачем-то в «Детский мир» (возле него останавливался наш троллейбус – № 3), потом – в Елисеевский на улице Горького, купили там снеди, коньяку, шоколада. Ну а кроме того, в моей общежитской комнате имелся запас прихваченного из Тбилиси «оджалеши» и «твиши». Возвращаясь, мы через Бутырский хутор помчались к себе…

2

Я рассматривал фотографию, а в памяти – строчки Инны: «Не взыщите, – бутылка с запиской, люди добрые, к вам – не из моря, а из жизни, до боли вам близкой, из оттаявшего подзаборья…» А если точнее, то адрес этого «подзаборья» таков: Москва, Добролюбова, 9/11… Это было общежитие Литинститута. Самое что ни на есть обыкновенное. С вахтёрами внизу, злыми и добрыми. С коммунальными кухнями, туалетами, душевыми. С какими-то особыми запахами, описывать которые нет смысла. Ночами, как и везде в общежитиях, – пьяный ор, блатные песни, мат. Правда, есть и кое-что особенное. Кто-нибудь из одуревших и перепивших непризнанных пиитов, открыв настежь окно, орёт в мировое пространство:

– Бездари! Графоманы! Ничтожества!

Но почему-то круглый год в окрестностях этого здания полыхала несбыточная сирень (по выражению Владимира Соколова) и свирепствовал тополиный пух. Иным и не мог быть тот дом. В такие дома возврата не бывает. Я сказал бы, что это просто-напросто фантом, но он был населён людьми. Среди них (не чудо ли?) были в ту пору, как я понимал и верил, и гении-одиночки, самые настоящие гении. Они, как я видел, уже что-то почувствовали в себе – наверно, свою избранность.

Светлана и Инна Лиснянская были первыми из них, очень и очень немногих – даже во всей стране великой. Инна сумела выразить это: «Наконец-то я проникла в слово, в суть его – и в плоть его, и в дух. Наконец-то я уже готова это слово выговорить вслух». Такую же готовность уловил я и в нежно-зелёных (самых первых, 1962-го!) «Проталинах» Светланы Кузнецовой (книжица вышла под редакцией самого Александра Прокофьева!):

«Брови тоньше хвоинок сосновых
И темней соболиных мехов».
Сердце тянется снова и снова
К неоконченным строчкам стихов.

Позабыть бы давно их, и точка.
Разве мало на свете других?
Что мне в этих доверчивых строчках,
Привезённых из дальней тайги?

Позже Кузнецова никогда бы не зарифмовала «других – тайги». Да в этом ли дело? Хотя здесь, в книжечке, была дань «обязаловке» («Меня не сломать налетевшему горю. Я выстою в бурю, я с тучей поспорю! Ты слышишь, ты веришь? Нет, я не гордячка. Но я из Сибири, но я сибирячка!»), Светлана, несмотря на эту риторику, и вправду была дочерью тайги, и на её губах отчётливо чувствовался привкус «смолистых крепких почек».

…А вот ещё один мой прилёт из Тбилиси; это было как раз после того, как я на почте до востребования получил от неё перевернувшие мою жизнь строки:

А ведь я тебя забываю, совсем забываю.
Забывая тебя, я душой убываю, душой убываю,
Становлюсь я такой маленькой, что любая трава по пояс.
Я билет покупаю, сажусь в самый дальний поезд.
Я орехи щёлкаю, забавляю себя забавами.
Слышишь, поезд гремит за твоими семью заставами.
Ты с души моей семь печалей сними,
Ты с души моей семь печатей сними,
Ты семь дней и ночей надо мной ворожи,
Семь заклятий на память мою наложи.
Вечно помнить тебя прикажи, прикажи.

Я дал ей телеграмму, что прилечу, но я никак не ожидал, что уже в девять утра она встретит меня в аэропорту. Накрапывал апрельский дождик, досаждал нахальный ветер – скорее всего, северный. А в Тбилиси установилась теплынь, всё цвело и утопало в ярчайшей зелени, особенно у древней Нарикалы, и даже вспененная Кура, тащившая кое-где огромные брёвна, не казалась зловещей, и в ней, «видно, от напора побелела чёрная вода».

