О жизни и творчестве Нины Серпинской

Автор – Сергей Шумихин

Опубликовано: “Наше Наследие” № 65 2003

 

Нина Яковлевна Серпинская родилась в 1893 году в Париже, в семье русских политических эмигрантов. Когда ей исполнилось семь лет, семья вернулась в Россию. Еще семь лет спустя громкая уголовная история с убийством богатой тетки (со стороны отца), в котором оказалась замешана мать Серпинской, получившая 20 лет каторги, последовавшая вскоре смерть отца — не могли не надломить психику 14-летней Нади, и без того крепким здоровьем не отличавшейся. Спустя несколько лет мать Серпинской умерла в каторжной тюрьме.

То, что последовало потом, Серпинская описала в своих «Мемуарах интеллигентки двух эпох», доведенных лишь до 1921 года и оставшихся, к сожалению, незавершенными. Облик Серпинской рисуется составителям антологии «женской поэзии», куда вошли несколько стихотворений из ее единственного сборника «Вверх и вниз» (Пг., 1923) таким: «…красивая, легкомысленная дилетантка […]. И стихи, и мемуарная проза сосредоточены вокруг одной темы: интимные любовные переживания, составляющие главный смысл существования Серпинской. […] В стихах 1918–21 гг. рассказана история недолгого романа с “партийным начальником”, привнесшим в ее жизнь и поэзию приметы нового времени. Переплетение богемной психологии и “строчек Маркса, падающих на кровать”, — смешной и грустный итог ее творчества»1.

Попытки реализовать свои способности в живописи и в литературе громкого успеха не принесли, хотя Серпинская и была среди выступавших на первом «Вечере женского творчества» в Политехническом музее 22 января 1916 года. и выставляла свои картины на выставках Союза живописцев. В основном, времяпрепровождение сводилось к посещению общества «Свободной эстетики», вечеров танго, интимных «дионисийских» кружков, вроде описанной Серпинской «Золотой грозди», — да и просто ресторанами и ночными кафе, без всякой интеллектуальной подкладки, Серпинская не пренебрегала . Военная Москва 1914–1916 годов веселилась изо всех сил, несколько натужным, Валтасаровым весельем. Серпинская даже выступила с наделавшим шуму «танговым» номером:

«Вечер с моим танго-вальсом привлек невероятное количество новых посетителей. Появился десяток бледных лицеистов, неизвестно кем введенных, студентов-белоподкладочников в мундирах, со шпагами, лысых старичков, завсегдатаев балетных премьер, кутильных купчиков. Я, в длинных парикмахерских локонах, в черном тюлевом платье с приколотой темно-красной розой, выпила для храбрости тайком, как чай, чашку коньяка за буфетным столом, так как вина у нас официально не полагалось. […] Мы с Володей стояли друг против друга на большом расстоянии и под звуки вступления, как загипнотизированные страстью лунатики, приблизились, заложив руки за спину, вплотную друг к другу. Так мы кружились, слившись в одно целое, погрузив друг в друга глаза. Потом пантомима борьбы и победный поцелуй мужчины в обессиленные губы закинутой головы партнерши. Раздался взрыв аплодисментов, усиливающий и заглушающий чье-то робкое шиканье. Взбудораженные, окруженные азартно хлопающими мужчинами, мы не заметили, что сзади нарастал скандальный протест. Почти все мои почтенные коллеги художницы страшно возмутились и демонстративно, группой, во главе с председательницей Зайденер-Саад2, удалились с вечера. Оставшаяся публика, и лощеная, и демократическая, кричала, бросала цветы и требовала “бис!” так сильно, что пришлось номер повторить. На другой день мне позвонила по телефону Зайденер-Саад и сказала, что решено созвать экстренное собрание всех членов общества для обсуждения контроля над художественной программой наших вечеров, в связи с моим недопустимо неприличным выступлением. Оказалось, почтенные или старающиеся такими казаться художницы нашли “вызывающую, неприкрытую, вульгарную эротику в моем танце и костюме”. Решили заранее намечать основные номера программы и проверять их. Конечно, это осталось только в протоколе на бумаге, так как было совершенно неосуществимо учесть заранее, кто будет присутствовать, тем более, кто решит внезапно выступить. Эпизод вызвал по Москве много сплетен и слухов, а меня наполнил обидой и недоверием к старшим художницам, которых я считала раньше дружески и тепло ко мне расположенными».

