Наталья Крандиевская. Избранные стихотворения. Часть 4. В осаде

Наталья Крандиевская. Избранные стихотворения. Часть 4. В осаде

IV

Сыну моему Мите посвящаю

В ОСАДЕ

(1941–1943)

* * *

Недоброй славы не бегу.

Пускай порочит тот, кто хочет.

И смерть на невском берегу

Напрасно карты мне пророчат.

Я не покину город мой,

Венчанный трауром и славой,

Здесь каждый камень мостовой —

Свидетель жизни величавой.

Здесь каждый памятник воспет

Стихом пророческим поэта,

Здесь Пушкина и Фальконета

Вдвойне бессмертен силуэт.

О память! Верным ты верна.

Твой водоем на дне колышет

Знамена, лица, имена, —

И мрамор жив, и бронза дышит.

И променять на бытиё

За тишину в глуши бесславной

Тебя, наследие моё,

Мой город великодержавный?

Нет! Это значило б предать

Себя на вечное сиротство,

За чечевицы горсть отдать

Отцовской славы первородство.

1941

* * *

А беженцы на самолётах
Взлетают в небо, как грачи.
Актеры в тысячных енотах,
Лауреаты и врачи.

Директор фабрики ударной,
Зав-треста, мудрый плановик,
Орденоносец легендарный
И просто мелкий большевик.

Все, как один, стремятся в небо,
В уют заоблачных кают.
Из Вологды писали: — Хлеба,
Представьте, куры не клюют! —

Писатель чемодан каракуль
В багаж заботливо сдает.
А на жене такой каракуль,
Что прокормить их может с год.

Летят. Куда? В какие дали?
И остановятся на чём?
Из Куйбышева нам писали —
Жизнь бьет по-прежнему ключом.

Ну, что ж, товарищи, летите!
А град Петра и в этот раз,
Хотите ль вы, иль не хотите,
Он обойдется и без вас!

Лишь промотавшиеся тресты
В забитых наглухо домах
Грустят о завах, как невесты
О вероломных женихах.

1941

* * *

Памяти Марины Цветаевой

Писем связка, стихи да сухие цветы —

Вот и всё, что наследуют внуки.

Вот и всё, что оставила, гордая, ты

После бурь вдохновений и муки.

А ведь жизнь на заре, как густое вино,

Закипала языческой пеной!

И луна, и жасмины врывались в окно

С лёгкокрылой мазуркой Шопена.

Были быстры шаги, и движенья легки,

И слова нетерпеньем согреты.

И сверкали на сгибе девичьей руки,

По-цыгански звенели браслеты!

О, надменная юность! Ты зрела в бреду

Колдовских бормотаний поэта.

Ты стихами клялась: исповедую, жду! —

И ждала незакатного света.

А уж тучи свивали грозόвый венок

Над твоей головой обречённой.

Жизнь, как пес шелудивый, скулила у ног,

Выла в небо о гибели чёрной.

И Елабугой кончилась эта земля,

Что бескрайние дали простерла,

И всё та же российская сжала петля

Сладкозвучной поэзии горло.

<1941>

* * *

Иду в темноте, вдоль воронок,
Прожекторы щупают небо.
Прохожие. Плачет ребенок,
И просит у матери хлеба.

А мать надорвалась от ноши
И вязнет в сугробах и ямах.
— Не плачь, потерпи, мой хороший, —
И что-то бормочет о граммах.

Их лиц я во мраке не вижу,
Подслушала горе вслепую,
Но к сердцу придвинулась ближе
Осада, в которой живу я.

ЗА ВОДОЙ

Привяжи к саням ведёрко
И поедем за водой.
За мостом крутая горка, —
Осторожней с горки той!

Эту прорубь каждый знает
На канале крепостном.
Впереди народ шагает,
Позади звенит ведром.

Опустить на дно веревку,
Лечь ничком на голый лед, —
Видно, дедову сноровку
Не забыл ещё народ!

Как ледышки, рукавички,
Не согнуть их нипочём.
Коромысло, с непривычки,
Плещет воду за плечом.

Кружит вьюга над Невою,
В белых перьях, в серебре…
Двести лет назад с водою
Было так же при Петре.

