Книга воспоминаний Екатерины Московской, внучки Аделины Адалис.

Книга воспоминаний Екатерины Московской, внучки Аделины Адалис.

Екатерина Московская

Повесть о жизни с Алешей Паустовским

Наверное, в этой книге каждый найдет что-то свое. Для меня – это прежде всего время. Время нашей молодости. Оно схвачено здесь точно и намертво. Так муха застывает в янтаре. Сегодня считается, что мы росли тихо. Шестидесятники, которые были чуть старше нас, со своей буйной оттепелью перетянули одеяло общественного внимания на себя. И мне всегда было жаль, что про Наше время написано так мало. Оно было каким угодно, только не тихим. Пусть те, кто не застал его, почувствуют его запах, а те, кто застал – вспомнят. Я – вспомнил. Железобетонные лозунги и серые гебешники, квартирные выставки и подпольные сейшена, жуткий портвейн, отчаянная дружба и стремительная любовь.
Спасибо тебе, Катя.
Андрей Макаревич.

Повесть, полная душевного тепла

Москва, Тверской бульвар, конец 60-х или начало 70-х… Тепло, солнце… Мы идем после какой-то «дискуссионной» (термин эпохи идеологического прессинга и консолидации нонконформистов) выставки в кафе «Синяя птица», идем к моей маме пить на кухне портвейн… Я несу на руках миниатюрную Катю. Она то ли жена Лешки Паустовского, то ли еще невеста… Лешка идет рядом и убеждает Андрюшку Демыкина в том, что Курт Швиттерс, не в пример Сальвадору Дали, — гений, и будущее воздаст должное мерцизму, как художественному движению. Что такое мерцизм тогда, как, впрочем, и сейчас, мало кто знал. Катя все время улыбается, что-то говорит о Льве Збарском, у которого учится рисовать. Мы все влюблены в живопись, поэзию, музыку, друг в друга, мы все талантливы, молоды, и впереди замечательная жизнь, полная настоящего искусства…
Вскоре Збарский эмигрировал, Лешка погиб, потом умер Андрюша… Катя стала хорошим самостоятельным и самобытным живописцем, много выставлялась в МОСХе и на Малой Грузинской. Закончила факультет журналистики, работала корреспондентом «Советской культуры», очень долго была самоотверженной женой Никиты Голованова (о их любви все говорили с восхищенным придыханием), родила удивительно смешного чудесного Егора и стала замечательной мамой и членом Союза художников СССР… И для нас как-то «вдруг» вышла замуж за советского (тогда еще) дипломата и уехала в Африку, где много путешествовала, где тоже были ее выставки… И писала… И вот публикует теперь трепетную щемящую повесть, полную воспоминаний, осмысленных рефлексий и душевного тепла.
В этой прозе много непосредственности и какой-то цепкости памяти и эмоций. Кажется, что все, о чем пишет Екатерина Московская, происходило не многие годы назад, а год-два… Удивительно, как эта изящная женщина пронесла сквозь тяжелые жизненные перипетии острые переживания той поры. Публикуемая повесть будит во мне сонм собственных воспоминаний, но за, казалось бы, сугубо частными, личностными переживаниями автора «Повести о жизни с Алешей Паустовским» стоит целая эпоха, определенный социальный круг людей с яркими драматичными судьбами, и все это сквозь художественную призму, неведомо Кем врученную Кате Московской.

Леонид Бажанов,
артдиректор Государственного центра современного искусства.

Встреча
(Отрывок из повести)


Алеша Паустовский.
20 апреля 1968 года. Киев.
Фото С. Комиссаренко.

