Посещения. Стихи. 1929-1936
Чегринцева Эмилия Кирилловна
Эмилия Кирилловна Чегринцева (урожд. Цегоева; 24 февраля 1904, Екатеринбург — 16 ноября 1989, Наход, Чехия) — русская поэтесса «первой волны» эмиграции, участница ряда литературных объединений Праги.
“Посещения” – первый сборник поэтессы. Вот что писал о ее поэзии в 1938 году, один из известнейших критиков зарубежья Альфред Бем:«Э. Чегринцева занимает в эмигрантской поэзии особое место, дающее ей право на внимание критики. Она сочетает в себе индивидуально-лирическое начало со стремлением как-то глубже осмыслить и осознать личное. В ней чувствуется большое лирическое напряжение, но она умеет придать своему личному обобщающее значение, приподнимающее и осмысливающее ее творчество».
На ее поэзию обращали внимание В.Ф. Ходасевич, П.М. Пильский, Н.Е. Андреев, Л.Н. Гомолицкий, Н.Н. Новаковская и др. Даже критически настроенный к «пражанам» Георгий Адамович вынужден был признать, что у Чегринцевой «дарование творчески подлинное».
Посещения
«Ближе утро. Нехотя и вяло…»
Ближе утро. Нехотя и вяло
разжимает руки темнота.
Я лежу в тенетах одеяла.
Отлетает робкая мечта.
Стрелки прикоснуться к сновиденьям,
будто два отточенных меча,
и ресниц испуганные тени
оттолкнет зажженная свеча.
Догорят в бушующей спиртовке
голубые искорки планет.
и вползет в окно моей неловкий
пряным кофе пахнущий рассвет.
Возвратятся мелкие заботы
под родной гостеприимный кров,
и вода змеиным оборотом
смоет с плеч тугие крылья снов.
Вот и день. И утренняя сажа
понемногу гуще и темней.
Нет, судьбы мне снова не предскажут
ледяные звезды на окне.
БЕССОННИЦА
Из улицы в улицу — вброд —
бродить без расчета, без меры;
и прошлое в ногу идет,
как тонкая тень Агасфера.
До звезд завивает спираль
сухая и пьяная вьюга.
Бессонная ночь, не пора-ль
с тобою расстаться, подруга?
И город, оседланный мглой,
уныло плетется к рассвету.
О, чтобы присниться могло
за время напрасное это?
Желтеет измятый восток.
Не будет заря, как начало,
Но как утомленный игрок,
как сброшенный фрак после бала.
А твой неустойчивый шаг
скребет тротуар по загривку.
И пляшет пустая душа
обрывком газеты, обрывком.
ВЕСНОЙ
На сквознякe весенних суток
раскрылись двери, как цветок,
и к звездам синий первопуток
от сырости почти размок.
По крышам рассыпая шорох,
на небе трогается лед,
и вспыхивает, будто порох,
над садом мартовский восход.
Там будут выстроены громом
для нас, как радуги, мосты.
Там, успокоенные бромом,
мы бросим тело, как костыль.
И, покидая образ прежний
и заводь сонную земли,
заголубеет, как подснежник,
душа у звездной колеи.
И ветер треплется мочалкой,
и в полых водах тонет путь.
А ночь, как нищая гадалка,
судьбы не может обмануть.
ВАЛЬС
Расцветай, моя ночь, и касайся
шелковистым подолом людей!
Мы плывем по широкому вальсу
в голубой невесомой ладье.
Опустевшие столики пеной
оседают за нами к стене,
и качается ночь, как сирена,
на блестящей паркетной волне.
От расплывчатой мглы ресторана
отплывая навеки вдвоем,
голубые забытые страны
мы, как молодость, снова найдем.
Медный ветер сметет дирижера,
раскачает простенки прибой;
в повторенных зеркальных просторах
станет тесно кружиться с тобой.
И, круги расширяя над залом,
покидая, как пристань, паркет,
разобьемся мы грудью о скалы —
об высокий холодный рассвет.
«Уже твердел сраженный день…»
Уже твердел сраженный день
и больше сердцу не был нужен,
и звали вывески людей
на кружку пива и на ужин.
