Элишка Красногорская в статье Юлиуса Доланского «Пушкин в истории чешской культуры»

Со дня рождения А. С. Пушкина прошло более полутораста лет. В продолжение всего этого долгого времени неисчерпаемая сокровищница его гения служила источником такой животворящей силы и оплодотворяющих импульсов, какие можно найти у редкого поэта в мире. И для нас, чехов и словаков, Пушкин являлся больше чем поэтом. Его имя постепенно проникло в самые разнообразные слои нашего общества.2 Все поколения чешских писателей XIX века обращались к Пушкину почти как к своему современнику, находя у него созвучные себе мысли и настроения. Поколения следовали одно за другим, но всем Пушкин мог сказать свое слово. Каждая эпоха, конечно, всегда находила в нем то, в чем сама лучше разбиралась, чем больше всего интересовалась.
Значение Пушкина в истории чешской культуры лишний раз свидетельствует, что культурные связи между народами представляют собой исторический процесс, обусловленный всем ходом развития общества. Ни одно литературное произведение не воспринимается одинаково в разной общественной среде и в разные периоды ее развития. Соответственно развитию и изменению общества и составляющих его классов меняются и развиваются взгляды на художественное произведение. Само собой разумеется, что специфика национальной культуры, заимствующей художественное произведение из другой национальной среды, играет при этом решающую роль. По отношению чешской литературы к Пушкину можно судить, каким мощным источником стала для нее великая русская культура и литература.

С 1823 года, когда у нас в самом разгаре чешского национального возрождения впервые прозвучало имя Пушкина, чешское общество пережило бурное развитие. Во второй половине прошлого века стремительным темпом оно догнало всё, в чем отставало от европейского капитализма. Новые экономические и политические интересы приносили с собой и в культурной жизни новые мерки. Другими глазами, по-новому стали читать и давно известных поэтов. Искали и подбирали в них то, что отвечало новому, изменившемуся вкусу. Могло ли это общество полностью понять Пушкина? Едва ли. Более глубокое понимание Пушкина стало возможным только с приходом к власти рабочего класса.
Пути освоения пушкинского наследия шли параллельно с путями развития чешской культуры. В отношении к Пушкину сначала нашли свое отражение основные тенденции эпохи чешского национального возрождения: любовь к России, требование славянских взаимосвязей, в литературе — тяготение к романтике. Однако Пушкин никогда не представлял собой поэта только «славянской взаимности». Пламенный русский патриот, он в своем творчестве воплощал всечеловеческие идеи. Его творчество, имеющее глубокие национальные корни, широко распространилось во всем мире, не ограничиваясь никогда только узким кругом славянских народов. Поэтому и чешские просветители часто не находили в нем того, чего они больше всего искали в то время в произведениях художественного слова.

Однако, как только чехи начали с 1848 года активную политическую жизнь, Пушкин стал для них образцом борьбы против закоснелых авторитетов. Молодая чешская буржуазия с 60-х годов колебалась долгое время между пушкинским реализмом и мнимым романтизмом старого покроя. Даже чешские славянофилы не усматривали в Пушкине своего пророка. Буржуазия, в конечном счете, толковала его в соответствии со своими мелкобуржуазными филистерскими представлениями. Автор «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки» постепенно становился у них идеалом для несчастных влюбленных или пресыщенных «снобов» из числа «золотой молодежи».
Только тогда, когда борьба за национальную свободу была в основном доведена до конца, когда рабочее движение интернационального марксистского направления сорвало маску с лица чешской буржуазии, скрывавшей за лжепатриотическими фразами свои узко классовые интересы, только тогда стало понятным историческое значение Пушкина. Великая Октябрьская социалистическая революция привела у нас к резкому повороту в оценке Пушкина. Непримиримый борец против старого общественного уклада, Пушкин впервые раскрылся нам как враг классового гнета, критик феодализма, буржуазии, религии, горячий поборник прав угнетенных. Знаменательные пушкинские даты в годы 1929, 1937 и, особенно, 1949 стали у нас, как и в СССР, поводом к развертыванию широко организованной кампании за новое понимание Пушкина.
Стоит характеризовать особо отношение к Пушкину чешских просветителей.3 К их чести следует сказать, что они познакомились с ним в самом начале его творческого пути. Мало можно назвать стран, узнавших Пушкина в столь ранние годы. Этим мы обязаны прямым, непосредственным связям деятелей чешского национального возрождения с деятелями русской культуры. Так или иначе основная заслуга в этом принадлежит прежде всего Вячеславу Ганке, имевшему немало личных знакомств с русскими людьми. Осенью 1823 года Ганка получил из России подарок: «стихотворения Пушкина (русские), очень хорошо и изящно изданные», — как писал об этом сын Юнгмана, Иосиф Иосифович, Антонину Мареку.4 В том же письме он добавлял: «Они нам больше всего понравились». В среде пражских просветителей стихи Пушкина встречены были с большим интересом, о чем свидетельствует следующее письмо И. И. Юнгмана от 3 декабря 1823 года, в котором тому же адресату (А. Мареку) сообщалось, что «г. Ганка приобрел превосходное стихотворение на русском языке некоего Алекс. Пушкина».5 Представляется возможным точно определить, о каком издании Пушкина говорится здесь и какое именно произведение русского поэта названо было «превосходным». Молодой Юнгман сопроводил свое сообщение замечанием, что в книге помещен «портрет стихотворца Пушкина, на коего я весьма похожу». Следовательно, речь, по-видимому, могла идти только о первом издании пушкинского «Кавказского пленника» (СПб., 1822), в котором помещен был портрет молодого автора. Книга эта находится в Пражском Национальном музее.
Из переписки И. И. Юнгмана с Мареком видно, что Пушкин сразу же овладел вниманием нашей публики. Отзывы Иосифа Юнгмана, одного из самых выдающихся литературных деятелей того времени, изобиловали словами признания по адресу русского поэта, до тех пор у нас не известного. Нет сомнения в том, что Юнгман-младший только повторял мнение своего отца. «Превосходные стихотворения» Пушкина по праву всем «больше всего понравились», в том числе и Ганке. Однако этот поклонник царя Александра I не знал, что автор этих превосходных стихотворений, несмотря на свои двадцать четыре года, уже четвертый год живет в ссылке. В. В. Ганка в то время не знал и, вероятно, даже не мог себе представить, что на совести выдающегося русского стихотворца уже немало грехов против царского правительства. Для Ганки лучшей рекомендацией Пушкина было то, что он был именно русский поэт. В чешских просветительских кругах симпатия к России была решающей. Она и обеспечила успех Пушкину, гениальному представителю новой русской литературы.

