Опубликовано: журнал “Алеф”, 02 февраля 2004 года
Автор: Марина Гордон
Нателла Болтянская. Фото с сайта viperson.ru/wind.php?ID=233627
Нателла Болтянская родилась 20 мая 1965 г. в Москве. Отец – Савелий Львович Киперман, доктор химических наук, академик РАЕН, мать – Нелли Александровна Валуева, редактор-библиограф. В 1982 году окончила спецшколу, поступила в МХТИ им. Менделеева по специальности “Промышленная экология”. С 1984 года – экономист в Минздраве СССР, училась на вечернем факультете экономики Московского полиграфического института. С 1989 по 1991 гг. работала в концертно-гастрольной бригаде с режиссером Марком Авербухом, исполняла собственные песни. В 1991 году в качестве автора-исполнителя была приглашена на “Эхо Москвы”, где работает по настоящее время. Ведущая телепрограммы “Ночные музы” на канале НТВ. Участник фестивалей авторской песни в Калифорнии и Нью-Йорке, выступает с авторскими концертами в Чикаго и Бостоне. Награждена Союзом журналистов России памятным знаком “300 лет российской прессы” за заслуги перед отечественной журналистикой.
Было когда-то такое слово — поэтесса. Поэт — мужское понятие, с помощью иностранного суффикса адаптированное под слабый пол, вроде актрисы, баронессы, стюардессы. Правда, Марина Цветаева решительно выкинула «поэтессу» из обихода, не оставив за ней никакого смысла, кроме презрительно-ироничного. Еще более страшное ругательство — «бардесса». То ли жена барда, то ли обитательница бардака, но чаще всего — томная дамочка с гитарой, исполняющая душещипательные песни собственного приготовления. Представители сильной половины человечества, попавшие на концерт бардессы, сваливают после первого отделения. Женщины, особенно в летах, сочувственно всхлипывают, утирая носы и потекшие ресницы. Долгое время я была солидарна с мужчинами, пока не познакомилась с Нателлой Болтянской. Вернее, с ее песнями, потому как журналиста Болтянскую знает пол-России. Она постоянно в эфире: с 1991 года — на радио «Эхо Москвы», а с 1997 — на НТВ.
«Вот, хотела написать про любовь… а вышло про президента», — говорит Нателла. Впрочем, кто сказал, что женщина обязана сочинять одни элегии? Г-сподь, помнится, дал Еву Адаму в помощники, а не в игрушки. Когда у мужчин что-то не получается, приходится делать все самой. Они уже успокоились, места за столом поделили и сели обмывать наступление очередных светлых времен, а ты давай выноси сор из избы, наводи порядок. Вот когда все разгребешь, надо всем поплачешь, обо всем вспомнишь, да еще и мужикам объяснишь, что к чему, тогда, наверно, можно будет и за романсы приняться, не боясь, что послезавтра твоя семья вместе с Россией-матушкой вновь окажется на пепелище.
…Наверно, Нателла понимает, что сильно выбивается из нынешней бард-тусовки со своим гражданским пафосом, с политизированностью текстов, с масштабностью тем. Пятнадцать лет назад так писали все, сейчас — единицы, но Болтянскую это, похоже, абсолютно не смущает. Форма «подачи материала» у нее тоже непривычная — пронзительная, острая, в пику господствующей в мире политкорректности. Выпадая из мейнстрима, Нателла оказывается в другой струе — в ключе русской классики, которая любую мелочь всегда старалась довести до космических размеров. Тут тебе и пафос, и гражданственность, и чисто российское «великое противостояние» личности и власти.
Началось все, как водится, еще в детстве. У соседей был тот самый магнитофон системы «Яуза». Его приносили, ставили на пол — однажды он перевернулся, и чуть не случился пожар, — и выключали телефон. Взрослые слушали Новеллу Матвееву, Городницкого, Окуджаву и Галича, а ребенок пасся рядышком и, как выяснилось, мотал на ус. Диссидентские посиделки аукнулись в девятом классе: к тому времени Нателла, вдохновленная примером некоего юноши, дерзко распевавшего блатняк, освоила гитару, и даже научилась брать баррэ, от которого поначалу зверски сводит пальцы. На какой-то вечеринке она спела все, что знала из Александра Аркадьевича, попутно открыв одноклассникам глаза на недостатки советской власти. Родителей вызвали в школу. Песочили Нателлу от души и со страстью: дело было в конце семидесятых, когда вольнодумство еще не приветствовалось. Скандал, правда, замяли — папа, поднаторевший в научных дискуссиях, вполне резонно спросил классную руководительницу: «Что ж вы ее не переубедили?»