Но в пути многовековом
Снова жизнь меняет шаг,
И над крепостью Петровой
Плещет в небе новый флаг.

Не фрегаты, а литые
Вмерзли в берег крейсера.
И не снилися такие
В мореходных снах Петра.

И не снилось, чтобы в тучах
Шмель над городом кружил,
И с гудением могучим
Невский берег сторожил.

Да! Петру была б загадка:
Лязг и грохот, танка ход.
И за танком ленинградка,
Что с винтовкою идет.

Ну, а мы с тобой ведерко
По-петровски довезем.
Осторожней! Видишь, горка.
Мы и горку обогнем.

20 декабря 1941

* * *

В кухне жить обледенелой,

Вспоминать свои грехи,

И рукой окоченелой

По ночам писать стихи.

Утром снова суматоха.

Умудри меня Господь,

Топором владея плохо,

Три полена расколоть!

Не тому меня учили

В этой жизни, вот беда!

Не туда переключили

Силу в юные года.

Печь дымится, еле греет.

В кухне копоть, как в аду.

Трубочистов нет, — болеют,

С ног валятся на ходу.

Но нехитрую науку

Кто из нас не превозмог?

В дымоход засунув руку,

Выгребаю чёрный мох.

А потом иду за хлебом,

Становлюсь в привычный хвост.

В темноте сереет небо

И рассвет угрюм и прост.

С чёрным занавесом сходна,

Вверх взлетает ночи тень,

Обнажая день холодный

И голодный новый день.

Но с младенческим упорством

И с такой же волей жить,

Выхожу в единоборство

День грядущий заслужить.

У судьбы готова красть я,

Да простит она меня,

Граммы жизни, граммы счастья,

Граммы хлеба и огня!

* * *

Связисты накалили печку, —

Не пожалели дров.

Дежурю ночь. Не надо свечку,

Светло от угольков.

О хлебе думать надоело.

К тому же нет его.

Всё меньше сил, всё легче тело.

Но это ничего.

Забуду всё с хорошей книгой,

Пусть за окном пальба.

Беснуйся, дом снарядом двигай, —

Не встану, так слаба,

Пьяна от книжного наркоза,

От выдуманных чувств…

Есть всё же милосердья слёзы,

И мир ещё не пуст.

* * *

Рембрандта полумрак

У тлеющей печурки.

Голодных крыс гопак, —

Взлетающие шкурки.

Узорец ледяной

На стёклах уцелевших,

И силуэт сквозной

Людей, давно не евших.

У печки разговор,

Возвышенный, конечно,

О том, что время — вор,

И всё недолговечно.

О том, что неспроста

Разгневали судьбу мы,

Что родина свята,

А все мы — вольнодумы.

Что трудно хоронить,

А умереть — не трудно…

Прервав беседы нить

Сирена стала выть

Истошно так и нудно.

Тогда брусничный чай

Разлили по стаканам,

И стала горяча

Кишечная нирвана.

Затихнул разговор.

Сирена выла глуше.

А время, старый вор,

Глядя на нас в упор,

Обкрадывало души.

<1941 или 1942>

* * *

В кухне крыса пляшет с голоду,

В темноте гремит кастрюлями.

Не спугнуть её ни холодом,

Ни холерою, ни пулями.

Что беснуешься ты, старая?

Здесь и корки не доищешься,

Здесь давно уж злою карою,

Сновиденьем стала пища вся.

Иль со мною подружилась ты

И в промерзшем этом здании

Ждёшь спасения, как милости,

Там, где теплится дыхание?

Поздно, друг мой, догадалась я!

И верна и невиновна ты.

Только двое нас осталося —

Сторожить пустые комнаты.

<1941>

* * *

На стене объявление: «Срочно!

На продукты меняю фасонный гроб

Размер ходовой. Об условиях точно —

Гулярная, девять». Наморщил лоб

Гражданин в ушанке оленьей,

Протер на морозе пенсне,

Вынул блокнот, списал объявленье.

Отметил: «справиться о цене».

А баба, сама страшнее смерти,

На ходу разворчалась: «Ишь, горе великое!

Фасо-о-нный ещё им, сытые черти.

На фанере ужо сволокут, погоди-ка».

