Радиостанция “Свобода”
Дата эфира: 19 марта 2006 года
Ведущий: Иван Толстой
Как он поет! Он хочет жить – восторг,
он бьется ночью в облаке сирени;
дневные встречи, как безликий морг,
где лишь неузнанные тени.
Всплывают звезды. Голубую горсть
я зачерпну, я развернусь, я брошу, –
пускай летит, – лови, лови, мой гость,
мою сияющую ношу.
И словишь ты. В раскрытое крыло
душа метнется птицей и застынет,
и сквозь звенящее, морозное стекло
ты пронесешься в звездную пустыню.
Иван Толстой: Кирилл Набоков, младший брат Владимира, стихи 33-го года.
Прагу принято называть академической столицей Русского Зарубежья, Русским Оксфордом. Действительно, правительство молодой чехословацкой республики пригласило в свою страну многих русских эмигрантов на так называемую «русскую акцию» – специальную программу обучения и пополнения своих знаний в тяжелые годы после русской революции. Из Константинополя, Софии, Белграда, Гельсингфорса, Таллина, отовсюду, где прозябали русские студенты, вчерашние выпускники гимназий, неустроенные преподаватели всевозможных наук, потянулись люди в Прагу, в Брно, в другие университетские города. Русская акция, которую убежденно поддерживал президент страны Томаш Масарик, предполагала обучение, преподавание, врастание русских эмигрантов в академическую, профессиональную, европейскую семью – с тем, чтобы потом, когда Россия снова станет свободной, эти десятки, сотни, тысячи обученных изгнанников, благодарные гостеприимной Чехословакии, вернулись на родину и стали бы самыми верными союзниками и сторонниками чехословацкой политики. Гуманное у Масарика тесно переплеталось с прагматическим.
Такой – ученой и обучающей – и запомнили Прагу беженцы первой волны. Но была и другая Прага, литературная. О ней известно куда меньше. Разве что Цветаева выбивается из общего ряда, но Цветаева всегда и везде выбивается. Аркадий Аверченко, окончивший здесь свои дни, оставил в Чехословакии весьма незначительный след. Самым известным литературным объединением Праги был Скит поэтов. Возникнув в начале 20-х, он просуществовал вплоть до второй мировой войны, и тем самым стал главным долгожителем среди эмигрантских объединений.
В разные годы в Скит поэтов входили как вполне известные, так и затерявшиеся в дыму истории фигуры: Сергей Рафальский, Николай Болесцис, Алексей Фотинский, Екатерина Рейтлингер, Александр Туринцев, Вячеслав Лебедев, Христина Кроткова, Михаил Скачков, Дмитрий Кобяков, Мария Мыслинская, Борис Семенов, Раиса Спинадель, Елена Глушкова, Алексей Эйснер, Эмилия Чегринцева, Владимир Мансветов, Алла Головина, Татьяна Ратгауз, Кирилл Набоков, Вадим Морковин, Тамара Голубь-Тукалевская, Евгений Гессен, Нина Мякотина, Ирина Михайловская, Мария Толстая (внучка Льва Николаевича) и Ирина Бем (дочь руководителя Скита Альфреда Бема).
Вот о фигуре скитовского пастыря я и прошу рассказать моего собеседника Олега Малевича, богемиста, составителя только что вышедшей антологии «Поэты пражского Скита».
Олег Малевич: Альфред Людвигович Бем был человек многосторонний, он был большим знатоком творчества Достоевского, Толстого, Пушкина, занимался всеми проблемами филологии, библиографии. Но когда он в 22 году оказался в Праге, то стал раскрывать еще одну свою ипостась. Во-первых, выявилось то, что он прекрасный воспитатель литературной молодежи, и, во-вторых, в общении с членами Скита, начало занятий было связано с целым лекционным курсом, который Бем прочел участникам этого объединения. А с другой стороны, здесь начал формироваться Бем как литературный критик. Он вспоминал, что именно работа в Ските с молодежью приблизила его к современности. Удивительная вещь: Бем, сын русского подданного, который родился в 1886 году на Украине, потом учился, сначала в Киевском, а потом в Петербургском университетах, был человеком с русским национальным сознанием, и, в конце жизни, принял православие и просил его называть Алексеем Федоровичем. Это одна сторона. Другая сторона заключалась в том, что он, хотя уже было ясно, что он, в будущем, будет филологом-ученым (его заметил профессор Венгеров, опекали академики Шахматов и Всеволод Измайлович Срезневский, сын известного слависта), тем не менее, он был очень активен и как гражданин. И на рубеже 10-х годов принимал участие в студенческом движении, из Киевского университета был исключен, в 1912 году был дважды арестован, и потом, по сути дела, можно было ожидать, что, оказавшись на Украине, в Киеве (там жила его семья, и в 1916 году у него родилась первая дочка, поэтому он все время курсировал между Петербургом и Киевом), что там он примкнет к самым левым силам. Потому что одним из его друзей был Георгий Пятаков, человек, который, позднее, во время сталинских репрессий, стал участником большого процесса.