Светлана всегда горячо настаивала на своей глубинной русскости, считала, что её выделяет среди прочих фольклорность стиха, его таёжный дух, его интонационный строй. Её лирика вплоть до семидесятых годов зачастую зиждится на этом «таёжном духе». Тут всему «закон – тайга»: «Её великие законы беру законом для себя!» Пожалуй, это уже как отличительный знак. «Если боль, в Сибирь ухожу», «Я пойду по той озябшей озими, по большой сибирской мерзлоте». Светлана не отказывала себе в удовольствии гордиться «оттого, что слегка раскосы у меня глаза по-сибирски». И в то же время я видел, что она выделялась среди любой толпы совсем не этим: легко могло показаться, что она только что из Парижа, где в лучших бутиках покупала одежду и обувь; у неё была горделивая, дворянская осанка, диктовавшая несуетность и взвешенность каждого устного слова. Ну и не забыть ещё её густющие серебристо-голубые волосы, юную женственность, воспетую импрессионистами. Недаром однажды Инна Лиснянская подметила: «Ну надо же, она действительно из таёжного угла, а какой врождённый аристократизм».

…Увидев среди встречающих Светлану, я, по правде говоря, растерялся и сказал первое, что пришло на ум:

– А мы с Алеко Шенелией и Гоги Мазуриным были вчера на Черепашьем озере, недалеко от Тбилиси…

Она тут же спросила:

– Тортиллу искали?

– Нет, за тебя пили.

– Ладно, ладно, а как ты себя чувствуешь? И почему так легко одет? У тебя что, нет лишних денег? Надо тебе сшить коричневый шарфик. Сейчас это модно. Завяжешь узлом на груди – научу. На Никитском, в магазине тканей, я заметила, есть подходящий материал.

Я действительно спустился с небес на землю.

«Я из семьи золотоискателей, я из очень хорошей семьи», – повторяла она. В этом не было нарочитости, рисовки, она гордилась своим происхождением, искренне считая, что выпал ей редчайший шанс, что повезло ей неслыханно. Тут не было никакой бравады.

Видно, мне не напрасно на долю досталось
Это счастье – не счастье и угол – не дом.
Я не зря из семьи, которой давалось
Всё в жизни с большим трудом.
Пароходы и пристани, сёла и прииски,
Белый день среди ночи и ночь среди дня,
Смех сквозь слёзы, печаль, прибаутки и присказки,
И враги, и друзья, и большая родня.

Насчёт «большой родни» – тут, очевидно, молодая поэтесса имела в виду земляков. А «смех сквозь слёзы» – ни прибавить ни убавить. Правда. У меня уже есть биография, говорила она, и, помню, добавляла, что это – как морозный розовый рассвет на белых палатках в тайге. О своей семье распространяться не любила. И лишь однажды, когда мы распили на ночь глядя две бутылки «Киндзмараули» в моей общежитской комнатке, вдруг стала, закрыв глаза, вполголоса рассказывать о чувстве собственного достоинства всё-таки не столь уж многочисленной её родни, о своём отце Александре Александровиче, потомке ссыльных поляков, которые дерзнули заявить о себе в 1830-м, чьё восстание совпало с холерными бунтами в Центральной России, и матери, Лидии Ивановне, ведущей род, по-моему, от декабристов Дмитриевых, обладательнице тончайшего эстетического вкуса, об уникальной домашней библиотеке, собранной в течение многих десятилетий, о первых Светланиных стихотворных публикациях в газетах и неожиданном письме от Александра Прокофьева – с такими словами, как «ты самородок» и «у тебя золотые горизонты», а также с предложением встретиться в Москве. Но о встречах с Прокофьевым – молчок, ни слова. «На этой теме – табу», – говорила она.

Через целую жизнь в «Кудеярском эпилоге» я пытался хоть как-то воскресить её облик в Наталье из Шемякинского рода, с которой моему герою, Илье Невьянцеву, довелось сблизиться на войне, в Афгане, и образ этот был начисто лишён слащавости.