1942

* * *

Шаркнул выстрел. И дрожь по коже,

Точно кнут обжёг.

И смеётся в лицо прохожий:

«Получай паек!»

За девицей с тугим портфелем

Старичок по панели

Еле-еле бредет.

«Мы на прошлой неделе

Мурку съели,

А теперь — этот вот…»

Шевелится в портфеле

И зловеще мяукает кот.

Под ногами хрустят

На снегу оконные стекла.

Бабы мрачно, в ряд

У пустого ларька стоят.

«Что дают?» — «Говорят,

Иждивенцам и детям — свекла».

Зима 1941–1942

* * *

На салазках кокон пряменький

Спеленав, везет

Мать заплаканная, в валенках,

А метель метет.

Старушонка лезет в очередь,

Охает, крестясь:

«У моей вот тоже дочери

Схоронен вчерась.

Бог прибрал, и, слава Господу,

Легше им и нам.

Я сама-то скоро с ног спаду

С этих сό ста грамм».

Труден путь, далек до кладбища.

Как с могилой быть?

Довести сама смогла б ещё,

Сможет ли зарыть?

А не сможет — сложат в братскую,

Сложат как дрова

В трудовую, ленинградскую,

Закопав едва.

И спешат по снегу валенки, —

Стало уж темнеть.

Схоронить трудней, мой маленький,

Легче — умереть.

Зима 1941–1942

* * *

Обледенелая дорожка

Посередине мостовой.

Свернёшь в сторонку хоть немножко, —

С сугробы ухнешь с головой,

Туда, где в снеговых подушках

Зимует пленником пурги

Троллейбус пестрый, как игрушка,

Как домик бабушки Яги.

В серебряном обледененьи

Его стекло и стенок дуб.

Ничком на кожаном сиденьи

Лежит давно замерзший труп.

А рядом, волоча салазки,

Заехав в этакую даль,

Прохожий косится с опаской

На быта мрачную деталь.

* * *

Как привиденья беззаконные,

Дома зияют безоконные

На снежных площадях.

И, запевая смертной птичкою,

Сирена с ветром перекличкою

Братаются впотьмах.

Вдали над крепостью Петровою

Прожектор молнию лиловую

То гасит, то зажжёт.

А выше — звёздочка булавкою

Над Зимней светится канавкою

И город стережёт.

Зима 1941–1942

* * *

Смерти злой бубенец

Зазвенел у двери.

Неужели конец?

Не хочу, не верю!

Сложат, пятки вперёд,

К санкам привяжут.

— Всем придет свой черёд, —

Прохожие скажут.

Не легко проволочь

По льду, по ухабам.

Рыть совсем уж невмочь

От холода слабым.

Отдохни, мой сынок,

Сядь на холмик с лопатой.

Съешь мой смертный паек,

За два дня вперед взятый.

Февраль 1942

* * *

За спиной свистит шрапнель.
Каждый кончик нерва взвинчен.
Бабий голос сквозь метель:
«А у Льва Толстого нынче
Выдавали мервишель!»

Мервишель? У Льва Толстого?
Снится, что ли, этот бред?
Заметает вьюга след.
Ни фонарика живого,
Ни звезды на небе нет.

Зима 1941–1942

* * *

С детства трусихой была,

С детства поднять не могла

Веки бессонные Вию.

В сказках накопленный хлам

Страх сторожил по углам,

Шорохи слушал ночные.

Крался ко мне вурдалак,

Сердце сжимала в кулак

Лапка выжиги сухая.

И, как тарантул, впотьмах

Хиздрик вбегал на руках,

Хилые ноги вздымая.

А домовой? А кащей?

Мало ль на свете вещей,

Кровь леденящих до дрожи?

Мало ль загробных гонцов,

Духов, чертей, мертвецов

С окаменевшею кожей?

Мало ль бессонных ночей

В бреднях, смолы горячей,

Попусту перегорало?

Нынче пришли времена, —

Жизнь по-простому страшна,

Я же бесстрашною стала.

И не во сне — наяву

С крысою в кухне живу,

В обледенелой пустыне.

Смерти проносится вой,

Рвётся снаряд за стеной, —

Сердце не дрогнет, не стынет.

