
Не имея возможности прочитать все статьи и воспоминания об Анне
Ахматовой, напечатанные за рубежом, приведу лишь один пример «главной лжи»,
которая ее возмущала. В томе первом ее «Сочинений», опубликованном в 1965
году, в предисловии Глеба Петровича Струве на с. 7 читаем: «the period
between 1925 and 1940 was indeed a period of almost complete poetic
silence…» («период между 1925 и 1940 был периодом почти полного
молчания»). Далее автор предисловия производит подсчет: около полдюжины
(half-a-dozen) стихотворений Ахматова написала с 1925 по 1931; немногие в
1936-м и ОДНО в 1939-м… Как видит читатель, ознакомившийся хотя бы с одним
из сборников стихотворений Анны Ахматовой, вышедшем в конце восьмидесятых
или в начале девяностых годов, а также прочитавший первый том моих
«Записок», подсчет, произведенный Глебом Петровичем Струве, неверен. Подсчет
этот и не мог быть верным. Находясь за тысячи километров от поэта, о котором
пишешь, да к тому же еще по ту сторону железного занавеса — подсчитать,
сколько стихотворений и когда этим поэтом создано — затея неисполнимая, в
особенности, если сознавать, что речь идет о той поре, когда Анна Ахматова
не только не имела возможности печатать свои стихи, но даже записывать их.
Однако автор предисловия столь твердо убежден в своих подсчетах, что с
небольшой оговоркой повторяет их в 1967 году в новом издании первого тома
«Сочинений» Анны Ахматовой. Повторяются они — с оговорками — и в статье
Никиты Алексеевича Струве в сборнике, изданном в 1989 году в Париже. Сборник
юбилейный {1}. Статья озаглавлена бесстрашно: «Колебания вдохновения в
поэтическом творчестве Анны Ахматовой».
Пытаясь подтвердить давнюю мысль Глеба Петровича Струве о многолетнем
полном или почти полном молчании Ахматовой, Никита Алексеевич Струве
прилагает к своей статье две научные таблицы: Э 1 — «Количественное
распределение стихотворений по годам» и Э 2 — «Количественное распределение
стихотворений по периодам».
Цель этих таблиц доказать, что Ахматова в иные годы создала много
«стихотворных единиц» (термин Н.А.Струве), а в иные — меньше. Так, например,
из таблицы Э 1 явствует, что Ахматова в 1913-м — написала 4б стихотворений,
в 27-м — только 3, а в 40-м — 33. Это ли не «колебания вдохновения»? Это ли
не доказательство, что творческая способность Ахматовой на долгие годы,
преимущественно с конца двадцатых и в тридцатые — угасла, а в сороковом —
воскресла? Но, замечу я, ни Ахматова, ни кто другой и не утверждал, что,
подчиняясь собственному плановому хозяйству, она почитала себя обязанной
каждый год поставлять на потребу читателя одинаковое количество стихов.
Кроме того, самый расклад по таблицам ясно показывает, что речь идет уже не
о вдохновении, которого никакими таблицами не уловишь, — а о плодах
вдохновения, о стихах.
Как бы предчувствуя публикацию ученых таблиц, Ахматова в своей
автобиографической прозе написала;
«В частности, я считаю, что стихи (в особенности лирика) не должны
литься, как вода по водопроводу и быть ежедневным занятием поэта.
Действительно, с 1925 г. по 1935 я писала немного, но такие же антракты были
у моих современников (Пастернака и Мандельштама)» {2}.