Хотя Бем восторженно принял Февральскую революцию, он одинаково не принимал ни режим центральной Рады, ни режим Гетмана Скоропадского, ни большевистский режим. В 22 году он оказывается в Чехословакии. Два студента, с которыми он познакомился еще в Польше, где он возглавлял поэтическое объединение «Таверна», Сергей Рафальский и Николай Дзевандовский, попросили его возглавить это объединение, которое и началось с его лекции, которая называлась «Творчество, как вид активности».
Главная идея его жизни заключалась в том, что он считал долгом каждого человека прожить жизнь активно именно в творческом плане, не будучи просто частицей массы, которой кто-то манипулирует, а проявить себя как личность. И этому он и учил скитовцев, предоставляя им полное право и возможность развиваться в любых направлениях и развивать свою творческую индивидуальность в любом направлении. Одна из установок Бема заключалась в том, что надо быть с веком наравне. Поэтому в ориентации скитовцев в русской поэзии он был, скорее, сторонником новых течений в русской поэзии. Следует помнить, что некоторые из течений русской поэзии были более связаны с Петербургом, а некоторые более с Москвой. Символизм был в равной мере явлением и петербургским, и московским. А вот акмеизм, скорее, был явлением петербургским. Футуризм и имажинизм (скорее кубофутуризм) – явлением московским. Прага оказалась между, с одной стороны, Парижем а, с другой стороны, Москвой и Петербургом. И если Париж, по словам Владимира Вейдле, «стал колыбелью петербургского направления в русской зарубежной поэзии», то Прага, скорее, ориентировалась на московские течения. И, вспоминая первые годы деятельности Скита поэтов, Бем говорил о том, что Скит не был литературной школой. Это было просто свободное собрание индивидуальностей. Но были уклоны. И разные члены Скита склонялись к разным поэтическим ориентирам. Но, несомненно, одним из этих ориентиров был Гумилев, с одной стороны, с другой стороны, это был Маяковский. Но иногда не сам Маяковский, а то преломление футуризма, которое нашло отражение в творчестве Пастернака и Цветаевой. И соединял эти два направления Есенин. Он был тем, что соединяло всех.
В те дни, когда божественный Орфей
Дерзнул спуститься в царство Персефоны
Он, гласом струн и пеньем вдохновленный,
Смутил сердца безжалостных теней.
Она пришла легчайшею стопой,
С земной любовью трогательно схожа…
О, если б в оны дни мы жили тоже,
Поверь, и я б спустилась за тобой.
Иван Толстой: Стихи Ирины Бем 39-го года. Я пригласил к нашему разговору о пражской поэзии историка русской эмиграции первой волны Олега Коростелева. Действительно ли существовала поэтическая провинция в русском зарубежье и как на эту провинцию смотрели мэтры из столицы, из Парижа, например, Георгий Адамович?
Олег Коростелев: Существовала, скорее, полемика столицы и провинции. Полемика длилась очень долго и, в основном, она была инспирирована, может быть, немножко высокомерием парижан, но, в большей степени, разочарованием поэтов и критиков, живущих в малых центрах русского рассеяния. То есть, не в Париже и Берлине, а где-нибудь в Варшаве, Харбине. На мой взгляд, это была традиционная ситуация. Все начинающие молодые поэты немножко завидуют тем, кто успел себя как-то проявить. Традиционно, так было всегда, и у них было точно также. Какая-то подоснова, наверное, в этом была. Для того, чтобы развиться, литературному явлению необходима какая-то критическая масса. В Париже ее было больше, и там были строже критики. Чтобы не писать совсем плохо, нужно, чтобы хорошо ругали. Они хорошо ругали. В тех регионах, скажем, в Америке, где критики не было вообще, любая графомания легко сходила за великолепную литературу. Друзья всегда похвалят, близкие родственники тоже, а по настоящему сказать, что здесь хорошо, и что плохо, для этого нужна критическая литературная масса, где и обругали бы по первости, и, вообще, объяснили, что почем. В Париже этого было больше.