Наталья говорит: «Или я не нравлюсь тебе?»

Он отвечает: «Нравишься. Больше, чем нравишься. Я тебя полюбил. Увидел – и полюбил. Вот беда в чём…» И дальше – она: «Полюбил? Какая же здесь беда? Это замечательно. Меня никто никогда не любил. Гладили как соболька, а пальцы берегли: зубов боялись». И ещё дальше: «При яростных вспышках молний ты совсем не такая, хотя и кажешься девочкой, скуластенькой девочкой. Ну так кто же ты? Скажи. Ещё есть время. Или его уже нет? Но ты, конечно, не скажешь… Молнии, одна за другой, выхватывают из темноты твои плечи, твои ключицы, нежный, уходящий в тень изгиб бедра, матовое свечение колена».

Мой герой просит:

«– Не уходи никуда. Сядь. Ты и вправду северянка?

– А разве не видно? Вся – в мать. Она хоть и крещёная была, а верила, что любая вещь обладает душой.

– Я тоже верю, – признался Невьянцев. – И у меня такое же чувство.

– Такое, да не такое. Для этого в семье охотников родиться следует. Моя мать, Абакаяда, не сомневалась, что у рек, у тайги, у зверей свои хозяева имеются. Духи, одним словом. Не афганские, конечно. – Она усмехнулась. – Я замечала, как матушка моя общалась со своими духами, просила их о помощи.

– А ты-то сама просишь?

– Может, и прошу, Илюшенька. Может, и прошу. Нас обращали в христианство, мы на иконы крестились с давних пор, а поглубже заглянешь – язычники. Что со мной отец только ни делал – не выбил дури этой… Я – таёжница-охотница. От меня соснами должно пахнуть…»

Светлана и позже признавалась:

…Зажигаю я на Святки
Сине-чёрную свечу.
Без опаски, без оглядки
С силой тёмною шучу.

Ставлю зеркало в оправе
Из литого серебра.
Неразумный разум вправе
Ждать от нечисти добра.
……………………………

Начинает нечисть чары
Залихватским говорком.
Подымает нечисть чары
С заграничным коньяком…

В «Кудеярском эпилоге» я был, пожалуй, не так уж далёк от истины, хотя мать Светланина, отнюдь не Абакаяда, замечательная Лидия Ивановна, учительствовала, преподавала русский язык в школе, где директорствовал её муж, Александр Александрович, втайне гордившийся тем, что он – из ссыльных («кровь поляка седого и татарская кровь»), и всё это – «над Витимом угрюмым, над таёжною далью», в центре Ленского золотопромышленного района, в Бодайбо. И отец, и мать в Гражданскую были на стороне «белых», у Колчака – это в тридцатых годах и заставило их бежать в глубинку из Иркутска.

«Проталины» привлекли любителей поэзии сразу же. А ведь это маленькая, совсем маленькая книжечка: в ней всего пятьдесят стихотворений. Чем же эти стихи тронули души читателей? Не сомневаюсь: не «сибирской темой», а самоцветным словом, его звучанием, магией, приобретённой в распадках, в тайге, в разгадке тайн Байкала, Саян и сибирских рек, которые наделили её жизнестойкостью и, увы, «пересыльной, нелёгкой судьбой», которая подспудно не давала ей покоя. Она заявила, что, найдя себя, уже не изменит себе.

Пусть давно унесена рекой шуга,
Пусть до нашего прощанья полшага,

Где-то там ещё, по тающему льду,
Я иду к тебе, иду, к тебе иду!

Ненадёжен лёд, дороженька узка,
Мне другие не совет и не указ.

Знать, они покой свой очень берегут.
Ну и пусть себе сидят на берегу.

Я иду! Над осторожными смеюсь.
Я иду! И поскользнуться не боюсь.

По последнему, по тоненькому льду
Я в последний раз доверчиво иду.