Стихи никогда не были «ежедневным занятием» Анны Ахматовой. Главный же
недостаток научных таблиц: там не указано, что именно подразумевает
Н.А.Струве, употребляя термин «стихотворная единица». Так, например, строфу
о Блоке, вставленную Ахматовой в «Поэму без героя» в 1959 году, — считать ли
единицей чего-либо, нет ли? Если же «единица» не определена до точности, то
что, собственно, подлежит подсчету? Можно сказать «десять штук яиц»
(подразумевая равенство подсчитываемого), но нельзя сказать: десять штук
облаков, десять штук упадков или десять штук подъемов вдохновения. И по
затраченному труду и по затрате времени одна единица не равна другой. И по
значительности результата. Стихи бывают более характерные для главной темы,
которой обуреваем в эту пору поэт, бывают и менее выразительные;
случаются беглые — промельк, очерк — или, напротив, по определению
Ахматовой, — «ключевые»; бывают, наконец, попросту, короткие и длинные.
От других мне хвала — что зола,
От тебя и хула — похвала, —
это двустишие есть несомненно оконченное художественное произведение,
равное народной поговорке, и притом несомненный экспромт, мгновенно
ударившая молния. Ну, а элегия, не в две строчки, а в 58 строк — например,
«Предыстория» — это тоже «стихотворная единица»? или тут требуется какое-то
другое обозначение? Создавалась она в разные годы, длилась.
Н.А.Струве говорит: «особенно бесплодны будут конец 20-х — начало 30-х
годов». А что означает слово бесплодны? Пастернак и Мандельштам, как
рассказывала Ахматова, считали лучшим из созданных ею в начале тридцатых
годов стихотворение «Привольем пахнет дикий мед». Мне она говорила, что
одним из лучших своих стихотворений она считает «Если плещется лунная жуть»
(1928) и «Тот город, мной любимый с детства» (1929) {3}. «Лучшее» — оно
сказано не научно и не подлежит арифметике, но вес имеет и во всяком случае
об «угасании вдохновения» не свидетельствует, даже если в соответствующей
году графе стоит цифра «I».
Тот город, мной любимый с детства,
В его декабрьской тишине
Моим промотанным наследством
Сегодня показался мне…
Если в 1929 году Ахматова действительно написала с начала и до конца
только одно это стихотворение — для русской поэзии год 1929-й следует
считать не только не убыточным, но весьма богатым.
Согласно таблице, в 1926-м, 30-м, 32-м, 48-м, 51-м, 53-м и 54-м годах
число «стихотворных единиц», созданных Ахматовой, равно нулю. Но ведь сила и
быстрота, с какой прорастает стих еще до того, как он пророс наружу и лег на
бумагу (или в память), нам неизвестны. Что создавалось в творческой
лаборатории Анны Ахматовой в те, перечисленные Н.А.Струве годы, где в
соответствующей графе значится «ноль»? Это неизвестно составителю таблицы,
да и не может быть известно никому. Ведомо, например, что над «Поэмой без
героя» Ахматова работала 25 лет. Начала со строфы «Ты в Россию пришла
ниоткуда» — в 1940-м, и кончила в 1965-м! А когда началась работа над
«Поэмой» в самом деле? Когда она зародилась? — эта «тайна тайн» никому не
известна и «голой арифметике» (термин Н.А.Струве, с. 158) не подлежит.
«Определить, когда она начала звучать во мне, — пишет Ахматова, —
невозможно. То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском
(после генеральной репетиции «Маскарада» 25 февраля 1917 г.), а конница
лавой неслась по мостовой, то ли… когда я стояла уже без моего спутника на
Литейном мосту в <то время> когда его неожиданно развели среди бела дня
(случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для
поддержки большевиков (25 октября 1917 г.). Как/знать?!» {4}.
Как знать, что и когда именно «начало звучать» или «пламенеть неведомым
ядом» в ахматовской незримой и необозримой мастерской в 2б-м, 30-м, 32-м,
48-м, 51-м, 53-м и 54-м годах, — в годы, обозначенные в таблице Н.А.Струве
жирными нулями? (А над «Поэмой без героя», между прочим, в нулевые 40-е и
50-е годы разве Ахматова не продолжала работать?)
Попробуем сослаться на собственные признания Ахматовой. Им свойственна
сбивчивость. (Это неудивительно: попытайтесь сами вспомнить, что и когда
впервые зазвучало в глубине, в подсознании.)
«Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы
подумайте: тринадцать лет!» — говорит мне Ахматова в августе 1940 года,
рассказывая о своей трудной жизни с Н.Н.Пуниным.
«Шесть лет я не могла писать. Меня так тяготила вся обстановка —
больше, чем горе», — говорит она мне в марте 40-го о том же тяжком периоде
своей жизни {5}.
Сколько же лет она не писала? Тринадцать или шесть?
Вот признание Ахматовой о периодах рабочих и нерабочих:
…просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей.
Или:
… проходят десятилетья,
Пытки, ссылки и смерти — петь я
В этом ужасе не могу.
«Петь не хочется», а ведь пела. «Петь… не могу» — а пела.
Не пела, оказывается, по собственному признанию, целые десятилетья!
Если бы и в самом деле так, откуда бы взял Н.А.Струве стихотворные цитаты,
подкрепляющие его мысль о молчании? Прямо, открыто, будто специально идя ему
навстречу, Ахматова признается уже не в шести и не в тринадцати годах
молчания, а в ДЕСЯТИЛЕТИЯХ! Но если бы она и вправду молчала десятки лет,
откуда бы взялись ее книги (издаваемые Н.А.Струве)? И его арифметические
таблицы? Не следует ли опереться на более достоверные строки, предваряющие
написанный в тридцатые годы «Реквием»? Женщина, стоящая вместе с Ахматовой в
тюремной очереди, спрашивает:
«- А ЭТО вы можете описать? — И я сказала: — Могу».
«Реквием» был впервые опубликован полностью в Мюнхене, в 1963 году
Глебом Петровичем Струве. Но и этот благой поступок не излечил ни ГЛ., ни
Н.А. Струве от плачевного заблуждения насчет бесплодности Анны Ахматовой то
ли до 39-го, то ли до 36-го, то ли до 40-го года, который по количеству
стихов объявлен годом расцвета. А что же «Привольем пахнет дикий мед»,
написанный, повторяю, в 1933-м — это не свидетельство расцвета? Хотя это
единственное из известных нам в 33-м году стихотворение. А что если бы
Лермонтов в 1831 году написал всего лишь одно стихотворение «Ангел», — если
бы он в этом году создал всего лишь эту одну «стихотворную единицу» —
следовало ли бы считать 1831 год для него годом упадка или расцвета? Хотя по
количеству шедевров годы 1840-й и 41-й для Лермонтова гораздо богаче?
Однако от голой арифметики и споров о том, когда угасало вдохновение, а
когда разгоралось вновь, пора перейти к голой истине, точнее — к самой сути
спора. Ахматова утверждала, что никогда не отрывалась от жизни своего народа
и никогда не переставала писать стихи. В этом ее гордость, сильнее того —
гордыня:
сквозь все — «там, где мой народ, к несчастью, был» — писала стихи.
Сквозь все невзгоды, выпавшие на долю народа и все беды собственной судьбы,
исполняла она свое предназначение — предназначение поэта.
…Сын ее долгие годы томится на каторге. Отец ее сына — Н.Гумилев —
расстрелян. Третий муж, Н.Н.Пунин, умирает в лагере. Долгие годы ни одна ее
строка не печатается вообще и большую часть жизни заветные строки хранятся
только в памяти. Молодость — туберкулез, вторая половина жизни — инфаркт за
инфарктом. Почти всю жизнь — нищета. Бездомье. Тайный или явный полицейский
надзор. Ближайшие друзья погибли в застенке или уехали навсегда. Сама она от
застенка на волосок. С 46-го года имя ее и ее работа преданы громогласному
поруганию. Юношам в ВУЗах и школьникам в школах преподносят высокую любовную
лирику Анны Ахматовой как полупохабные откровенности распутной бабенки. И
сквозь все это она продолжает работать! Не чудо ли это? Чудо вдохновения и
воли?
И проходят десятилетья,
Пытки, ссылки и смерти. Петь я
В этом ужасе не могу.