Юнгман и его друзья не переставали увлекаться Пушкиным. Старик Юнгман заказывал его собрание сочинений и после смерти поэта. В семидесятилетнем возрасте Юнгман старался раздобыть себе отсутствовавший в его библиотеке четвертый том сочинений Пушкина. Для Ганки Пушкин так и остался «первой звездой, сияющей на небе славянской поэзии», выше и Мицкевича, и Словацкого. После смерти Пушкина Ганка, как мы знаем, утверждал, что у великого русского поэта было намерение перевести с чешского «Кралеводворскую рукопись» и что только трагическая смерть помешала ему выполнить это намерение. Близкий друг Юнгмана, Ант. Марек, хотел еще в 1842 году перевести «Историю пугачевского бунта».6 Всех первых чешских читателей и почитателей Пушкина, юнгмановцев и ганковцев, привлекало к нему прежде всего то, что он был представителем русской литературы. Они увлекались высокими художественными качествами его произведений, хотя не вполне понимали их идейную глубину. Кажется, только Марек проявил достаточно тонкое чутье, предполагая избрать для перевода историю о «бунтовщике» Пугачеве.

Более сознательный и углубленный интерес к Пушкину появился только у Челяковского. Челяковский и по возрасту стоял к нему ближе всех других чешских просветителей. Он был лишь на три месяца старше своего великого русского сверстника. Уже в 1825 году Челяковский получал довольно подробные известия о деятельности Пушкина. Он завидовал сказочному гонорару, полученному Пушкиным за «Руслана и Людмилу», мечтал прочесть «Бахчисарайский фонтан». Из газетных сообщений он узнал о новом романе Пушкина «Евгений Онегин». После подавления декабрьского восстания он боялся за любимого поэта, как бы тот не лишился головы на плахе за этот «чертов бунт». Позже он узнал, что Пушкин живет в «Петрове» (т. е. в Петербурге) как свободный писатель, «уволивший себя от всех чинов». Только его русский корреспондент, очевидно, не сообщил ему, что Пушкина давно отстранили от государственной службы и что он уже отбыл шесть лет ссылки. Автор «Славянских народных песен» ценил в Пушкине то, что было ему больше всего созвучно: романтические элементы в его произведениях и прежде всего дух народных баллад. Несколько из них он перевел, хотя и довольно неудачно, на чешский язык. Тем не менее, вопреки своим стараниям, несмотря на глубокое уважение к Пушкину, Челяковский не проник в самую суть его творчества: он только «собирал крохи» в пушкинских эпических произведениях малых форм. Это и отвечало тогдашнему уровню чешского литературного развития.
Романтические «южные» поэмы Пушкина привлекли к себе внимание молодого Карла Гинека Махи. Однако Маха, вдохновенный полонофил, воодушевившись во время польского ноябрьского восстания 1830—1831 годов симпатией к польским революционерам, охладел к русской литературе. Симпатии Махи к Пушкину вряд ли могли укрепиться даже после опубликования «Цыган» — первого более крупного чешского перевода из Пушкина, помещенного в журнале «Чехослав» за 1831 год7 Яном Славомиром Томичеком, ставшим позже критиком и противником Махи. Итак, Пушкина поднимал лагерь чешских руссофилов, тогда как Маха в то напряженное время первого кризиса чешского славянофильства принадлежал к самым горячим друзьям революционной Польши. Любимыми его поэтами были Мицкевич и другие польские романтики. Всё же в его записной книжке можно найти запись от января 1833 года, свидетельствующую о том, что Маха читал в немецком лейпцигском журнале статью о Пушкине и узнал таким путем о его самых значительных романтических произведениях. Узнал он также о «Евгении Онегине». Маха знал указанный прозаический перевод пушкинских «Цыган», сделанный Томичеком. При более подробном анализе нетрудно доказать сходство некоторых мотивов более поздних маховских «Цыган» и одноименной пушкинской поэмы. Однако нельзя забывать о том, что, несмотря на все тематические соответствия, Маха не сумел выразить именно то, что в стихах Пушкина составляло суть дела: преодоление байронизма, подчинение индивидуалистической, ничем не ограниченной свободы настоящей, дисциплинированной свободе для всех членов свободного коллектива. Но все-таки остается несомненным, что Маха всем своим существом всех ближе стоял к русскому гению. Он, как и Пушкин, шел от романтизма к реализму. И у него сильно звучала струна революционного сопротивления против старого закоснелого общественного уклада. Но судьбой ему не было назначено жить даже столько, сколько его великому русскому современнику. Он скончался за несколько месяцев до смерти Пушкина, как и он, терзаемый муками ревности.