Она действительно нисколько не боялась поскользнуться, не доверяя осторожным, зато доверившись выпавшей ей на долю дороженьке, пусть даже ненадёжной (конечно!) и узкой. Стихи тут же положил на музыку Валерий Альтов (тогда – аспирант МЭИ, теперь – лауреат Государственной премии, доктор наук, физик); песня распевалась чуть ли не повсюду – по радио, на улицах, в застольях, её исполняли Алла Иошпе и Стахан Рахимов. По сути дела, Светлана Кузнецова, не сознавая того и чего так и не уразумел критик Вадим Кожин, стала в один ряд с поэтами-шестидесятниками, ломавшими заскорузлые стереотипы советского мейнстрима, что нередко оборачивалось против поэтессы и, больше того, встречалось в штыки.

 

3

Поэт Анатолий Преловский, Светланин земляк и друг, приятель Александра Ревича и мой, собирался издать книгу воспоминаний о Светлане, но, к огромному сожалению, ранний его уход, помешал осуществить этот замысел. Он говорил, что дебют Светланы Кузнецовой принёс ей немало огорчений. И писал в предисловии к «Соболиной тропе» (1983 год, Восточно-Сибирское книжное издательство), что помнит одно-единственное обсуждение её стихотворений в Иркутской писательской организации – «резкие отзывы, попытки назидания, недовольство и неправомочные обвинения в камерности. В общем, старшие поэты её не поняли, а не поняв – не приняли».

А Москва её приняла, поселив в литинститутском общежитии, где и произошла наша встреча. Вначале, сознаюсь, меня приворожила сама Светлана, а затем уж её поэзия. И немудрено. Господь наделил её не только редким талантом, но и редкой красотой. В своих мемуарах, говоря о нашей молодости, а также об Арсении Тарковском, Инна Лиснянская пишет и о Светлане: «Поначалу Тарковский со мной раскланивался, и только. Я это объясняла тем, что была невольной свидетельницей его короткого увлечения поэтессой Светланой Кузнецовой. <…> Раза три или четыре мы в ЦДЛ обедали втроём. К тому времени я уже знала и стихи Тарковского (“Перед снегом“). Недавно вышедшую в свет книгу „Земле – земное“ Арсений Александрович принёс в дар Кузнецовой, приличия ради подарил и мне. О чём разговаривали – не помню. Скорее всего – ни о чём, ибо Тарковский всецело, но галантно и ненавязчиво был сосредоточен на красавице Светлане, всегда одевавшейся во всё чёрное и красившей в то время волосы в цвет голубоватого снега».

«В то время…» На имя Светланы в общежитие приходили десятки писем и телеграмм с предложениями руки и сердца, нарочные доставляли на её имя изысканные букеты цветов с вложенными в них записками того же содержания. При мне (и ничуть не замечая меня) автор романа «Амур-батюшка» Николай Задорнов приезжал в наше общежитие к Светлане, чтобы попросить её выйти за него замуж… Изложив свою просьбу, он вышел из комнаты, сказав напоследок:

– Надумаете – позвоните. Меня легко найти.

– И так – чуть ли не каждый день, – вздохнула Светлана.

И в её вздохе не было притворства.

 

Её комната в общежитии не походила ни на какую другую. В ней почти всё было белого и чёрного цвета; на полу у кровати была расстелена волчья шкура; на столе и на полках – красные толстенные свечи в тяжёлых, из антикварного магазина, подсвечниках. Мы с нею играли в карты – и в дамский преферанс, и в канасту с двумя колодами и двумя джокерами в них. Она вечно была в проигрыше, хотя колдовала: «Чур – для меня! чур – для меня! чур – для меня!» В ней ещё гнездилась-таки язычница.

Есть древний закон. Как меня ни томи,
Его уже не нарушу:
Лишь тот свободен перед людьми,
Кто дьяволу продал душу.Не скрою, что дьявол являлся мне,
Прекрасен, высок и бледен,
Но с ним мы, увы, не сошлись в цене,
Видать, он был слишком беден.