«Не могу» в данном случае не есть признание в собственной немощи, но
мера ужаса, творившегося вокруг. («Мы на сто лет состарились…» —
воскликнула Ахматова о первом дне первой мировой войны и цифра «100»
обозначает здесь не КОЛИЧЕСТВО лет, а степень потрясения.) Так и «я
тринадцать лет не писала стихов», «шесть лет я не могла писать», а, если
угодно, и десятилетиями не писала, обозначает не реальное число
неплодотворных годов, а степень душевной угнетенности.
И униженности. Ведь и на унижение она пошла, пытаясь спасти сына:
Вместе с вами я в ногах валялась
У кровавой куклы палача, —
сказано ею о вымученных стихах в честь Сталина.
На Западе кому-то и зачем-то сначала нужно было утверждать, что, в
отличие от ближайших друзей, Ахматова, оставшись в России, хоть и не
замолчала совсем, но была подвержена припадкам полного онемения. А так как
Ахматова хоть и провела «под крылом у гибели» большую часть своей жизни
(зрелость и старость), работа в ее лаборатории никогда, вопреки всему, не
прекращалась, — то разговоры о ее мнимом бесплодии ранили и оскорбляли ее.
Ведь это она, Ахматова, а не кто другой, написала — в тридцатые, в 32-м или
33-м году:
Водою пахнет резеда
И яблоком любовь.
Но мы узнали навсегда,
Что кровью пахнет только кровь… —
ведь это она в пору Отечественной войны, когда пол-России занято было
неприятелем, сказала:
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово, —
ведь это ее стихи о любви, о разлуке, о разрывах и встречах питали и
питают русских читателей и русскую литературу.
В сдержанном, чинном (ибо подцензурном) предисловии к весьма урезанному
сборнику стихотворений 1961 года Ахматова заявила; «Читатель этой книги
увидит, что я не переставала писать стихи, для меня в них связь моя с
временем, с новой жизнью моего народа». (Новой? Вспомним: «Там, где мой
народ, к несчастью, был».) А 27 июня 19б3 года Ахматова сказала
М.В.Латманизову и он тогда же зафиксировал се слова:
«Конечно, в разные годы, у каждого поэта, писателя продуктивность не
одинакова. В конце 20-х годов я писала меньше, в 30-е годы я писала больше.
ОСОБЕННО МНОГО ПИСАЛА В СЕРЕДИНЕ 30-Х ГОДОВ. НО Я НИКОГДА НЕ ПЕРЕСТАВАЛА
РАБОТАТЬ. (Выделено мной. — Л.Ч.) Это прямо с какой-то определенной целью
хотят меня подавить в такое положение, что вот Ахматова интенсивно работала,
много писала, выпустила несколько сборников и вдруг замолчала — все
кончилось. Кому-то нужны эти выдумки» {6}.
В предшествующей таблицам статье, перегруженной оговорками, Н.А.Струве
пишет немало верного. Так, например, он справедливо указывает, что цикл
«Полночные стихи», созданный семидесятилетней Ахматовой, это сочетание юной
свежести с умудренной старостью. И все-таки — подспудная, а иногда и явная
цель статьи: с помощью не только арифметики, но и биологии («усыхание
поэтического вдохновения приходится, как правило, на 33-й, 34-й год жизни»)
— цель статьи и таблиц доказать, что Ахматова была подвержена многолетним
колебаниям вдохновения. («У Ахматовой перерыв оказался на редкость
длительным».) Перерывы бывали — правда; на редкость длительные — упорно
повторяемая неправда. Изо дня в день при одинаковом количестве и качестве
продукции трудятся только ремесленники. Ахматова — поэт. И зачем Никите
Алексеевичу Струве понадобилось, высказывая общеизвестную истину о
колебаниях, неравномерностях вдохновения, иллюстрировать свою мысль
творчеством Анны Ахматовой — того поэта, чей вдохновенный труд может служить
образцом неколебимости, — удивительно.
24 февраля — 1 марта 1992