Иван Толстой: С чем могло быть связано некоторое пражское советофильство, наблюдающееся у довольно многих литературных фигур и, в частности, у некоторых скитовцев?
Олег Коростелев: Советскую литературу читали не только в Праге, но и в Париже, и везде в эмиграции. Железный занавес был весьма односторонним. А эмигранты всю советскую литературу, если хотели, знали очень хорошо. У них проблем не было. Тот же Адамович писал о советской литературе очень много во все периоды своей жизни. В 20-30 годы его даже упрекали, что он какой-то рупор Советов, хотя на самом деле он было чистокровный эмигрант. Разница в том, что в Праге, в отличие от Парижа, оба ведущие критика, и Альфред Бем, и, особенно, Марк Слоним, испытывали к советской литературе несколько больший пиетет, чем критики парижские. Ходасевич, например, уже к середине 20-х годов махнул на советскую литературу рукой, и сам не читал, и соответственно, своим питомцам молодым не советовал вслух, либо подсознательно давал понять, что не надо. А от лидеров зависело многое. Разумеется, в Праге Бем имел большое влияние, во всяком случае, в первые годы эмиграции. И Слоним, пока не перебрался в Париж, тоже. А Слоним же был почти откровенно просоветской направленности, в литературе, во всяком случае. Он же любое новаторство приветствовал априори, заведомо приветствовал, была у него такая черта. Много печатал советских авторов: Бабеля, Пильняка, Веселого, Пастернака, Асеева. Как раз к эмигрантской литературе он относился более скептически. Он более всех разделял теорию, что настоящая литература может быть только в метрополии, а в эмиграции уже она вымирает без языка. Тезис весьма спорный, но многими разделяемый. Как раз Слоним его и разделял.
Иван Толстой: Олег Анатольевич, как можно было бы правильно оценить вклад скитовцев в историю эмигрантской литературы?
Олег Коростелев: Как верно говорят исследователи Скита, Скит – очень интересное литературное явление. Его очень интересно изучать. Не могу сказать, что настолько же интересно читать творчество этих поэтов, но изучать это очень интересно.
Иван Толстой: Чем объяснить, что эта группировка, это литературное движение, объединение, оказалось у исследователей где-то на задворках и только в самый последний момент, сейчас, буквально в последние месяцы и, даже, дни, наконец-то, выпущены тексты этих поэтов. Чем объяснить, что изучались разные другие регионы, а литература такой европейской столицы, как Прага, или, как ее еще называют, русский Оксфорд, оказалась изученной в наименьшей степени и в последний момент?
Олег Коростелев: Я бы не сказал. Прага довольно хорошо изучалась, по сравнению со многими другими центрами рассеяния. Некоторые не изучены вообще. Русской Австралии просто не существует. Русской Аргентины не существует и, вообще, о русской Южной Америке ничего не известно. Не так уже много известно о русском Китае. А русская Прага, по сравнению с ними, изучена довольно хорошо. Во-первых, потому, что пражская акция, множество студентов и профессуры, действительно, русский Оксфорд. И Скит тоже. О Ските существует полдюжины отличных статей и публикаций. А то, что две антологии текстов Скита были опубликованы только в этом году, так другие литературные объединения не только Праги, но и Парижа, до сих пор этого не получили. Вот по «Парижской ноте» только готовится большой сборник материалов, исследований и публикаций, по «Перекрестку» Ходасевича ничего не готовится. Никто даже не заикался. По «Кочевью» Слонима тоже ничего нет, и никто не готовит. Так что, в этом смысле, Скиту, скорее, повезло. Из всех четырех наиболее крупных литературных групп и направлений эмиграции как раз Скит был первым, который изучался так хорошо.
Иван Толстой: Я спросил Олега Малевича, составителя скитовской антологии, когда и почему кончился Скит.
Олег Малевич: Скит поэтов кончился в 1940 году. Еще в 42-м и 43-м году существовали семинары по русской литературе, в которых принимали участие и скитовцы, ну а после 43-го года наступила полная немота. Чешские высшие учебные заведения были просто закрыты. Через два года наступил 45-й год. Вскоре после освобождения Праги Бем был нашими властями арестован, и судьба его дальнейшая до сих пор неизвестна.