По-другому относилась к Пушкину еще при его жизни группа писателей, посвятивших себя идеям славянской дружбы. Не случайно первостепенное место в ней занимали два выдающихся словака: Шафарик и Коллар. Оба в духе несколько устарелого универсализма понимали славян как единую, неделимую нацию, стараясь не замечать естественных различий между отдельными славянскими народами, возникших в ходе их развития. Они выискивали и подчеркивали всё, что славян объединяло, расценивая недостатки славянского самосознания как «антивзаимность». Уже в 1826 году Шафарик упоминал о Пушкине в своей известной «Истории славянских языков и литератур»,8 где он опубликовал впервые основные биографические и библиографические даты. Собственный взгляд на Пушкина он высказал только позже, в частном письме к Коллару в 1831 году. Признавая, с одной стороны, что произведения Пушкина являются «прелестными плодами», он говорил, однако, что «сад, в котором они расцвели, не славянский».
Этот взгляд на Пушкина воспринял от Шафарика в известной степени также и Коллар. И по его мнению, Пушкин принадлежал к «самым лучшим славянским поэтам». В своей статье «О литературной взаимности»9 он ставил его на первое место — выше Мицкевича и, конечно, выше несравнимо менее значительного серба Симы Милутиновича Сарайлии. Однако всех троих Коллар упрекал в том, что их «не воодушевил гений славянской взаимности» в такой степени, чтобы они могли быть «зримы всему славянскому народу стоящими на русской, сербской и польской почве, но парящими в славянском эфире». Всё же автор «Дочери Славы» («Slavy Dcera») искренне любил Пушкина, доказательством чего является его сонет (V, 55), в котором он посылал проклятия оружию барона Дантеса-Геккерена, поднявшего руку на Пушкина. Коллар обращается к убитому Пушкину в взволнованных стихах, исполненных «горячей тоски»: славянство потеряло в нем «блеск славы», Россия и русский язык — «творца эры новой»:
Пушкин! в тоске горячей я молвлю:
славы блеск славянин русский
в тебе потерял творца эры новой.
Эти слова говорят о многом. Не взирая на прежние упреки, Коллар первым у нас провозгласил, что Пушкин озарил блеском славы всех славян и стал в России созидателем новой эпохи.
На вопросе об отношении наших просветителей к Пушкину мы остановились более подробно, чтобы было яснее, каким образом великий русский поэт стал у нас общеизвестным уже при своей жизни.