После октябрьского переворота краски мирка «позолоченных лоботрясов», где вращалась звездочка московской богемы, полиняли и облезли. Серпинская, мобилизовав наличные запасы женственности, попыталась было «прислониться» к победителям. Но ее попытки адаптироваться к советской действительности, включая трагикомическую попытку вступить в ВКП(б) с рекомендацией Демьяна Бедного, которую у Серпинской на другой день украли, потерпели полное фиаско. Новое время и новая эпоха оказались «не к лицу» Серпинской, «не шли» ей. Я думаю, что, попади она в эмиграцию, столь же неприкаянной оказалась бы и там. Может быть, именно в этом — коренное отличие людей ее типа от русской родовой аристократии, которая, потеряв привилегии и титулы, сохранила жизненный стержень, привитые с детства дворянским воспитанием трудовые навыки и оказалась куда лучше приспособлена к любому труду — от переводческого до столярного, — пока не пришла — и пришла очень скоро — пора быть им поглощенными гулаговским Молохом.

Биография автора «Мемуаров интеллигентки двух эпох» после 1921 года может быть реконструирована лишь частично, на основе сохранившихся отрывочных сведений. Серпинская так и осталась дилетанткой, причем не только в живописи и литературе, но и в попытках воплотить в жизнь свой образ «идеальной куртизанки». Брак с профессором литературы Н.Н.Фатовым сулил возможность напечататься и тем самым войти в литературный мир, заняв в советском социуме хотя бы самое скромное, но определенное место. После получения в 1928 году профессорского звания Фатов был направлен в Алма-Ату, укреплять преподавательские кадры Казахской ССР. Серпинская поехала с ним. Не имея возможности забронировать свою хорошую, двадцатиметровую московскую комнату, она поручила ее какому-то неназваному «другу».

В Алма-Ате Фатов написал предисловие к сборнику рассказов Серпинской, где говорилось: «…рассказы Н.Серпинской, рассчитанные на медленное, внимательное чтение, насыщенные психологизмом, оригинальны, не повторяют никого, занимают небольшое, предназначенное не для многих, но свое место, имеют свой стиль, свое “необщее”, по слову Боратынского, выражение»3.

Предисловие, как и сам сборник, света не увидело. Не снискала себе лавров Серпинская и в качестве художницы. Желание поразить провинциалов столичным блеском вызвало скептический отзыв алма-атинского рецензента: «Удовлетворительно сделан “Обрыв Москвы-реки”. Совсем приличен “Дом отдыха” — старый барский дом дышит жизнью, есть в этой картине мечтательный лиризм, мягкость красок, хорошо сделаны полутени. Но когда Серпинская пытается оживить свой пейзаж фигурами — ее ждет катастрофа. Жанр не в ее возможностях» (Ал. Вер. Выставка художников Джетысу // Советская степь. 1929. №13).

Большой очерк «Мой Казахстан», написанный в модном советском стиле «индустриальной этнографии», также остался неопубликованным. Зато неожиданно (а, скорее, вполне закономерно) «литературные мечтания» обернулись полным крушением — причем не только жизненным, но и бытовым, житейским, и неизвестно, что было горше. Впоследствии Серпинская описала свои злоключения в рассказе «Эта этика», где Николай Николаевич Фатов выведен под именем историка Николая Федоровича Дубина, а Алма-Ата заменена на Ташкент:

«Семилетний брак с профессором истории Николаем Федоровичем Дубиным, его завершение письмом из Средней Азии в Ессентуки, где он сообщал, что “произошел с ним неожиданный случай — сошелся он с влюбленной в него девочкой-студенткой. Жить, то есть работать, без нее не в силах, — может получиться скандальная история. Но — он полагается на всегдашние мои ум и благородство в безболезненном разрешении этого вопроса” — выбили из меня всякую веру в любовь, внушили страх к профессорам… По его настоянию, считая, что муж и жена должны быть слиты воедино, бросила я легкомысленно двадцатиметровую московскую комнату на Поварской в руки одного досужего ”друга“, завладевшего ею всецело».

Попытка отравиться в ессентукском санатории не удалась: героине рассказа Серпинской (а, может быть, ей самой) удачно сделали промывание желудка, лечили электризацией, водами, ваннами.

«Как только перо стало держаться в дрожащих руках, я написала Николаю Федоровичу, что больше в Ташкент не покажусь, вмешиваться в его личную жизнь не буду и проеду прямо в Москву. Только прошу выслать деньги на приобретение какого-нибудь жилого угла — жить, он знает, — абсолютно негде.