Если о труп у дверей

Лестницы чёрной моей

Я в темноте спотыкаюсь, —

Где тут страх, посуди?

Руки сложить на груди

К мёртвому я наклоняюсь.

Спросишь: откуда такой

Каменно-твёрдый покой?

Что же нас так закалило?

Знаю. Об этом молчу.

Встали плечом мы к плечу, —

Вот он покой наш и сила.

1942

* * *

Идут по улице дружинницы

В противогазах, и у хобота

У каждой, как у именинницы,

Сирени веточка приколота.

Весна. Война. Всё согласовано.

И нет ни в чём противоречия.

А я стою, гляжу взволнованно

На облики нечеловечии.

1942

ГРОЗА НАД ЛЕНИНГРАДОМ

Гром, старый гром обыкновенный
Над городом загрохотал.
— Кустарщина! — сказал военный,
Махнул рукой и зашагал.

И даже дети не смутились
Блеснувших молний бирюзой.
Они под дождиком резвились,
Забыв, что некогда крестились
Их деды под такой грозой.

И празднично деревья мокли
В купели древнего Ильи,
Но вдруг завыл истошным воплем
Сигнал тревоги, и вдали

Зенитка рявкнула овчаркой,
Снаряд по тучам полыхнул,
Так неожиданно, так жарко
Обрушив треск, огонь и гул.

— Вот это посерьёзней дело! —
Сказал прохожий на ходу,
И все вокруг оцепенело,
Почуя в воздухе беду.

В подвалах схоронились дети,
Недетский ужас затая.
На молнии глядела я…
Кого грозой на этом свете
Пугаешь ты, пророк Илья?

1942

* * *

Вдоль проспекта — по сухой канавке

Ни к селу, ни к городу цветы.

Рядом с богородицыной травкой

Огоньки куриной слепоты.

Понимаю, что июль в разгаре

И что полдень жатвы недалёк,

Если даже здесь, на тротуаре,

Каблуком раздавлен василёк.

Понимаю, что в блокаде лето,

И как чудо здесь, на мостовой,

Каменноостровского букета

Я вдыхаю запах полевой.

Лето 1942

* * *

На крыше пост. Гашу фонарь.

О, эти розовые ночи!

Я белые любила встарь, —

Страшнее эти и короче.

В кольце пожаров расцвела

Их угрожающая алость.

В ней всё сгорит, сгорит дотла

Всё, что от прошлого осталось.

Но ты, бессонница моя,

Без содрогания и риска

Глядишь в огонь небытия,

Подстерегающий так близко,

Заворожённая глядишь,

На запад, в зарево Кронштадта,

На тени куполов и крыш…

Какая глушь! Какая тишь!

Да был ли город здесь когда-то?

* * *

Этот год нас омыл, как седьмая щèлочь,

О которой мы, помнишь, когда-то читали?

Оттого нас и радует каждая мелочь,

Оттого и моложе, как будто бы, стали.

Научились ценить всё, что буднями было:

Этой лампы рабочей лимит и отраду,

Эту горстку углей, что в печи не остыла,

Этот ломтик нечаянного шоколада.

Дни «тревог», отвоёванные у смерти,

Телефонный звонок — целы ль стёкла? Жива ли?

Из Елабуги твой самодельный конвертик, —

Этих радостей прежде мы не замечали.

Будет время, мы станем опять богаче,

И разборчивей станем, и прихотливей,

И на многое будем смотреть иначе,

Но не будем, наверно, не будем счастливей!

Ведь его не понять, это счастье, не взвесить.

Почему оно бодрствует с нами в тревогах?

Почему ему любо цвести и кудесить

Под ногами у смерти, на взрытых дорогах?

1942

НОЧЬЮ НА КРЫШЕ

В небе авиаигрушки,

Ни покоя им, ни сна.

Ночь в прожекторах ясна.

Поэтической старушкой

Бродит по небу луна.

И кого она смущает?

Кто вздыхает ей вослед?

Тесно в небе. Каждый знает,

Что покоя в небе нет.

Истребитель пролетает,

Проклиная лунный свет.

До луны ли в самом деле,

Если летчику глаза

И внимание в обстреле

От живой отводит цели

Лунной влаги бирюза?