Со времени первого появления произведений Пушкина на нашей родине он завоевал признание самых выдающихся представителей тогдашней чешской литературы, отзывавшихся о нем с восторгом и восхищением. Однако уже в этот первый период чешского знакомства с Пушкиным начали отчетливо вырисовываться различия интересов. Самые старшие (патриархи Возрождения) чтили в нем прежде всего представителя русской литературы. Другие — Челяковский и Маха — приветствовали в его творчестве родственный себе дух романтической поэзии. Они так и не поняли Пушкина в целом, ни в идейном, ни в художественном отношении. Чешская культура только что начинала развиваться и не достигла еще тех подоблачных высот, в которых свободно парил пушкинский дух. Несмотря на свои славянофильские и руссофильские настроения, чешские просветители не владели русским языком настолько, чтобы читать пушкинские стихи в подлиннике. Кажется, больше всего поддаться волшебству его музыкальных, красивых стихов смог один Ганка, в меньшей степени — Юнгман, Марек и Челяковский. Первые опыты перевода пушкинских произведений на чешский язык были обречены на неизбежную неудачу. Новый чешский поэтический язык только что начал образовываться. Характерным в этом отношении является названный выше прозаический перевод «Цыган», который представляет собой сражение, наперед проигранное в художественном отношении, и является свидетельством недостаточной подготовленности к пониманию пушкинского оригинала.
Известие о трагической кончине великого русского поэта нашло у нас горячий отклик. В поэзии получило оно самое полное выражение в названном сонете Коллара из его цикла «Дочери Славы». Но еще несколько лет спустя к этому известию возвращается Ян Православ Коубек, и в стихотворении «Могила поэтов-славян» он в элегическом раздумье посылает поклон «наияснейшей звезде» «славянского Пантеона» — Пушкину.
Везде в отзывах подобного рода вместе с восхищением к писателю мирового значения чувствовалась гордость тем, что рядом с общеизвестными европейскими именами можно поставить имя столь выдающейся личности из славянской литературы. Тем больше поражает то, с каким холодком отзывался о Пушкине в своем частном письме от 1843 года К. Гавличек. Россию он посетил, как известно, по рекомендации Шафарика, от которого он перенял кое-что из его взглядов и даже предубеждений. В Москве Гавличек сначала не слишком интересовался русской литературой. Он больше наблюдал действительную жизнь. Прожив в России почти девять месяцев, он сознавался, что до сих пор знает «пока только Гоголя». Под влиянием консервативной среды в доме С. П. Шевырева и ее славянофильских воззрений питомец Шафарика ничтоже сумняшеся зачеркивал всех остальных писателей. Они вместе с Пушкиным, по его мнению, были только «почти imitatorum pecus» — «стадом подражателей».
Всё же Гавличек не слишком долго оставался при этих своих незрелых отзывах о Пушкине. Видно, когда он вчитался в Пушкина, поэт пришелся ему по душе. Гавличек открыл в нем то, чего вовсе не ожидал увидеть: он узнал в нем не только поэта романтических поэм в байроновском стиле и мастера крупных, серьезных композиций, которые он недолюбливал; его пленил молодой Пушкин, едкий сатирик и насмешник, нападающий на царский реакционный режим, бюрократию и религию. Это было именно по Гавличеку. Он особенно хорошо запомнил «Сказки» Пушкина с издевательской колыбельной песней на царя и сказание о Бове Королевиче. Когда уже позже Гавличек писал народную революционную песенку про «Стадиона в роли няньки» и саркастическое «Крещение св. Владимира»,
вряд ли он осознавал, что кой-где сам становится невольным «подражателем» именно Пушкина. Однако за это мы ему благодарны. При посредничестве Гавличека к нам впервые проник бунтовщический ясный пушкинский дух, дух Пушкина-революционера, хотя это и не осознавалось. Действительно, при посредстве Гавличека мы впервые восприняли частицу прогрессивного пушкинского наследия наряду с частицей критического наследия Белинского. Вот почему молодой чешский воспитанник России в начале 40-х годов на своей родине вступал в столкновения со сторонниками устарелого романтического панславизма так часто, что даже стал казаться «неславянским».
Наступило и в Чехии время революционного брожения. В 1848 году тронулись стоячие воды меттерниховской «идиллии». Реакция Баха вновь пыталась «похоронить людей заживо», но молодая чешская буржуазия была в движении. Под внешним давлением полицейского бюрократизма тлели искорки потаенного отпора и сопротивления. Возникали условия для лучшего понимания Пушкина. Не вызывает удивления, что молодое подрастающее поколение восприняло Пушкина и приблизилось к нему.
Неруда, Галек, Пфлегер-Моравский, Бендл — каждому из них в период баховского «времени заживо похороненных» было по двадцать с лишком лет, — все они открыли своего Пушкина, все сумели взять у него что-нибудь для себя. Больше всех полюбил его молодой теолог Бендл. Это было еще в его студенческие годы; он еще до своего посвящения уделял Пушкину больше внимания и заинтересованности, чем это было прилично будущему священнику. Своими симпатиями к Пушкину он делился с Боженой Немцовой, которая любила прозу и сказки Пушкина. Она знала несколько «Повестей Белкина», поскольку они были переведены на чешский язык. Ее очаровала, без сомнения, «Капитанская дочка», в чешском переводе К. Штефана. Наподобие идеализированного пушкинского образа царицы Екатерины автор «Бабушки» создала свою «пани княгиню». Немцова начала в то время даже учиться русскому языку, и Бендл, вероятно, для нее, известной чешской «сказочницы», перевел одну из сказок Пушкина — «Сказку о рыбаке и рыбке» (1854).
Юноша двадцати одного года, Бендл опубликовал обширную статью о Пушкине в «Журнале Чешского музея». Какими словами писал он о нем здесь! Это было в 1854 году, когда реакционные австрийские власти в полном смысле слова неистовствовали.
Все предпочитали молчать: кто от испуга, кто из осторожности. И в это же самое время Бендл посмел уже во вступительной части своей статьи заявить во всеуслышание, что имя Пушкина стало «лозунгом всех недовольных» и что уже ранние стихотворения русского поэта отличались «якобинизмом» и проникнуты были жестокой ненавистью «ко всему существующему». Бендл особенно подчеркнул стихотворение «Кинжал»: в нем Пушкин воспел орудие казни, которым пользовались поборники свободы Брут и Карл Занд. Кинжал для того и был выкован, чтобы стать оружием вечной справедливости: он должен защищать свободу, расторгать узы, мстить за униженных. Память о Карле Занде, убившем немецкого реакционера Коцебу и погибшем поэтому на плахе, живет в сердцах немецкого народа рядом с памятью о Пушкине и звучит как предостережение насилию и тирании.
Нет никакого сомнения в том, что все эти подробности отвечали духу времени, если Бендл с такой решительностью подчеркивал в очерке жизни Пушкина именно это его стихотворение. Бендл писал, что «Кинжал» переводили на все языки России и что его везде встречали с большим энтузиазмом, потому что «каждый в нем находил свои собственные чувствования». В реакционной тиши баховского режима Пушкин как бы заговорил от имени чешских «якобинцев», «не согласных» со «всем существующим». Молодой друг Божены Немцовой ставил автора «Кинжала» рядом с самыми любимыми поэтами своего поколения. Бендл вновь писал о Пушкине в следующем, 1855 году в альманахе «Лада Ниола», где подчеркивал факт, что смерти Пушкина радовалась знать, дворянство, которое сильно недолюбливало «любимца народа».10 Не случайно Бендл поставил себе задачей ознакомить чешскую общественность, по мере возможности, с творчеством Пушкина. Только в 1859—1860 годах ему удалось издать два тома своих переводов произведений Пушкина. В первый — «Výbor básni A. Puškina. I. Básně rozpravne» (1859) — вошли поэмы «Бахчисарайский фонтан», «Братья разбойники», «Цыганы», «Кавказский пленник», «Граф Нулин», «Полтава», а также «Борис Годунов», второй — составил «Evgen Oněgin, román ve veršich» (1860). Хотя Бендлу с трудом давался перевод сложного стиха и передача хрустально ясного и простого пушкинского языка, всё же его труд во всех отношениях достоин уважения, и ценность его не уменьшается из-за присущих ему мелких ошибок или ритмических и стилистических недочетов. Два тома «Стихов повествовательных» Бендла впервые непосредственно показали нам многогранное богатство пушкинской поэзии и открыли к нему доступ чешским читателям.

Для этого как раз назрело время. Имя Пушкина победоносно завоевывало Европу. В соседней Германии пропагандировал его молодой Фридрих Боденштедт, бывший, подобно нашему Гавличеку, в начале 40-х годов воспитателем в Москве. Мы до сих пор еще не оценили значения боденштедтовских переводов из Пушкина для подрастающего «майского» поколения чешских писателей.11 Ведь его перевод повлиял, без сомнения, также на Бендла, хотя тот и вдохновлялся в первую очередь лекциями Ганки и его переводы с русских подлинников вполне самостоятельны. Не случайно Миковец, самый старший из «майовцев», опубликовал свою «шиллеровскую» трагедию о самозванце «Дмитрий Иванович» (1856) в том же году, что и Боденштедт. Вероятно, по переводам Боденштедта с Пушкиным первоначально знакомились даже молодые друзья — Неруда и Пфлегер-Моравский. Неруда в памфлете «У нас» (1858) прямо ссылался на автора «Онегина», создавая трагический тип чешского Онегина. И в «Пане Вышинском» Пфлегера (1858—1859) можно заметить подражание истории Онегина и Татьяны еще за год до того, как Бендлу удалось окончить и опубликовать свой перевод. Следовательно, он знал Пушкина по переводам Боденштедта. Непосредственным же влиянием Бендла можно объяснить увлечение Галека Пушкиным. Его «Мейрима и Гуссейн» (1859) кое в чем подражала «Бахчисарайскому фонтану», переведенному на чешский язык в упомянутом альманахе «Лада Ниола» (1855). Однако отношение Галека к великому русскому поэту было, конечно, другое, чем отношение Неруды и Пфлегера. Им обоим из всех пушкинских стихотворных произведений понравился больше всего «Онегин». Их увлек онегинский реализм, пренебрежительная ирония великосветского денди, который со скуки язвит над окружающей средой. Романтического Галека, наоборот, очаровал Пушкин-романтик, волшебный живописец Востока, владеющий множеством сияющих, живых красок, и знаток человеческих страстей и судеб в таинственных сумерках гаремов.