Иван Толстой: Кто-нибудь из русских пражан коллаборировал с немецкими оккупантами?
Олег Малевич: Возможно, что кто-то и коллаборировал и было целое направление в русской эмиграции, которое делало ставку на победу Гитлера в борьбе большевизмом. Как раз Вячеслав Лебедев в своих воспоминаниях подчеркивал, что в Ските не делалось никаких жестов, никаких реверансов в сторону гитлеровцев. Одна из участниц Скита писала и печаталась под псевдонимом Ирина Михайловская, Дарья Васильевна Михайлова, педагог, учившаяся, кстати, в Петербурге, получившая педагогическое образование, она 1 июля 1942 года выбросилась из окна.
А Евгений Гессен был человеком, как тогда говорили, неарийского происхождения, и посещал Скит до последних дней его существования. Евгений Гессен, во-первых, был внуком Иосифа Гессена, основателя русского заграничного архива, во-вторых, сыном Сергея Иосифовича Гессена, профессора педагогики и философии в Пражском университета, а потом в Польше. Очень был человеком вдумчивым, составил записи под названием «Мысли», учился на электротехническом отделении Политехнического института. В 34 году в возрасте 24 лет начал писать стихи и в этот же год был принят в члены Скита, там было такое официальное членство. Когда кто-то прочел свои стихи, их обсуждали, им давалась та или иначе оценка устно, а потом, как символ того, что человек принят в Скит, на ранних этапах существования Скита, они потирали руки. Так прямо Бем и спрашивал: «Ну как, потрем руки?», то есть примем ли этого человека в Скит? Но в то время, когда принимали Гессена, уже было тайное голосование, письменное. И он в 34 году был принят. Очень скоро начал печататься в зарубежной эмигрантской печати, в газетах и в журналах. Причем, по настроению, он был ближе всех к «Парижской ноте», к поэзии дневниковой, поэзии самовыражения. А лозунгом Бема было преображение всего, что есть в действительности, через внутренний мир поэта. В Чехословакии Евгений Гессен, так же, как его мать, считались неарийцами и были отправлены сначала в Терезин, а из Терезина мать Евгения попала в Треблинку, где и погибла, а судьба самого Гессена до сих пор неизвестна. Его отправили в Освенцим, но есть сведения, что в Освенциме он не погиб, а был переслан в какой-то другой из лагерей. Просто сведения расходятся.
Проходит молодость бесследно –
И нитка крови на платке,
И облик сумрачный и бледный,
И грош последний в кошельке.
А критик хлестко подсчитает
Все обольщения и ложь:
Все то, чем горе нас прельщает,
Чем ты на рыцаря похож.
И все?.. Почти ценою жизни –
Нет, не бессмертье и не рай.
А то, что целый мир отчизна:
Закрой глаза и выбирай.
Ах, все просторы мировые –
Не царскосельский стройный мир!
Тебя земные всеблагие
На роковой не звали пир.
Евгений Гессен, стихи 38-го года.
Олег Малевич: Самым крупным поэтом из скитовцев, причем, человеком, который практически всю свою эмигрантскую жизнь прожил в Праге, был Вячеслав Михайлович Лебедев. Он родился в Воронеже, в семье врача, учился в Петербурге, с университетской скамьи ушел на фронт, был поручиком Третьего Конного полка царской армии, был ранен в Румынии, потом, в 20-м году, оказался в Севастополе, и, как и большинство других, уехал из России через Турцию, Югославию, Австрию, попал в Прагу и стал одним из самых деятельных членов Скита. Причем, наше знание творчества Лебедева находится в совершенно парадоксальной ситуации. Дело в том, что он в течение всей своей жизни до смерти в сентябре 1969 года, писал стихи, участвовал в трех из четырех сборников Скита, но издал сам всего один поэтический сборник. Это была вообще первая публикация Скита. В 1929 году он выпустил поэтический сборник «Звездный крен», который получил очень хорошую прессу и в Париже, и в Чехии, и в Польше. Его творчество, начиная с 1942 года, не сохранилось в архиве Литературного музея на Страхове. Оно оказалось в распоряжении чешской переводчицы творчества Лебедева Ханы Вербовой, которая издала по-чешски сборник его стихов в начале 90-х годов, хотя этот сборник, под названием «Варфоломеевская ночь», готовился к печати еще при жизни Лебедева, но события 68 года этому помешали. Чешский читатель знает творчество Лебедева примерно с 40-го года до 69-го, а мы знаем, в основном, более раннее творчество или то, что Лебедев или под собственным именем, или под псевдонимом публиковал в русской зарубежной печати после 45 года.