Это была Москва. Это было в начале зимы. Нет, в ноябре, просто уже шел снег. 68-й год еще только наступит; и мы будем встречать его в ЦДЛ — первый бал Кати Московской. Я буду в мини-ярко-розовом с какими-то оранжевыми и лиловыми треугольниками, ткань мне прислала мама из Праги, а сшили в цэковском ателье. Еще было пальто на алом шелковом подбое из темно-синего букле… Зимой в моей жизни появится “Мастер” и белая мантия с кровавым подбоем… Вот когда это было — в ноябре 1967 года. Я ходила в художку на Кропоткинской. Последний год. Отношения с Ваней уже тяготили, и было муторно от этой невысказанной правды: скука вместе, и веселье врозь. Как раз тогда, поздней осенью, как из-под земли, в каком-то кафе, на дне рождения какого-то Марика (кто такой, темная лошадка Марик, в каком он теперь Израиле?), да, на дне рождения приятеля приятелей (их было полгорода) на круг зала выскочил, как чертик из табакерки, Алешка-маленький, Алешка Воробьев. Да; как мелкий бесенок, он будет портачить в моем будущем не раз, выскакивая внезапно… Выскочил, пружиной развернулся в гуще танцующих, юркий, веселый. Как из-под земли, и — и ко мне.
Ох, сколько же мы в эти годы хрущевские танцевали! Снимались какие-то фабрики-кухни, кафе, школьные залы. “Соколы”, “Миражи”, “Атланты” – это как раз Ванина группа. Поэтому он никогда не танцевал со мной — всегда на сцене. Да и я стеснялась с ним, ведь пат и паташон, он был метр восемьдесят пять, а я метр пятьдесят восемь. Тогда это было очень-очень важным, мучительным обстоятельством. По улицам ходили на расстоянии трех-пяти метров друг от друга. Ванька был, как щенок, трогательный. Я сейчас вспомнила; ноги длиннющие; портфель, угловатость и короткая уже форма, вырос за лето, серая форма с пиджачком. Сколько фасонов поменялось за эти годы… Как реформа, так новая форма. Но суть оставалась одна и та же: плебейские, то есть советские, методы — уничтожить всякую индивидуальность. Не смей высовываться, чулки в резинку, обувь темная.
Итак, мы ежедневно танцевали. Партнеров для танцев было несколько, особенно выделялись Саша Любовный (обалденнейшая фамилия, если учесть, это позже выяснилось, что он — педик), какой-то Павлик, фамилии не помню, Владик Чернов в красном пиджачке-казакине из сукна — шик того битловского времени, — вот мои постоянные партнеры. Мы танцевали в разных подвальчиках и на всяких проспектах Москвы нашей самой златоглавой, хотя и снесли куполов тьму, златоглавой и лучшей из всех городов, потому что мы жили в ней, и мы были молоды, “и розы алые цвели”. Цвели розы на всей моей физиономии, когда ежевечерне я неслась на такси, или на леваке, или в метро в МГИМО, в МГУ, в Суриковский, туда, где играла музыка. Мы с Любовным в центре всеобщего внимания отрывали рок или давали такого шейка, что дым коромыслом, и неизменно на всех институтских вечерах бутылка шампанского за лучший танец была моей, и все мальчики в придачу. Но партнеров я никогда не меняла, с кем пришла, с тем и уйду! И тут вот выскочил этот чертик из табакерки, Лешка-маленький, а я зачем-то не стала ждать ни Ваню, пока они с Сикорским складывали аппаратуру и ловили рафик, ни Владика Чернова, а ушла, ушла с этим мелким бесенком. Он оказался ловким проводником по короткой дорожке да во взрослую жизнь, в такую длинную — жизнь навсегда из юности, аршинными шагами, не оглядываясь, не задумываясь, не сожалея…
За углом моей художественной школы на Кропоткинской — переулок. Мы свернули в него, сумерки спускались густые, лиловые, морозные. Шли быстро. Воробьев дорогой объяснял, что ведет меня к своему близкому другу, художнику, сыну того самого писателя Паустовского (хочет блеснуть светскими связями, я про себя улыбнулась). Я почему-то была уверена, что Паустовский давно умер, классик же, а сын, наверное, уже пожилой человек. От угла протопали метров двести. Особнячок, деревянный и для Москвы очень старинный, ампир, задавлен грузными оштукатуренными громилами-домами с окнами-амбразурами, тусклые фонари. Вошли со двора, особнячок темен, совершенно необитаем, дверь сорвана с одной петли, качается, — дом на снос; за дверью поднимается лестница полукругом, ступени и справа, и слева, а в середине балюстрада, и все деревянное с выточенными балясинами. Как декорация в Малом театре… Двери дермантиновые, драные, вата торчит. Я — полна ассоциациями — собираюсь шагнуть на ступени, но Воробьев тянет меня куда-то в черный провал, под лестницу. Глаза привыкают к темноте, несколько шагов вниз – металлическая дверь. Воробей стучит, тишина. Стучит. Мне делается не по себе.