Шестидесятые годы больше сочувствовали именно раннему Пушкину. Чешская буржуазия в это время как раз была на подъеме своего развития. Впервые после баховской реакции она, окрыленная надеждами, начала развивать активную деятельность. Она не хотела, чтобы в этом ей мешала трезвая критика и скептическое отношение к жизни. Из литературы чешская буржуазия выбрала лишь то, что ее могло приятно развлекать, рассеивать, возбуждать. Ее молодежь увлекалась романтическими снами, причем ее лучшая часть, воодушевленная свободолюбивым патриотизмом, ратовала более или менее сознательно за свободу всех наций. Отсюда понятно и воодушевление, охватившее молодого Сватоплука Чеха еще в студенческие годы, когда он впервые читал в переводе Бендла «Кавказского пленника» и другие поэмы Пушкина. Он подражал «Цыганам» в одном из своих ранних произведений — в «Диком звуке» (1867). О Пушкине он вспоминал, путешествуя по Руси. К теме «Кавказского пленника» Сватоплук Чех возвратился в собственной стихотворной повести «Черкес» (1875). Пушкина приветствовал он в одном из последних своих произведений — в «Степи» (1905). В середине 60-х годов в Чехии по пушкинскому «Бахчисарайскому фонтану» возникло оперное либретто, однако неудачное. Музыку к нему сочинил Леопольд Мехура, оперой же, названной по имени главной героини поэмы Пушкина — «Мария Потоцкая», дирижировал во «Временном театре» сам Бедржих Сметана.

Но все-таки рядом с Пушкиным-романтиком в течение 60-х годов всё бо̀льшую популярность завоевывал также Пушкин-прозаик, гениальный повествователь. С основными прозаическими произведениями Пушкина чешские читатели были уже давно знакомы, даже более подробно, чем с поэзией. Уже в 1844 году журнал «Цветы» опубликовал перевод «Пиковой дамы».12 Три года спустя книгоиздатель Я. Поспишил выпустил в свет «Капитанскую дочку».13 Начиная с 1844 года публиковались отрывки из «Повестей Белкина». Но только 60—70-е годы, характеризующиеся всё усиливавшимся интересом к реализму в чешской литературе, показали чешским читателям Пушкина-повествователя в настоящем свете. С 1870 года были переведены уже все «Повести Белкина», некоторые даже дважды и трижды. В журнале «Светозор» появился в 1867 году «Дубровский» в чешской переработке. В 1874 году в «Картинах из жизни» Яна Неруды постепенно печатался «Арап Петра Великого», и вскоре после этого появился, переиздававшийся потом, новый журнальный перевод «Пиковой дамы». Это была вторая волна пушкинской прозы, шедшая в нашу литературу. Однако она не смогла оказать такого облагораживающего влияния, как поэзия Пушкина. В течение трех—четырех десятилетий со времени своего возникновения она утратила новизну, которую имела при своем появлении, и теперь чешские прозаики не могли уже у нее почерпнуть ничего особенно нового. Однако широким слоям чешских читателей превосходное мастерство Пушкина-повествователя продолжало нравиться. Не удивительно, что к Пушкину-рассказчику наши переводчики и позже возвращались вновь и вновь. В особенности с конца 60-х годов, в период преобладания реализма, до самого конца века пушкинские произведения заполняли чешский книжный рынок. Особенно много раз переиздавались «Капитанская дочка» и «Пиковая дама».

В 80-х годах великий русский поэт еще один раз находился под угрозой однобокой популяризации и неправильного понимания: в период моды на «Евгения Онегина». В 1882 году В. А. Юнг опубликовал в журнале «Рух» («Ruch») первые отрывки из своего нового перевода «Онегина». Приблизительно в то же самое время, в 1888 году, пражский театр впервые поставил оперу Чайковского «Евгений Онегин». Она имела блестящий успех, и представления следовали одно за другим. Чудесная музыка гениального русского композитора сделала более понятным «Евгения Онегина» и умножила эффект от этой блестящей жемчужины пушкинского творчества. Но публику занимало не новое драматическое искусство, прокладывавшее смелые пути для оперы. Вместо подлинного реализма, представлявшего собой тогда на оперной сцене совершенную новизну, буржуазная публика прежде всего восхищалась в Национальном театре сентиментальной, как ей казалось, историей любви Татьяны и Онегина с неизбежной романтической дуэлью. Внутренняя глубина человеческих душ, изящная красота трагических характеров, революционное звучание критики общества, — всё это ускользало от внимания большинства зрителей. Буржуазные снобы обоего пола истолковывали оперу по-своему. Любая влюбленная кисейная барышня воображала себя Татьяной. И проспект Фердинанда перед Национальным театром вдруг заполнился щеголями и денди с пресыщенными кисловатыми минами на манер пушкинского героя.