Всё же иногда, как мне чудилось, – сходились. После игры, длившейся до поздней ночи, Светлана доставала другие, чистые, карты и гадала мне, гадала по-своему – не так, как все, а я всё смотрел на её тонкие пальцы, унизанные драгоценными, старинными перстнями. Рядом с нею я вдруг стал улавливать в себе свою интонацию, свой звук, свою музыку: она, как никто иной, доказала мне, что это самое главное. Не словами доказала, чем-то иным – скорее всего, магией гениальной личности. Таково было воздействие на меня её поэзии, её женского, неповторимого обаяния. И я ей прочитал строчки, привезённые из Грузии: «Я был до ужаса обычен, к тому ж ещё косноязычен, но отчего-то мне везло. Меня не отвергали боги – Хута, Резо, Алеко, Гоги. Я с ними пил в Сабуртало». Последняя строфа была о ней: «И, отодвинув вдруг стаканы, я стал читать стихи Светланы про Енисей и про Байкал. Прости, но, может быть, впервые вникал я в строки снеговые, в пургу иркутскую вникал».

– Мне ещё никто не посвящал стихов, – сказала она. И, убрав карты в чёрный ларец, добавила: – Тебе надо перебираться в Москву. Это важно для нас обоих.

Наступило тяжкое молчание. Оно длилось очень долго. Я вспомнил нашу армейскую редакцию, визиты к окружному начальству, летучки, собрания, очередь на квартиру в военном городке. Прервав молчание, Светлана невольно пришла к выводу, неутешительному для меня:

– Нет, не дано тебе вырваться сюда из Тбилиси, силы у тебя не те, чтобы добиться московской прописки, а на роль лимитчика ты не подходишь.

И она была права. Что я мог на это возразить?

Действительно, как я мог одолеть стену, возведённую Кремлём?! Да никак. Юрий Левитанский, поэт-фронтовик, который защищал подступы к столице, и тот «жаловался»: «В Москве меня не прописывали». Он мне как-то при встрече посоветовал: тебе, мол, понадобятся, так сказать, обходные пути.

Свобода передвижения, свобода выбора местожительства были законодательно отменены партией и правительством. Светлана и сама это отчётливо понимала, не раз получая отказы в Моссовете и паспортном отделе на Лениградском шоссе, несмотря на то, что за неё хлопотал и Союз писателей, и лично герой соцтруда, лауреат Ленинской и Сталинской премий, член Ревизионной комиссии ЦК КПСС Александр Прокофьев, её крёстный литературный отец.

Оттого у неё и появлялись строки, исполненные горечи: «В поступках – сплошь одни ошибки. Куда ни сунешься – ухаб. И стынут мёрзлые улыбки на лицах толстых снежных баб». Всё это не могло не калечить наши судьбы. «Вот – тебе», – однажды тихо произнесла она и протянула для прочтения только что написанные стихи в самодельной, с сафьяновой цветной обложкой, тетради:

И мои, и твои следы
Не сплетались чтобы,
У тебя зелены сады,
У меня – чащобы.За твоим окном – соловьи,
За моим – соболи.
Ты меня к себе не зови,
Здесь печаль особая.Скоро вьюга снега совьёт.
Не суди на слове.
Мои соболи твоих соловьёв
Переловят.

И таких стихов у Светланы было много. В тон им я написал «Гадание Светланы» (у неё в 1982-м и 1989-м вышли в «Советском писателе» две книги в одинаковых чёрных обложках с этим названием).

Материнские карты разложит,
И в глаза не посмотрит она,
Только спросит, а вправду ли сможет
С террикона скатиться луна.Карты старые, с прииска «Лена»,
Что король, что валет – всё одно.
Возлежат таитянки Гогена
На клеёнке. И тут же – вино.Как там карты сошлись? Ожидаю.
«Да не жди. Пей вино, весельчак.
Я, наверно, напрасно гадаю,
Потому что всё ясно и так.

Да, всё и так было ясно. Невозможно забыть, как у неё однажды вырвалось:

– Если мне, а не тебе, помогут прописаться в Москве, я буду знать, что это не твоя заслуга.

Светлана, по её признанию, всю жизнь жалела о сказанном. Может быть, и я жалел всю жизнь о несделанном, о неготовности к поступку.

 

 

*Кухаренко А. А., Плохов А. Ю., Бельчаков И. В. Крепкие напитки Руси. ГУП «Биотехнологический завод». М., 1999.