Ночью глухо гудела высь.
– Любовь моя, счастье, проснись, проснись!
Ты слышишь? Из окон, сквозь пол, со стен
Льется и крушится голос сирен.
Голос, как в ветре согнутая ветвь,
Голос пронзительнее чем смерть.
Без сожалений и без пощад,
Голос, из рая зовущий в ад.
– Любовь моя, счастье, бежим, бежим,
Через огонь и через дым.
Через всю муку двух тысяч лет,
Безмолвно глядящих нам вслед.
Из этого мира, где тяжкий гром,
Падает смертью в наш тихий дом
Любовь моя, верь мне – смерти нет,
Это лишь только – мерцающий свет.
Медленным звуком колеблемый слух,
Смерть – это наш раздвоенный дух.
Вячеслав Лебедев, стихи 44-го, оккупационного, года.
Алла Головина – рассказывает составитель антологии «Поэты пражского Скита» Олег Малевич.
Олег Малевич: Алла Сергеевна – дочь барона Сергея Эдуардовича Штейгера. Ее родной брат, впоследствии ставший парижским поэтом, Анатолий Штейгер. Давний предок Сергея Эдуардовича Штейгера (семья переехала в Россию в начале 19-го века) был швейцарским бароном. И когда в Швейцарии было крестьянское восстание (помните Вильгельма Телля?), он выступил на стороне крестьян. И ему сохранили баронский титул, хотя эти привилегии были в Швейцарии отменены. Поэтому Алла Сергеевна, которая вместе с братом училась в пансионе, в русской гимназии в городе Чешска Тржебова, до 39-го года жила в Праге, вышла замуж за скульптора Александра Головина, а потом уехала с ним в Париж. Но родители, к тому времени, переехали в Швейцарию, и она часто жила в Швейцарии. Там она пережила войну. Впоследствии они с Головиным разошлись, и она вышла замуж за бельгийского барона Жиль де Пересси, уехала в Брюссель и там и скончалась.
Ее творчество, по объему, может сравниться только с творчеством Лебедева. Такого богатого литературного наследия никто другой из членов Скита не оставил. Я думаю, что это был поэт божьей милостью. Она начала писать стихи еще в гимназии и жила именно стихами. Настолько жила стихами, что когда с ней познакомилась Марина Цветаева, то сначала эта увлеченность стихами и способность говорить только о стихах показалась Марине Ивановне не очень симпатичной. Потом они стали подругами. Это был поэт большого лирического накала, который, наряду с Эмилией Чегринцевой, действительно, эту программу Бема, программу преображения мира, такой вещности, обилия бытовых деталей, в своем творчестве и воплощал.
Можно выделить в истории Скита два периода. В Польше, в Варшаве, жил Лев Гомолицкий, которого можно считать иностранным членом Скита. Он называл первый период 20-х годов героическим, а я бы считал его, скорее, эпическим. В 20-е годы создавались крупные произведения многими членами Скита – Дзевандовским, Фотинским. Главными произведениями крупного масштаба были «Поэма временных лет» Вячеслава Лебедева, проевропейская, поэма «Конница», которую написал Алексей Эйснер, – это как бы евразийская поэма. В 30-е годы был период лирический. Тот период в истории Скита, который был связан, прежде всего, с творчеством поэтесс, Чегринцевой, Аллы Головиной, Татьяны Ратгауз, Нины Мякотиной, Тамары Тукалевской, Ирины Михайловской. Поэты-мужчины – брат Владимира Набокова Кирилл, Владимир Мансветов, особенно, Евгений Гессен – они были, все-таки, поэтами скорее лирического склада и, тоже, в значительной мере, были поэтами самовыражения.
Что делать с ангельским чутьем,
Что делать с ангельским терпеньем,
Когда стихи заспорят с пеньем,
Рассказывая о своем?..
О человеческом, о злом,
На языке простом и вялом… –
Что делать мне с земным началом,
Что делать мне с земным теплом?..