Ошибочно истолкованный тип Онегина стал у нас «модой» среди упадочной буржуазии конца столетия. Представительный орган тогдашней чешской буржуазии, журнал «Злата Прага», немедленно использовал неожиданную пушкинско-онегинскую «моду». В течение всего 1890 года журнал печатал новый юнговский перевод «Евгения Онегина». Отдельной книжкой вышел он из печати в 1892 году в книгоиздательстве Я. Отто. Перевод этот стал верным отображением эпигонского характера тогдашней мелкобуржуазной культуры. В сравнении с первым опытом Бендла, конечно, он знаменовал большой шаг вперед. Ведь с тех пор прошло тридцать лет напряженного развития чешского поэтического языка! Однако, несмотря на все свои старания и добрую волю, В. А. Юнг в действительности не оказался художником-творцом. Он так и остался прилежным учеником «лумировцев»14 и в дальнейших своих переработках перевода (издававшегося в 1914, 1919, 1924, 1926, 1937 годах).15 80-е и 90-е годы можно назвать периодом измельчания буржуазного «культа Онегина» у нас.

Спустя много десятков лет со времени своего возникновения произведения Пушкина пользовались любовью чешской публики не только в переводах, но также и на оперной сцене. Несколько молодых чешских писателей настолько прониклись впечатлениями от произведений Пушкина, что невольно или сознательно стали подражать им в своем творчестве. Только теперь журнал «Цветы» опубликовал (1888) неоконченный роман в стихах «Две любви» преждевременно умершего Франтишека Адамеца (1846—1868). Молодой Карл Легер попытался использовать онегинский сюжет дважды, в двух своих стихотворных повестях («Будни», 1883; «В тиши», 1890). Его сверстник, Богдан Каминский, написал в 1890 году для журнала «Злата Прага» тоже стихотворную повесть, которая привлекла к себе внимание своим пушкинским названием «Моя Татьяна». Франтишек Таборский под влиянием «Онегина» написал два своих отрывка («Апрельские настроения», «Масленица») и поместил их в книге своих стихов «Старая комедия» (1891). Даже «Магдалена» Махара (1894) и некоторые стихотворения в сборнике «Здесь бы цвести розам…» (1894) не избежали влияния «Онегина». Стареющего Сватоплука Чеха поражало то, что на стыке двух веков подражания «Онегину» в романтическом стиле буквально наводнили литературу. Однако времена изменились. Пушкинский герой с романтически развевающимся плащом и пистолетом, выношенный в мечтах «идеал отцов» должен был волей-неволей уступить дорогу сереньким обывателям без окаймленной тоги. «Его плащ съела, дескать, моль».
Мы не должны забывать, что необыкновенная популярность Пушкина с конца 90-х годов и до конца века возрастала непрерывно благодаря двум знаменательным годовщинам: в 1887 году исполнилось пятьдесят лет со дня гибели Пушкина; в 1899 году весь образованный мир отметил сотую годовщину со дня рождения поэта. Обе эти даты вызвали чрезвычайный интерес к его творчеству. Но очень характерным для периода подъема развития буржуазного общества представляется то обстоятельство, что у нас на долгое время победил и завладел умами именно «Евгений Онегин», прикрашенный и толковавшийся в мещанском вкусе. Как уже было отмечено, от «Онегина» не отставала и пушкинская проза, особенно «Капитанская дочка» и «Пиковая дама».

В юбилейном 1887 году появилась у нас еще одна выдающаяся почитательница пушкинского гения — Элишка Красногорская. Вдохновенная поклонница славянских литератур в этом именно году задумала осуществить свои переводы из Пушкина. В соответствии со своими вкусами она сначала занялась Пушкиным-романтиком. С 1883 года она печатала в журналах, а позже и в книгах отрывки из баллад и пушкинские поэмы южного периода его жизни. Она издала в 1888 году свой перевод «Бахчисарайского фонтана», в 1889 — перевод «Цыган», «Кавказского пленника», в 1894 — «Избранные стихи малых форм», в 1895 — «Несколько повествовательных стихотворений» и только десять лет спустя — перевод «Бориса Годунова» (1905). Новые переводы Э. Красногорской рядом с переводом «Онегина» В. Юнга вытеснили более ранний перевод Бендла, появившийся за тридцать—сорок лет до них. И в них отражена художественная манера школы «лумировцев».
1899 год, сотая годовщина со дня рождения Пушкина, завершил собой у нас буржуазный период пушкинской «моды». В том же году вновь вышло из печати несколько переводов прозаических произведений и сказок. Но действительной новинкой и ценным вкладом, на первый взгляд незначительным, являлся только один: маленький, оригинальный сборник лирических стихов, составленный для журнала «Славянский обзор» Франтишеком Таборским. Как известно, Таборский давно любил Пушкина и уже раньше его пленил «Онегин». Но только в зрелом возрасте он более глубоко занялся его изучением и открыл в нем больше, чем только романтического поэта, и больше, чем автора любовных стихов. Таборский сознательно, по-новаторски тяготел к пушкинскому критическому реализму. Именно поэтому он избрал из пушкинской лирики своеобразные, до тех пор у нас не известные стихи. Среди них ярко выделялось стихотворение с социальной тенденцией, проникнутое ненавистью к большому городу и воспевающее простоту и искренность деревенских людей («Когда за городом задумчив я брожу…»). Это было первое, пока довольно скромное предвестие нового понимания Пушкина. Оно с другой, не известной дотоле стороны осветило наследие великого русского поэта, которого у нас целые десятилетия представляли как творца мещанского идиллизма.
С наступлением нового века начался у нас видимый отход от Пушкина. На хаотическом перепутье самых различных «измов», при господстве идеалистического индивидуализма пушкинская поэзия, полная жизнерадостной силы и солнечной яркости, как будто потеряла почву под ногами. Редко появляются новые переводы. Элишка Красногорская со своим переводом «Бориса Годунова» 1905 года явилась как бы не ко времени. Старые запасы переводов удовлетворяли… Большим вниманием пользовались лишь сказки Пушкина. Внимательно изучал их главным образом Франтишек Таборский, проверявший и применявший в опытах их переводов свое тонкое языковое чутье. Таборский еще до первой империалистической войны несколько раз искал пути к Пушкину-революционеру. В журнале «Новь» в 1911—1912 годах он опубликовал дальнейшие два цикла своих переводов из Пушкина — его лирики и эпиграмм. Между последними помещены такие острые и трудные для перевода произведения, как эпиграммы на Аракчеева. Это он показал дорогу В. А. Юнгу, популяризатору «Онегина». И Юнг стал теперь чаще заниматься пушкинской лирикой малых форм, только, конечно, без намеченной программы, направления и цели. Во время первой мировой войны в его переводах звучала давнишняя чешская любовь к бессмертному русскому гению: звучала наперекор стихиям, звучала голосом отчизны.
Первое время Чехословацкой республики было не слишком благоприятно для Пушкина. Всеобщее отрицание традиций и равнодушие к достижениям прошлого проявились также и в отношении к Пушкину. Нельзя сказать, чтобы Пушкин совсем исчез с горизонта. Переводы более ранних произведений часто переиздавались и в 1920-х годах. Читатели и в это время искали произведений любимого поэта. Они успели раскупить три новых издания юнговского перевода «Онегина» (1919, 1923, 1926). С начала переворота 1918 года до 1932 года «Пиковая дама» вышла четыре раза, а «Капитанская дочка» — пять раз. Не приходится жаловаться на равнодушие публики. Но писатели, а именно молодое поколение, занимались Пушкиным мало.