“Тут никого нет, уйдем…” – предлагаю. “Нет, должен быть!” Действительно, недовольный низкий голос вдруг спрашивает:
“Кто?”.
“Это я, старичок, Воробьев!” – “Воробьев?” — Человек явно недоволен и удивлен, но засов скрежещет, и дверь ползет. В глаза бьет ослепительно белый свет, и красная рубашка в проеме двери, джинсы, очки.
И мы входим в подвал, стены побелены, комнатка чиста и пуста, как и должна быть, – мастерская; в углу на полу гитара, на стенах темными квадратами картины небольших форматов. Подхожу. Завораживает мгновенно – сюр, да какой! А техника! Почти Брейгель-мужицкий, только персонажи — родные алкаши, советские менты у пивного ларька в сумеречном дрожащем свете одинокой лампочки, улица тонет во мраке, горит глаз голодного бездомного кота.
“Это Демыкинские”, – потирая ручки, развалясь по-хозяйски на диване, кидает мне Воробей. Хозяина нет очень долго, и даже Лешка начинает елозить и чувствует себя глупо, и я как-то не в своей тарелке, но знаю точно уже, что никуда я отсюда не уйду… Появился хозяин, за его спиной в ярком свете коридора натягивала дубленочку женщина с лицом редкой красоты, тонкими бедными чертами, трепетными ноздрями. Как же мало еще тогда понимала ты, Катя.. Или не желала видеть очевидное, потому что понимала слишком ясно, но тебя это не устраивало.
«Я Женьку провожу и вернусь», — и долго внимательно, тяжело смотрит на меня… И они уходят.
“Кто это?” — “Леха Паустовский. А это его баба, старше его лет на десять, актриса из «Сатиры», ушла от мужа из-за него, муж теперь ее из театра выдавливает”.
Леха был молодым, я думала, лет двадцати пяти (и классик был жив, только болен тяжело). Он выглядел много старше, оказалось, ему лишь на месяц больше, чем мне, всего семнадцать, но обманывал тут возраст, а внешность была правдой, отражав внутреннюю сущность. Вернулся он с Демыкиным и с длинным, худющим и прыщавым, которого называли «Князь». И мне это особенно нравилось, уютно было от этого старинного — “Князь”. Андрей взял гитару, появились вино и чай. И как же пел Андрей, и пел-то он самого родного Окуджаву. Мир московских подворотен, детства и нашей реальности глядел на меня со всех стен, и арбатские мелодии обволакивали вместе с вином, били в сердце и в голову. Воробьев задергался: “Старички, нам пора, у меня завтра контрольная, и еще Катю мою проводить…”
“А ты поезжай, Воробышек, делай уроки спокойно, а Катю твою я провожу…” — с жесткой ухмылкой ударяя на “твою”, медленно произнес Паустовский. Он молчал почти весь вечер. Весь вечер я чувствовала, как он изучает меня, но не понимала, нравлюсь ли ему, и это беспокоило. Я нравилась всем, этот был слишком взрослым, ничего не отражалось на его лице. Он мне не нравился, но необходимо же было покорить. Произнесенная фраза была такой металлической, как дверь, что отделяла нас от города, и Воробей понял все, чего я не поняла тогда. Сейчас он выйдет за эту дверь бесповоротно, выйдет один и на всю жизнь останется один, потому что случилось в его жизни так, и вот уж кинул двадцать один год, проверено временем, что, кроме меня, никто ему якобы не мил и не нужен. Да, так вот получилось, хоть и женится он на моей соседке и подружке по моему сватовству и будет доволен и счастлив долгие годы.

Любовь, разрыв, смерть под прессингом враждующих кланов советской элиты времен застоя. Ромео – сын К. Г. Паустовского, Джульета – дочь ЦКовского босса, но внучка Аделины Адалис, и автор этой книги, создавшей ее в путешествиях по Африке. Роман-дневник. Издание раритетное – 2000 экз., иллюстрирована живописью Е. Московской, бумага мелованная, 20 редких фотографий. Год изд. – 2000. Тв. Переплет. Стр.240.