Через несколько лет к Нателле (тогда еще носившей фамилию Киперман) пришел успех: на базе отдыха в подмосковном доме ученых юная исполнительница очаровала публику песенкой о белогвардейских эмигрантах. Вполне невинной — но какой-то бдительный отдыхающий, услышав ее, пригрозил сообщить куда следует. Его отговаривали всей базой.
Потом, уже в Менделеевском институте, на Нателлу все-таки настучали за песню об оловянном солдатике, который «не спрашивает, для кого ему кричать ура»… К счастью, куратор на курсе попался понимающий, решил не мучить бедную студентку почем зря. Нателла несколько раз безуспешно подавала документы в Литинститут, но здесь человеку, не имеющему ни блата, ни желания интима с престарелыми корифеями, да еще и обремененному столь неудачной фамилией, ничто не светило…
Наконец, грянула перестройка, вместе с гласностью. Нателла познакомилась с режиссером-документалистом Марком Авербухом, снявшим к XIX партконференции фильм «Особая зона». Авербух предложил сочинить что-нибудь «конкретно антикоммунистическое», этакий саундтрек вне кадра. Вместе ездили по городам и весям СССР, показывали фильм, Нателла пела, Авербух общался с народом. Когда собственный антикоммунизм иссякал, брали дуловскую песню на стихи Наума Коржавина «Ах, декабристы, не будите Герцена…»
1989 год, Днепропетровск. Аудитория несколько обалдела от такой смелости. Пожилая дама в третьем ряду, свистящим шепотом: «Что она поет, ее же посадят?!» Впрочем, Нателла нисколько не расстроилась — наоборот, пришла в восторг от собственного гражданского мужества. К тому же выручала негласная договоренность с приглашающей стороной — если мероприятие посещает местное партийное руководство, гастролеры ведут себя прилично, чтобы не подставлять хозяев.
Однажды, выйдя со сцены после особо теплой реакции зала, Нателла увидела, как к ней приближается бледный, насмерть перепуганный директор. «Все пропало, — срывающимся голосом простонал он, — в зале заведующий идеологическим сектором обкома партии». «Что ж вы нас не предупредили?» — растерялся Авербух. «Да он, сволочь, сам в кассе билет купил, без привилегий…»
В журналистику часто идут ранимые, беззащитные — работает компенсаторный принцип, позволяющий в профессии обрести недостающие качества. Первый эфир всеми единодушно воспринимается как запредельный ужас, а потом… потом все становится проще. Главное сделано. Если еще Б-г пошлет немножко везения, если удастся сохранить оголенность нервов и незамыленность глаз, то из бывшего робкого новичка получится хорошо отлаженный локатор, чутко улавливающий малейшие изменения социального фона. Таких людей сегодня почти нет ни в прессе, ни в поэзии. Принципиальность считается пережитком тоталитарного режима: современный человек должен уметь выгодно и быстро обменивать одни убеждения на другие. Спрос на правду упал, а слово «общественный» применимо только к отхожим местам. Может, мы наконец вступили в стадию расцветающего капитализма, и проблемы закончились?
…Странные песни поет госпожа Болтянская. Про погромы поет, про гражданскую войну, про аутодафе какое-то! Мы же десять лет угробили, стараясь все это как можно крепче забыть, засунуть как можно дальше, в архив, в небытие! А она весь столетний мусор тащит наружу, прямо на чистенький сверкающий ламинат нашего отремонтированного под «евро» сознания! Слушаешь, и аж мурашки по спине: а ну как она права? И вся наша супер-пупер-цивилизация — так, тонкая пленочка, под которой ненависть, голод, кровь, предательство?
Историческая память — священная болезнь русского интеллигента, вроде эпилепсии у пророков или гемофилии у королей. Помноженная на еврейство, не лечится вообще, ни кнутом, ни пряником. В могущество потребительской философии Нателла Болтянская не верит, утверждая, что «из небольшого кадавра» вырастает только «суперкадавр», и никто больше. Либерально-демократический строй славить не хочет, к ВВП нежных чувств не питает — ну что с ней поделаешь? Неудобный человек.
А разве бывают удобные поэты?