Не узнавая бледных строк,
Уже не доверяя слуху,
Глаза смежив, покорно, глухо
Впервые повторю урок
Любви, что заревом вдали
Чадящим заслонит зарницу
Своих же слов, что обошли
Меня на целую страницу,
И снов, и встреч… И откажусь,
От ангельского песнопенья,
Взамен немного нетерпенья,
Взамен тебя, земная грусть…
Иван Толстой: Алла Головина, стихи 35-го года. Какое впечатление производят стихи довоенных русских пражан на русских пражан сегодняшних? На этот вопрос взялся ответить мой коллега поэт Игорь Померанцев.
Игорь Померанцев: Существенно, вот что важно, это была особая эмиграция в Праге. Это был, говоря на современном языке, «проект» президента Масарика. В Прагу и в Чехию были приглашены либералы, левые либералы, эсеры, левые эсеры, здесь не было черносотенцев, здесь не было монархистов, и это был, так сказать, финансовый вклад в проект. Масарик рассчитывал на возвращение, на победу этой первой волны эмигрантов.
Книга замечательно издана, и она меня как читателя, радует. Но она немножко благостная, как мне кажется. Умышленно я употреблю тавтологию – это лирическая лирика, поэтическая поэзия, это поэзия как тавтология. Я, наугад, открываю оглавление, и здесь начинаются с первых строк очень многие стихи. Вот я читаю, почти подряд, из разных авторов так, чтобы было понятно, что я имею в виду под лирической лирикой.
«Нет, это совсем другое!..»
«Они тягучие, медлительные вялые…»
«Тускнеет вечер. Вяло глохнут звуки…»
«Диотима, вернись… я сгораю, падая в тьму…»
«Огонь струится…»
«Трамвай летел, пылая знойной статью…»
Это пятьсот страниц примерно таких стихов. Все-таки, несколько слов о достоинствах такого рода книг и антологий. Есть такое выражение – «поэт второго ряда». Мы должны быть благодарны этому второму ряду, потому что без него не было бы первого ряда. В литературе, как мне кажется, очень важен гумус, перегной. Может быть, это слово не совсем благозвучное, но в литературе совершенно невозможно работать без этого фона, без этого перегноя. И на этом перегное, на этом гумусе, выросла, или возвысилась Марина Цветаева. Так что, говоря «перегной», я имею в виду, скорее, достоинства вот этого пласта, вот этой почвы, вот этого Скита. Кроме того, эта антология возвращает нас к пониманию того, зачем нужна поэзия. Поэзия, прежде всего, нужна тем, кто пишет стихи, кто создает поэзию. Это наш путь выживания, это форма нашего выживания. Мы все немножко инвалиды, в той или иной степени, и поэзия, она спасает, и не стоит обольщаться. И даже если стихи не печатаются, и никто, кроме нас, их не читает, и мы их пишем все равно, это значит, что они нужны нам. Так что я за такую тавтологию.
Иван Толстой: Вероятно, вы, попав 30 лет назад в Лондон, никого из первой волны эмиграции уже и не застали?
Игорь Померанцев: Я думаю, что в 79 году я зашел в дом Пушкина и, конечно, у меня слезы навернулись на глаза. Я увидел там три-четыре десятка стариков, старух, глубоких стариков, и во время этих бдений, разговоров, один из них просто упал, он упал, как поленья. Его подняли, привели в чувство, он ожил и продолжал говорить, продолжать дышать. Личных встреч, пожалуй, у меня не было. Разве что мой приятель, живущий в Праге, внук Бема, художник Андрей Райзер.