Уже гремучею змеей
на двери опускались шторы,
и рейс окончила дневной
международная контора.
Не торопясь, жевал туман
отяжелевших пешеходов,
и за решеткой океан
качал в ладонях пароходы.
И ветер, растолкав народ,
в боязни опоздать к отходу,
открыв большой и громкий рот,
кричал бумажным пароходам
— пронзительней, чем муэдзин,
чтобы смелее отплывали,
что, ведь, не только для витрин
у них бока обшиты сталью!
И вот тоска несла из тьмы
живые волны, запах пены,
и неспокойная, как мы,
ждала флотилия сирену.
И, обгоняя пароход,
мы шли во мрак Иллюзиона
встречать тропический восход
и фильмовые небосклоны.
«Какая странная и злая…»
Какая странная и злая
туманом скованная мгла,
созвездья спутавши узлами,
над нашим городом легла!
Мы, как растерянная стая,
зовем друг друга через тьму,
касаясь легкими перстами
слов непонятных никому.
И в тонкой пряже параллелей
ползут моря на материк
под наши робкие свирели,
как гомерический парик.
И сквозь всесветные пространства,
в географической графе.
классическое постоянство
проносит бережно Орфей.
Хрестоматические души,
томясь в учебниках земных,
свою любовь, как розу, сушат
меж рифмами стихов своих.
Ища и плача на подмостках,
и в опереточном аду
мы ждем, что красные подростки —
испуганные какаду,
так непонятно и напрасно
нас воскресят за низкий балл —
для встречи краткой и прекрасной
и смертоносной, как обвал.
«Рисует белые узоры…»
Рисует белые узоры
на окнах тонкая игла,
и стынут стекла, как озера,
и, как озера, зеркала.
А электрические звезды
в витринах искрятся, как лед,
и брошен прямо в синий воздух
твоих сонетов перевод.
Из тьмы пустого магазина
обложки пламенная вязь
зовет, как голос муэдзина,
сквозь копоть улицы и грязь.
Но смотрит ночь темно и хмуро
и, каблучками простучав,
уйдет с другим твоя Лаура,
и вот — оплывшая свеча —
твоя бессмертная надежда
погаснет медленно у глаз,
между страницами и между
листами, людям напоказ.
И будут снова стыть в витринах
сухие лавры на висках
и, как широкая равнина,
заиндевевшая тоска.
БОЛЕЗНЬ
Мой жар высок. Моя постель крылата.
Крепчай, крепчай, прекрасный мой недуг!
Через пятно оконного квадрата
сочится ночь непревзойденных мук.
А терпкий яд глухих четверостиший
сжигает тело, сушит мне уста.
Вскипает кровь, как ртуть, всё выше, выше…
Звенит в ушах, и душит темнота.
Потом опять в ознобе вдохновенья
душа кликушей бьется на листе.
Желанных слов невоплотимы тени —
вставай встречать непрошеных гостей!
И только Муза, кроткая сиделка,
снимает жар прохладною рукой.
Так дождь осенний, медленный и мелкий,
Неслышно льет над вспененной рекой.
«В девицах Муза счастья заждалась…»
В девицах Муза счастья заждалась;
года идут, поддразнивая, мимо;
короткий сон — смягчающая мазь,
но хворь твоя почти неизлечима.
Напрасно льешь под праздники одна,
над блюдом разрисованным и плоским,
невнятные, как речи колдуна,
узоры застывающего воска.
Напрасно ждешь. И нет на утро сил
глядеть опять в заботливые лица.
Ты влагой заговоренной чернил
Не воскрешаешь высохшей страницы.
Уже бессильно вечное перо
жизнь возвратить рискованной надежде,
и никнет стих, сраженный, как герой,
и вот, — почти сквозь обморок, как прежде
не холодеть, не бормотать в слезах
дрожащих строф, таких как голос скрипки.
Вот потому усталые глаза
И пальцы ослабевшие не гибки.
«Зубочистки грозят, как рапиры…»
Зубочистки грозят, как рапиры,
и чернеет рояля помост.
