Наталья Горбаневская. Из переложений

* * *

Стало море в грозе, как в крови,
ни полунощи не видать, ни полдня.
Что ты спишь? Восстань, воззови!
Что же ты бежишь от лица Господня?

В чрево вод меня кинули вниз головой,
оплела меня бездна морскою травой,
но по воле Господней
на волнах для скитальца построился скит,
рыба-кит, и отсель моя скорбь возопит,
из его преисподней.

Чудо-юдо извергло Иону на сушу,
чтобы быть ему слову Господню послушну
и пойти к горожанам ассирийской столицы,
не умеющим шуйцы отличить от десницы,
проповедовать им: еще сорок дней,
и камня на камне не останется от ней.

О Господи, спасший меня из чрева моря и рыбы чрева,
благий и милосердый, многомилостивый и долготерпеливый,
лучше мне умереть от Божия гнева,
чем плакать и петь под тенистою ивой, иссыхающей ивой.

* * *

Стишок лоскутный,
распутной рифмы
плод беззаконный,
прижитый с ветром
на светлом ложе
рамы оконной.
На подоконнике
вскормленный гарью,
и пылью, и дымом,
хвор и простужен,
о чем он тужит,
о ком любимом?
Со сквозняками
он пьет глотками
горечь и моречь
и созерцает,
как ТА мерцает –
матерь и дочерь.

* * *

Сколько чистых страниц в календарике,
столько за зиму проспанных дней,
потому что поспать мы ударники,
а не то чтобы что поценней,
а не то чтобы что пополезнее
для общественности и семьи,
чем во сне как по ломкому лезвию,
как по краешку полыньи
семимильной подошвой проскальзывать,
семиглазые слезы глотать,
сказки сказывать, салазки смазывать
да исчезнуть в нощи яко тать.

 

* * *

То был не зверь, а человек,
не полуостров, а ковчег,
и вообще не этот век,
то есть не сей.
А что посеял, то пожнешь
и жниво за собой пожжешь,
и будет мир совсем хорош –
почти совсем.
И на родимой стороне
луны, в невидимой стране,
ты ухом припадешь к стерне,
и ухо то
услышит, как растет трава,
как тихнут громкие права,
как сохнут слезы, а Москва –
известно что.

* * *

Дорубаюсь до складу и ладу,
до заваленной штольни.
Эолийского мору и гладу
нахлебаться мне, что ли…
Эолийского мела и мыла
как уродцу наесться,
чтобы начисто перебелило
все наросты на сердце.
Эолий… – дорублюсь до конечной
пустотелой породы.
Замерев над подземною речкой,
пью незримые воды.

* * *

Таянье, тленье, латание,
пение и лопотание,
лепет, и пепел, и прах,
охра, и порох, и страх.
После зимы из берлоги
тяжко выходишь на свет,
иволга свищет в овраге,
ива вцепляется в земь.
Воем воздушной тревоги
душу встречает рассвет,
туч скороспелых ватаги
красятся в зелень и синь.
Иволга кошкой мяучит,
стонет, и плачет, и мучит
светочувствительный слух
флюсом, что за зиму вспух.

* * *

С бердышом и пищалью
конвоир косолап.
Вызывают с вещами
на последний этап.
Утолились печали,
отмотался клубок.
С парой крыл за плечами
конвоир косоок.

* * *

Я как будто всё могу,
то да сё могу. Но если…
Эта мысль в моем мозгу
развалилась, точно в кресле.
Недосказанная мысль
точит зубы между строчек,
как грызет в чулане мышь
сыра выпавший кусочек.

* * *

Стихи мои, наемшись дырбулщей,
захорошели, завелись, запели,
закапали, как капельки капели,
пронизывая существо вещей,
и чем проникновенней, тем тощей,
и вот уж на просвет заголубели,
раскачиваясь в утлой колыбели
на том дубу, где чахнет царь Кащей.
Над золотом заутренней земли,
над позолотой луковок и маков
раскачиваясь по влеченью звуков,
по излученью лучников и луков,
трепещет смысл от до-диез до ми-
бемоля, золотист и зодиаков.