Пресечения литературные были. Один из главных поэтов, судя по количеству представленных стихов в антологии, – это Сергей Рафальский. Он работал в парижской «Русской мысли», активно работал, он был в штате. И он сидел в одном кабинете рядом с представителями третьей эмиграции. По-моему, рядом с ним сидел тогдашний редактор журнала «Ковчег» Николай Боков. Так вот, о пересечениях с Сергеем Рафальским. Он рецензировал журналы литературные, в том числе журналы третьей волны. Я тогда печатался в двух журналах – «Ковчег» и «Синтаксис». Я себе представляю, как 80-летний Рафальский воспринимал такого рода литературу. В «Ковчеге» печатался тогдашний авангард – Геннадий Айги, Всеволод Некрасов, Дмитрий Пригов, Лев Рубинштейн. И там же печатались и мои опусы. Могу себе представить, как Рафальский вообще относился к этому изданию. А второй журнал, где я печатался, был «Синтаксис». «Синтаксис» это был неожиданный журнал, потому что все журналы были правоверные, антисоветские. А «Синтаксис», помимо того, что он был антисоветским, он был еще и художественным, он был крайне самокритичным. Под самокритичностью я имею в виду традицию, увы, до сих пор актуального русского философа, в отличие от его оппонентов, Чаадаева. И 80-летний Рафальский, желчный, привередливый (но это уже черты возраста, потому что такова химия старения), рецензируя эти журналы и упоминая меня, он всегда умышленно обрезал мое имя и писал: Игорь Померанц. Он не хотел, чтобы третья волна занимала вакансии, которые были уже заняты первой волной. Поскольку был такой поэт Кирилл Померанцев, по-видимому, приятель Рафальского. Он знаменит не только стихами, а тем, что был замечательный велосипедист, чуть ли не чемпион Франции. И Кирилл Померанцев, кстати, автор мемуаров со зловещим, я бы сказал, названием «Сквозь смерть». Хотя если соединить этот образ лихого велосипедиста, который прорывается сквозь смерть, получается, по-моему, славный сюрреалистический образ. Так вот Сергей Рафальский умышленно, всюду, упоминая меня, обрезал меня, делал мне, простите за выражение, обрезание.
Все-таки, вот чем я хотел отблагодарить Сергея Рафальского, я просто прочту его стихотворение из этой антологии, которое мне нравится. Это стихотворение с историческими ассоциациями. «В бистро».
Не знали мы, кто в споре утвержден,
над Францией какое взвеет знамя –
и вот в бистро, между двумя глотками,
сказал матрос, что мертв Наполеон.
Затихли все. Лишь английский шпион
тост предложил своей случайно даме
за короля, что нынче правит нами,
рукой врага вернув наследный трон.
И – всем в укор – была соблюдена
гулящей девкой память славы нашей:
в лицо шпиону плюнула она,
на гнев растерянный не обернулась даже
и вышла вон. И в окна со двора
к нам донеслось, как эхо, – Ca ira…
Иван Толстой: «Са ира!» – так пели в годы Французской революции. Стихи скитовца Сергея Рафальского в исполнении Игоря Померанцева. (Какая ирония истории). Олег Малевич, составитель скитовской антологии», рассказывает о судьбе Алексея Эйснера.
Олег Малевич: Эйснер родился в Петербурге, учился в Кадетском корпусе, потом из Новороссийска переехал в Турцию. Закончив Кадетский корпус в Сараево в 26 году, приехал в Прагу. Поступил в Карлов университет на филологический факультет, но из-за материальных трудностей не смог закончить его, занимался уже только творчеством и какими-то приработками. Оказался сначала под влиянием идей евразийства, потом, уехав в Париж, сблизился с движением возвращенцев. Когда начались события в Испании, оказался в республиканской Испании, причем, стал адъютантом Мате Залки. Вернувшись в Россию после разгрома республиканской Испании, был арестован и 16 лет провел в лагерях и ссылке. А вернувшись из ссылки, оставался длительное время весьма советски настроенным человеком, написал повесть «12-я интернациональная» о Гражданской войне в Испании, книгу о своей поездке в Болгарию к своим друзьям по Испании и, только в последние годы своей жизни, изменил свое отношение режиму. Это уже был брежневский режим.
Эйснер вместе с Лебедевым, в наибольшей степени, продолжали пушкинскую традицию. У Лебедева эта пушкинская традиция выражена прямо в нескольких стихах. У него есть два стихотворения, образующие цикл, посвященные Александру Сергеевичу Пушкину, есть стихотворение, в котором как бы тень Пушкина читает его стихи и бросает их не то в уголь, не то в угол. И, вместе с тем, там тоже есть несомненная связь и с Блоком, потому что вот эта «Поэма временных лет», мне кажется, в какой-то мере, все-таки, написана под воздействием «Возмездия» Блока. Заключающее «Звездный крен» стихотворение «Литературный чай» заканчивается словами «стол Александра Блока».
У Эйснера тоже явственна русская классическая традиция несомненно еще пушкинской выковки. Он написал несколько поэм, но прогрессировал очень быстро, хотя стал писать все меньше и меньше, написал программное стихотворение «Дон Кихот», которое цитировал потом и на память уже. Потом уже он писал стихи в лагере. И вот недавно вышел его сборник в Москве маленьким тиражом, где его послевоенные, лагерные стихи, и там замечательное стихотворение «Жемчужина».