Тут же, спешной почтой, пришел ответ: благодарность за мое благородство и порядочность, обещание всю жизнь поддерживать, как лучшего друга, летом приехать самому помочь найти мне комнату, — и трудовая книжка, случайно забытая мной в чемодане, теперь с печатью ташкентского загса о разводе, над московской, брачной…

По приезде в Москву мне дали инвалидность и небольшую пенсию. С комнатой я все надеялась на обещание бывшего мужа и мыкалась по наемным койкам, на которые уходила почти вся пенсия…»4

В конечном счете, Серпинская оказалась в бывшем Новодевичьем монастыре. Из-за квартирного кризиса упраздненный монастырь (филиал Государственного исторического музея) был густо заселен такими же, как и она, ”бывшими людьми“. И тут судьба Нины Серпинской, словно сюжет бульварного романа, делает еще один замысловатый зигзаг. Соседом по монастырскому житью оказался Борис Садовской, знакомый с дореволюционных лет, еще по Обществу свободной эстетики. С ним Серпинская когда-то водила дружбу и кокетничала. Теперь это был парализованный, передвигающийся в кресле на колесах человек, все житейские заботы о котором самоотверженно взяла на себя жена. Несмотря на телесные недуги, Садовской сохранил полную ясность ума, продолжал писать стихи, рассказы, роман о Лермонтове и Мартынове, — не строя никаких иллюзий относительно появления своих вещей в печати. Они дождались своего часа только в наши дни.

Произведения Серпинской советские редакции не хотели брать так же, как и Садовского. И не только потому, что они были «несозвучны эпохе», как писалось обычно в отказах, — Серпинская, напротив, изо всех сил старалась «стать с веком наравне». Но, в отличие от лаконично-четкой, как вырезанная на меди гравюра, профессиональной прозы Садовского, писания Серпинской были все же любительскими. А подступала не бедность — нищета. Как-то вдруг оказалось, что Серпинская ничего не умеет, и даже посредственное знание французского языка, могущее, казалось бы, дать какую-то профессию — среди серого советского быта оказалось ни к чему не нужной забавой.

И тогда по совету критика К.Л.Зелинского она решила перенести на бумагу историю своей, как ни суди, нерядовой жизни: вдруг это будет легче напечатать?

«У каждого человека уходящего поколения есть какой-нибудь долг перед потомством. Большинство оставляет просто “живую смену” и ей передает свой опыт, знание, продолжение основного дела и т.п.

У людей же такого типа, как Казанова или Башкирцева, не продолживших себя физически, но проживших необычайно интенсивные по переживаниям и впечатлениям жизни, наследники — весь мир, и ему они должны повторить в рассказе то, что с их смертью может уйти в неизвестность.

У человечества, вероятно, никогда не прекратится потребность и интерес к обнаженным исповедям и документам, фиксирующим отдельную жизнь в ее неорганизованной литературным мастерством динамике и противоречиях …» — так начала Серпинская авторское предисловие к своему главному труду. К 1940 году четыре части воспоминаний были закончены. 17 апреля 1940 года Зелинский, этот «выдержанный и спокойный джентльмен», как характеризует его Корней Чуковский в своем дневнике, писал ей из писательского дома отдыха в Голицыне: «Прочел с интересом начало Ваших мемуаров (тут около двух печатных листов — немногим более). Дал рукопись прочесть находящемуся тут Ермилову5. Вот его буквальные слова: “Здорово интересно. В перспективе, может быть напечатано. Во всяком случае, для журнала это — “товар”. Если бы мне, когда я сидел в “Кр. Нови”, попалась эта рукопись, то так бы я ее не выпустил”.

Как видите, я, по-видимому, не ошибся в оценке того, что у Вас получилось и тем самым не обманул Вас. Но теперь я хотел бы, чтобы Вы меня послушали в одном: не спешите печатать эту вещь, не спешите ее “обобществить”, эсксплуатировать в литературном отношении. Не спешите стать “литератором”. В Вашем теперешнем положении есть не только тягость (отсутствие средств к сносному существованию), но есть и преимущества внутренней свободы в отношении к делу своему, что Вы сможете оценить лишь впоследствии.

Вы не просто сейчас готовите литературное изделие для печати. Вы обратились к “материалу” своей жизни, своих близких и знакомых, чтобы взглянуть на нее в целом и дать себе — пусть средствами искусства, — но отчет в том, что же это собой представляло! Зачем и как прожита была эта жизнь или во всяком случае часть ее. И для того, чтобы что-нибудь получилось из такой работы, — нужно полнейшее целомудрие, серьезность, отсутствие внешней корысти»6.