Долгожданный поворот в отношении к Пушкину принесли только 30-е годы. Пушкин вновь выдвигался на передний план в Советском Союзе. Юбилейный 1929 год явился побудительным толчком. В свете новых найденных материалов яснее определились позиции поэта, пламенного борца за свободу. Появилось несколько новых выдающихся чешских переводчиков Пушкина. За сборником пушкинских сказок Ф. Таборского (1930) следовали: перевод Матезиуса («Пиковая дама» и другие рассказы, 1931), перевод Фишера («Сцена из Фауста», 1932), образцы ранней лирики в переводах Петра Кршички (1933) и новый перевод «Полтавы» Индржиха Неймана (1932). Все они искренне полюбили Пушкина и с тех пор отдавали ему свои старания и переводческое искусство.
Новое четырехтомное издание «Избранных сочинений» А. С. Пушкина (выпущено книгоиздательством Мелантрих в 1936—1938 годах) показало нам его творчество в новом виде, продуманном и систематически подобранном; можно сказать, что только в то время впервые Пушкин предстал у нас целостно, во всем своем величии. Бессмертный, вечно молодой. Борющийся, революционный. Художник и пророк. Петр Кршичка в переводах первого тома лирики Пушкина (1936, 1937) вложил всю свою виртуозность поэта и удивительную тонкость языкового чутья. Иосиф Гора заставил звучать свой перевод «Евгения Онегина» (1937, 1945), как звучат классические произведения чешской поэзии. Отокар Фишер в третьем томе (1937) возродил к жизни и как бы по-новому открыл для чешской общественности пушкинские драмы. В работе над четвертым томом соединились восемь переводчиков старшего и младшего поколений, чтобы коллективным трудом представить нам заново пушкинские «рассказы в стихах и прозе» и «Подражания народной поэзии» (1938). Именно этот организованный коллективный труд сделал возможным то, что до того времени — при Бендле, Юнге и Красногорской — не было осуществимо: перевоплощение творчества великого поэта объединенными силами лучших переводчиков, притом с единой точки зрения. Несмотря на то, что этот большой труд кое-где и не лишен недостатков, всё же он был знамением нового времени. Это новое время усматривало в Пушкине своего пророка и предтечу.

В юбилейном 1937 году пушкинские произведения широко распространились в чешском обществе. Помимо большого издания его «Собрания сочинений», отдельно вышло тогда много других изданий, в старых и новых переводах. Революционное значение поэта последовательно показывал в книгах и журналах молодой Илья Барт в подобранных с находчивостью переводах. Однако юбилей не ограничивался только переводами. На Пушкина обратила свое внимание вся чешская печать. Его имя заполняло специальные журналы и газеты. Десятки специальных и более популярных статей и исследований по-новому освещали прогрессивность и актуальность творчества Пушкина. Давний почитатель Пушкина Ф. Таборский издал в Академии серьезную статью в революционном духе о «Пушкине, певце свободы» (1937). Во всех крупных культурных центрах Чехословакии читались лекции и устраивались художественные вечера в честь Пушкина. Немало радиопередач посвящалось Пушкину. Пушкина ставили наши театры, не только оперные, но и драматические. Это был новый триумф гения Пушкина. На этот раз торжествовал победу не тот Пушкин, каким его представляли обыватели сорок—пятьдесят лет тому назад. Наконец-то, и у нас встал и в полном своем величии гигант великой эпохи, явившийся на рубеже двух веков, воскрес символ и выразитель наших чаяний и революционных стремлений к переустройству общества.