Фабричный дым и розовая мгла
На ровных крышах дремлют ровно.
И протестантские колокола
Позванивают хладнокровно.
А в церкви накрахмаленный старик
Поет и воздевает руки.
И сонный город хмурит постный лик,
И небо морщится от скуки.
В унылых аккуратных кабачках
Мещане пьют густое пиво.
Но кровь, как пена желтая, в сердцах
Все так же движется лениво.
Хрипит шарманка, праздностью дыша.
Ей вторит нищий дикой песней…
О, бедная! О, мертвая душа!
Попробуй-ка, – воскресни…
Иван Толстой : Стихи Эйснера 29-го года. А что же читатели? Кого знают ни из эмигрантских поэтов? Такой вопрос на улицах Петербурга задавал наш корреспондент Александр Дядин.
– Кто был? Бунин у нас не поэт?
– У нас здесь, в Петербурге жил, – по-моему, по национальности еврей был. Иосиф Бродский. А поэты уезжали потому, что они видели дальше, не поддавались на пропаганду, агитацию. Видели, что воровство, обман. Не очень им было, конечно, по себе. Писали стихи, которые нравились одним… А правящей верхушке вообще ничего не нравилось, по-моему.
– Поэты Серебряного века. Мережковский, Бальмонт, Гиппиус. Наверное, все-таки, очень много социальных причин. Невозможно было жить в России, чисто из политических причин. И творить невозможно было.
– Нет, не помню никого. Проходил, но не помню.
– Я знаю только… Как же его звали? В общем, его сослали из России. Он написал рассказ «Один день Ивана Денисовича». А кто это был – вылетело из головы.
– Кто оказался в эмиграции? Пастернак тоже поэтом был. Северянин, он, по-моему, где-то в Швеции умер. То, что происходило снаружи, входило в контру с тем, что внутри. Это главная причина. Человек не мог ужиться во всем этом. Поэтому и уезжали. Кто-то же творил. Маяковский прекрасно творил, Есенин. Хотя они тоже жизнь самоубийством закончили.
– Писателей я еще помню. Бунин и Галич. Свободы слова не было. Попробуй, скажи против кого-то – неугоден будешь.
– Нет, не знаю.
– Время видите какое? То дуэли, то еще что-то у них. Тех, кто прославился, в основном, убили.
– Первое, что вспоминается, это Цветаева, Мандельштам. Потому что здесь нет житья, нет той свободы, которую они хотели. Их гнали отсюда, они уходили.
– Так вот мне вспомнился Бродский. Из-за времени, из-за того, из-за сложностей. Читают же люди достаточно посвященные стихи, именно люди грамотные, интеллигенция. Вследствие этого стихи, которые пишут авторы, не нравились властям, правительству.
– Фаворит всей моей жизни – это Анна Ахматова. Цветаева уже в меньшей степени. И, может быть, Гиппиус. Поэт -это человек особенный. Поэт в России больше, чем поэт. Существует теория, что каждому человеку должно соответствовать какое-то место на земном шаре. Может быть, все наши поэты, согласно этой теории, решили, что их место в Европе. Не могу ответить на этот вопрос, хотя очень хотелось бы знать, почему им здесь не жилось и не писалось.
– Из эмигрантов, вряд ли. Школа была слишком давно и тогда мы эмигрантов точно не проходили, когда я учился.
– Бродский за рубежом оказался, Бунин. Из современных – Лимонов. Сейчас уже нет. Обычно они уезжают, когда меняется власть. Некоторые идут против власти. Как правило, на конфликт с властью. Писать возможно, наверное, но публиковать – проблема. А поэтом ожидается, наверное, публикация. Признание не получает. Некоторые отлично вписываются. Маяковского взять, хотя бы. Есенин повесился. Просто примеры есть и такие, и сякие.
Может быть, одолеет,
Может быть, обойдет,
Может быть, пожалеет,
Может быть, и добьет.
Может быть, не измерить,
Может быть, не избыть,
Может быть, надо верить,
Может быть, может быть…
Может быть, только птицы,
Может быть, все мертво,
Может быть, все простится,
Может быть, ничего.
Владимир Мансветов, 1937-й год.