И в следующем письме, от 25 апреля, доказавший свою лояльность гуттаперчивый конструктивист7, благополучный член Союза писателей, поучал нищую Серпинскую: «Вы чувствуете себя слишком усталой и постаревшей (как пишете), чтобы продолжить свою работу без “впрыскивания” порции журнальной славы. Тут я могу повторить только то, что уже написал. Для меня это желание — суетное и противоречащее той грустной серьезности, которая лежит в основе Вашего литературного суда над собой и своим “погибшим поколением”»8.

Совершенно очевидно, что ни о какой «славе» Серпинская не мечтала, а надеялась на хоть какой-нибудь гонорар. Зелинский касаться столь низкой темы не желал.

Началась война, и «Мемуары интеллигентки двух эпох» не были продолжены, а об издании уже написанного нечего было и думать. Неудача настойчиво шла по пятам малоприспособленной к советской жизни бывшей звездочки московской богемы. Затраты на машинистку, разобравшую и перепечатавшую ее мучительно неразборчивую рукопись вконец подорвали жалкий бюджет, — и вот, оказались напрасными. Теперь Серпинская решила продать рукопись «Мемуаров» государственному архиву, присоединив к ней несколько уцелевших у нее раритетов, и этим хоть как-то компенсировать годы труда.

26 августа 1952 года она предложила Центральному государственному литературному архиву (ЦГЛА, нынешний РГАЛИ) купить у нее рукопись своих мемуаров, 13 писем К.Л.Зелинского и 4 письма В.М.Инбер к ней, две книги стихов Есенина с дарственными надписями, свои стихи, печатные и рукописные, каталоги художественных выставок, в которых Серпинская участвовала, две фотографии (в молодости) — «на Переснятие», венецианский альбом со стихами и рисунками — все за 2000 рублей. Много это или мало, судите сами: в 1952 году китайский габардиновый плащ-макинтош фирмы «Дружба» стоил 1800, а первая модель «горбатого» «Москвича» — девять тысяч рублей. Заключение эксперта было неутешительным, тон его уверенным и безапелляционным:

«23 сентября 1952

Предлагаемые материалы Серпинской Н.Я. очень неполные. Как фондообразователь и поэтесса она имеет для литературы малое значение. Материалы представляют ценность очень незначительную, т. к. для исследователя могут быть использованы не все, а очень небольшая часть. Могут быть приобретены частично и включены в разные фонды, как-то: Есенин, коллекции рукописей, писем. Каталог выставки картин присоединить к фондам искусств. Мемуары носят секретный характер [sic!].

Название мемуаров Н.Серпинской явно не соответствует их содержанию. Художница и поэтесса — в том и другом дилетантка, не оставившая по себе следа ни в живописи, ни в поэзии, Н.Серпинская принадлежала к аполитичной декадентско-футуристской богеме, кормившейся от щедрот московских купцов. Описание нравов и быта этой богемы и ее покровителей занимает большую часть мемуаров. Большое внимание Н.Серпинская уделяет заслуженно забытым поэтессам — декаденткам Л.Столице, А.Чумаченко и др., вождю итальянских футуристов, будущему фашисту Маринетти, контрреволюционному заговорщику В.[?] Гумилеву, — личность последнего обрисована особенно сочувственно и ярко. […] Ни личность Н.Серпинской, ни оценка эпохи и современников, данная в мемуарах, не могут привлечь к ним внимания исследователей. Историко-художественное значение “Мемуаров интеллигентки двух эпох” ничтожно, и приобретение их представляется поэтому нецелесообразным. […] Несомненную ценность представляют письма В.Инбер к Н.Серпинской, отражающие работу В.Инбер над поэмой “Пулковский меридиан”, удостоенной Сталинской премии. Приобретение этих писем очень желательно» (Дело фонда № 1463).

На другой день, 24 сентября 1952 г., Экспертная комиссия постановила:

«Учитывая, что воспоминания Серпинской не представляют исторической и художественной ценности от их приобретения воздержаться.

2. Приобрести письма Инбер и сборники стихов Есенина за 200 рублей. (4 письма Веры Инбер — 60 руб., а сборники Есенина по 20 руб.)» (Там же).