Что же бродишь, как бывало,

И качаешь опахало

Старых бредней над землёй?

Чаровница, ты устала,

Ты помехой в небе стала, —

Не пора ли на покой?

1942

* * *

Майский жук прямо в книгу с разлёта упал

На страницу раскрытую — «Домби и сын».

Пожужжал и по-мёртвому лапки поджал.

О каком одиночестве Диккенс писал?

Человек никогда не бывает один.

1942

* * *

Свидание наедине
Назначил и мне командор.
Он в полночь стучится ко мне,
И входит, и смотрит в упор.
Но странный на сердце покой.
Три пальца сложила я в горсть.
Разжать их железной рукой
Попробуй, мой Каменный Гость.

<1943>

* * *

Лето ленинградское в неволе.

Всё брожу по новым пустырям,

И сухой репейник на подоле

Приношу я в сумерках к дверям.

Белой ночью всё зудит комарик,

На обиды жалуется мне.

За окном шаги на тротуаре —

Кто-то возвращается к жене.

И всю ночь далекий запах гари

Не дает забыть мне о войне.

Лето 1943

* * *

Если птица залетит в окно,

Это к смерти, люди говорят.

Не пугай приметой. Всё равно

Раньше птиц к нам пули залетят.

Но сегодня, — солнце ли, весна ль —

Прямо с неба в комнату нырнул

Красногрудый, стукнулся в рояль,

Заметался и на шкаф порхнул.

Снегирёк, наверно, молодой!

Еле жив от страха сам, небось,

Ты ко мне со смертью иль с бедой

Залетел, непрошенный мой гость?

За диван забился в уголок.

Всё равно! — к добру ли, не к добру,

Трепетанья птичьего комок,

Жизни дрожь в ладони я беру, —

Подношу к раскрытому окну,

Разжимаю руки. Не летишь?

Всё ещё не веришь в глубину?

Вот она! Лети, лети, глупыш!

Смерти вестник, мой недолгий гость,

Ты нисколько не похож на ту,

Что влетает в комнаты, как злость,

Со змеиным свистом на лету.

1943

* * *

По радио дали тревоги отбой.

Пропел о покое знакомый гобой.

Окно раскрываю и ветер влетает,

И музыка с ветром. И я узнаю

Тебя, многострунную бурю твою,

Чайковского стон лебединый, — шестая,

По-русски простая, по-русски святая,

Как родины голос, не смолкший в бою.

1943

СЛУЧАЙ НА УЛИЦЕ 6 АВГУСТА 1943-го

Рвануло воздухом.

На тротуар швырнуло.

Крик за спиной и дым.

Лежу. Военный рядом. В головах

Старуха причитает, заступницу зовет.

А девочка молчит.

Хочу подняться, —

Военный в спину ткнул:

«Куда? Лежи!»,

И голову портфелем мне накрыл.

И снова взрыв.

И снова тишина.

Пять раз подряд.

Мы долго так лежали.

Плита гранитная у самых глаз

И водосточный жёлоб.

Потом военный встал.

Сказал: «Ну, бабы, живо,

За мною все гуськом,

Налево в подворотню».

Мы вовремя перебежать успели.

Последний взрыв был рядом, за углом,

И вслед за ним

Надолго тишина.

Военный засучил рукав

И на часы взглянул, сказал:

«Как видно зашабашил паразит.

Теперь бегите по домам, хозяйки.

Без паники».

Шинель оправил, подтянул ремень

И зашагал по улице к вокзалу.

* * *

А муза не шагает в ногу, —
Как в сказке, своевольной дурочкой
Идёт на похороны с дудочкой,
На свадьбе — плачет у порога.

Она на выдумки искусница,
Поёт под грохот артобстрела
О том, что бабочка-капустница
В окно трамвая залетела,

О том, что заросли картошками
На поле Марсовом зенитки
И под дождями и бомбёжками
И те и эти не в убытке.

О том, что в амбразурах Зимнего
Дворца пустого — свиты гнезда,
И только ласточкам одним в него
Влетать не страшно и не поздно,

И что легендами и травами
Зарос, как брошенная лира,
Мой город, осиянный славами,
Непобеждённая Пальмира!

1943