Оккупация, иго фашистского протектората временно подавили и прекратили открытое выражение почитания и любви к русскому гению. Но мы читали вечно дорогого нам Пушкина тайно, наслаждаясь им только у себя. Как только от славной победы Советского Союза под лучами солнца свободы треснул лед угнетения, ясный голос Пушкина прозвучал вновь. Этот голос звучит со дня освобождения не только в литературе и в новых переводах, но и в сердцах всего нашего народа.
Почти полтораста лет произносят имя Александра Сергеевича Пушкина в Чехии, более ста десяти чешских переводчиков пытались в течение этого времени приблизить к нам его вечно живые слова; на протяжении всего этого времени чешские читатели получили около трехсот неоднократно издававшихся переводов его произведений. О Пушкине напечатано в наших книгах и журналах более двухсот семидесяти статей и исследований, не считая бесчисленных газетных статей. Сведения о Пушкине мы часто искали в русских источниках. Однако более ста чешских ученых задумывались самостоятельно над творчеством Пушкина и посвящали ему свои исследования. Драмы Пушкина пользовались успехом на сценах чешских театров. Для наших артистов и певцов было радостным трудом воплощать бессмертных пушкинских героев: Онегина и Татьяну, Годунова и Гришку, Германна из «Пиковой дамы», Скупого рыцаря и Дон Гуана, народных героев его сказок. Мелодика пушкинской речи и взволнованный драматизм его поэтических сюжетов не раз вдохновляли чешских композиторов, чешских живописцев и художников, которые, вдохновленные Пушкиным, соперничали с русскими мастерами кисти; стихи Пушкина звучали и звучат по радио.

Почти не существует такой области искусства, куда бы Пушкин не проник; Пушкин — поистине гигант русской литературы, он стал неотделимой частью и нашей чешской культуры. С благодарностью мы пишем его имя рядом с именами тех, которые вели нас к свободе и победе. И у нас оказались вполне правдивыми и жизненными его слова к Чаадаеву:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!

Прага.

Сноски

Сноски к стр. 419
1 Настоящая статья профессора доктора Ю. Доланского, директора Славянского института Чехословацкой Академии наук, прочтена была им в качестве доклада в Ленинграде в Институте русской литературы 18 декабря 1956 года. Статья в сокращенном изложении напечатана в журнале «Славяне», 1957, июль, № 7, стр. 46—51. Профессор Ю. Доланский — один из видных знатоков Пушкина в Чехословакии; его перу принадлежит ряд работ о русском поэте, о его чешских переводчиках и истолкователях. В 1949 году профессор Ю. Доланский снабдил своим послесловием изданный в Праге сборник новых чешских переводов из Пушкина (A milovat mě bude lid… Výbor z veršů A. S. Puškina. Praha, 1949; см. здесь его статью «Proč milujeme Puškina», стр. 141—180). Под редакцией профессора Ю. Доланского вышел также ценный сборник «Puškin u nás. 1799—1949» (Praha, 1949, 424 стр.), материалы которого частично использованы и в настоящей статье. — Ред.
2 Подробный перечень переводов из Пушкина на чешский язык, напечатанных до 1860 года см. в библиографическом указателе, изданном Славянским институтом Чехословацкой Академии наук: «Slavica v Česke řeči. I. Česke překlady ze slovanskych jazyků do r. 1860. Z kolektivem spolupracovniků Slovanského ústavu ČSAV uspořadal Josef Bečka, Praha, 1955, стр. 101—105 (№№ 1687—1769). Опыт библиографического обзора чешских переводов из Пушкина в свое время представил В. А. Францев (см. его статьи: А. С. Пушкин в чешской литературе. «Сборник Отделения русского языка и словесности Академии наук», т. 66, № 4, 1900, стр. 1—22; Puškiniana. Новые чешские переводы произведений А. С. Пушкина. Статьи, посвященные его жизни и творчеству. «Русский филологический вестник», 1900, т. 43, № 1 и 2, стр. 1—8). Вопроса о воздействии Пушкина на отдельных чешских писателей мимоходом касались и некоторые советские исследователи, однако более или менее полного исследования на эту тему на русском языке еще не существует. — Ред.
Сноски к стр. 420
3 Helena Procházková. Po stopách Puškinových do let šedesátých. «Puškin u nás. 1799—1949». Uspořádal Julius Dolanský s redakčním kruhem, Praha, 1949, стр. 152—239.
Сноски к стр. 421
4 Josef Josefovič Jungmann. Korespondence. Do tisku připravila Olga Lauermannóva-Votočková, Praha, 1956, стр. 57.
5 Там же, стр. 59.
6 См. письмо А. Марека к Юнгману: Časopis Českého musea, 1892, стр. 302.
Сноски к стр. 422
7 Cikáni. Přel. J. Sl. Tomíček. «Čechoslav», 1831, № 5, стр. 8—19.
Сноски к стр. 423
8 Geschichte der slawischen Sprache und Literatur nach allen Mundarten, стр. 185 (здесь названы: «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Евгений Онегин»).
9 J. Kollár. Ueber die literarische Wechselseitigkeit zwischen den verschiedenen Stämmen und Mundarten der slawischen Nation; перепечатано в книге: J. Kollár. Rozpravy o slovanské vzájemnosti. Praha, 1929, стр. 65.
Сноски к стр. 426
10 Bachčiserajský fontán. Přel. V. Č. Bendl. «Lada Nióla», Praha, 1855, стр. 26—46. Оттиск из этого альманаха («Bachčiserajský fontán. Přel. a některé skizzy z literatury ruské podává Vacslav Č. Bendl») помечен 1854 годом.
11 Названного так потому, что многие его представители были участниками национального восстания в мае 1849 года или развивались под влиянием его идей. — Ред.
Сноски к стр. 427
12 Piková dáma, Přel. K‹alasanc› Orelsky. «Kvety», 1844, № 11.
13 Kapitánova dcera. Přel. Kristian Stefan, Praha, 1847.
Сноски к стр. 428
14 Литературное направление журнала «Лумир».
15 Об «исправленном» издании перевода В. А. Юнга 1914 года весьма похвальную рецензию напечатал В. А. Францев в «Русском филологическом вестнике» (1914, № 2, стр. 605—606); он даже объявил этот перевод «образцовым» и отрицательно отозвался лишь об иллюстрациях, сопровождавших текст.