Что и говорить, ЦГЛА — не Сотбис. Жизнь пőходя нанесла свой, как оказалось, последний удар Серпинской. Слишком много их она перенесла, стремясь всем существом к совершенно противоположному тому, что «получалось»… И вот, по прошествии семи лет, в стенах архива, переименованного к тому времени в ЦГАЛИ, появился следующий документ:

«25 мая 1959

Материалы, рассмотренные Экспертной комиссией, должны были быть возвращены владелице ввиду несогласия ее с оценкой. Материалы возвращены не были, поскольку Серпинская в скором времени попала в психиатрическую больницу, из которой уже не вышла. В ноябре 1955 года по телефону управления домом, в котором проживала Серпинская, […] была получена справка, что она скончалась в больнице.

Н.Я.Серпинская жила одна, никаких наследников у нее нет, и материалы могут быть присоединены к фондам ЦГАЛИ как “бесхозные”» (Там же).

В архиве оказались все, перечисленные в давнем заявлении, материалы, кроме венецианского альбома (куда он подевался, неизвестно), и еще много рукописей Серпинской — рассказы, повесть, очерк. Там же — публикуемые «Мемуары интеллигентки двух эпох». Был образован личный архивный фонд № 1463 «Серпинская Нина Яковлевна, поэтесса».

Что же осталось от Нины Серпинской сейчас?

Дарственные надписи к ней Есенина опубликованы Н.Г.Юсовым («С добротой и щедротами духа…» Дарственные надписи Сергея Есенина. Челябинск, 1996). Пару не слишком лестных отзывов Есенина о Серпинской можно найти в его последнем Полном собрании сочинений по указателю имен. Сохранились ли в каком-либо музее или картинной галерее картины Серпинской, выяснить, к сожалению, не удалось. Об антологии «Сто одна поэтесса Серебряного века» уже говорилось.

Навсегда оставшись каким-то маргиналом литературы и живописи, Серпинская не переставала мучиться вопросом, отчего в ее жизни все не задалось, все идет как-то не так. Но ответа найти она не могла. Искусство жить, в отличие от стиля жизни, ей не давалось. Яростные инвективы и проклятия в адрес буржуазного общества, якобы исковеркавшего ее психику, надломившего душу, навсегда лишившего радости материнства из-за аборта, психологически понятны и так же малоубедительны. Скорее, здесь будет более уместна арабская поговорка: «Характер — это судьба».

«…можно было с гордостью сказать перед смертью на вопрос: “что ты делала в своей жизни?” — ”Я любила”. Это звучало грандиозно, величественно, патетически. Заставляло склонять головы и строило бессмертие. Теперь даже я сама на склоне дней сомневаюсь: правилен ли жизненный путь под единственным знаком любви?» — написала когда-то Нина Серпинская. Но и любовь, каждый раз оказывавшаяся односторонней, в конечном счете ничего не принесла ей, кроме новых страданий и испытаний. Наверное, за страдания многое простится так и не приспособившейся к шершавой советской жизни «идеальной куртизанке».

Для публикации в журнале отобраны обширные фрагменты из четырех глав воспоминаний Серпинской: «Около искусства», «Культурные очаги», «Победители и побежденные», «Дворец Искусств». Первые три относятся к предреволюционному пятилетию, последняя — к годам «военного коммунизма».

1 Сто одна поэтесса Серебряного века. Антология / Сост. М.Л.Гаспаров, О.Б.Кушлина, Т.Л.Никольская. СПб., 2000. С. 190.

2 Председательница основанного в 1914 г. «Московского общества художниц», куда вступила и Серпинская.

3 РГАЛИ. Ф.1463. Оп.1. Ед. хр.3. Л.1.

4 РГАЛИ. Ф. 1463. Оп.1. Ед. хр. 5. Л.49-50.

5 Владимир Владимирович Ермилов (1904–1965), критик, литературовед, упомянутый в предсмертном письме Маяковского. Весьма мрачная фигура, мгновенно приспосабливавшаяся к малейшим колебаниям “партийной линии”. Беспринципность была его основным жизненным принципом.

6 РГАЛИ. Ф.1463. Оп.1. Ед. хр.13. Л.3-4об.

7 «С 1924 по 1930 г. К.Зелинский входил в группу конструктивистов. В 1930 г., когда началась травля конструктивистов, Зелинский напечатал в журнале “На литературном посту” (№ 20) статью под названием “Конец конструктивизма”. В этой статье, “доказывая свою лояльность”, Зелинский обрушился на своих недавних единомышленников — Сельвинского, Багрицкого, Луговского» // Из коментария Е.Ц.Чуковской к дневнику К.И.Чуковского 1930–1969 (М., 1994. С.478).

8 РГАЛИ. Ф.1463. Оп.1. Ед. хр.13. Л.7об.