Через мутную полночь трактира
ты опять вырастаешь до звезд.
Мимоходом, как позднюю помощь,
ловишь скрипок унылый привет.
Этих лиц, этих комнат не помнишь,
и легко уплывает паркет.
И не пена — ты знаешь заранее,
что над пивом плывут облака.
Голос твой, освеженный молчаньем,
как весеннего грома раскат.
А, из пены родившись, Венера,
пьяным жестом щеку подперев,
эту ночь принимая на веру,
будет слушать покорно хорей.
Под полями дешевенькой шляпы
ты увидишь, сквозь дым голубой,
как слезами на скатерть закапав,
для тебя оживает любовь.
О поэт, разве розы не могут,
если хочешь, и здесь задышать?!
Но, сбиваясь с цветущей дороги,
ослепленная бредит душа.
И не видит, присевшая сзади,
как приходит любовь умирать
на измятом обрывке бумаги,
под заржавленным жалом пера.
СКУЛЬПТОР
Земные, теплые движенья
на глину плещут и скользят
всё яростней, всё вдохновенней,
но чуда повторить нельзя.
Полураздавленный и липкий
овал неясного лица,
как вызов, шлет полуулыбку
глазам прищуренным творца.
Припоминая Божье слово,
дрожит бесформенная плоть.
Сырыми тряпками окован
и к муке приближаясь вплоть,
ты рассекаешь выход узкий,
чтоб голос вышел на простор,
чтоб пел и плакал каждый мускул,
не вздрагивавший до сих пор.
И вот, уже изнемогая,
сквозь вопль, исторгнутый борьбой,
ты слышишь — дышит грудь глухая,
ты видишь — солнце над тобой.
ПРАГА
Растянув тишину по аллеям,
приколов к темноте фонари,
теплый вечер мундиром алеет
на посту у сентябрьской зари.
Каменеет дворцовая стража,
каменеют химеры и храм.
Смерть на ратуше время покажет:
— Горожане, пора по домам! —
И тогда из-под арок в извивы
узких улиц, сквозь копоть и пыль,
золотистым играющим пивом
малостранская [1] вспенится быль.
Газ больными глазами моргает,
и туман вырастает стеной,
и, бунтарские песни слагая,
бродят души в угрюмой пивной.
Хмель их горек, и хмельно их горе,
потрясает кружками цех;
а в молчании обсерваторий
ищет Брагэ счастья для всех.
И, пугаясь полночного крика,
по подвалам алхимики ждут
золотую удачу, и дико
над ретортами ночи плывут.
И в предчувствии бед и бездолья,
одинокий и злой, как скопцы,
серым пальцем глиняный Голем
королевские метит дворцы.
«В глухое море площадей…»
В глухое море площадей
стекают переулки.
Опять восьмичасовый день
выходить на прогулку.
И сотни лошадиных сил
перековав в моторы,
асфальтом бережно залил
свою свободу город.
Гуляет время, как палач,
выдумывая трюки,
и вызывает всех на матч
с непобедимой скукой.
Туман накинул Гранд-Отель
плащом испанских грандов,
и ночь орет и пьет коктейль,
как негры из джаз-банда.
И слышит чахлая луна,
как ты кричишь рассвету,
срывая гнев, как ордена:
«Карету мне, карету!»
ГАДАНЬЕ
Разложены черные пики
над сердцем твоим венцом,
налево король двуликий
с дорогой в трефовый дом.
Любовь твою радость погубит,
смотри — под сияньем корон
уже улыбаются губы,
уже розовеет картон.
И снова горячие руки,
как голуби на плечах.
Цыганка гадает разлуку,
и медленно тает свеча.
У троек недобрые вести,
девятка обиды сулит,
и с пиковой дамою вместе
злосчастье и горе спешит.
Что было? — За мастью червонной
улыбка, как спрятанный клад.
Что было? — Темно и бессонно
январская ночь протекла.
Что будет? — Нежданная встреча,
но снова сжимается грудь,
крестами трефово отмечен
на вечер предсказанный путь.
Зовет дружелюбная дама,
торопит вернуться назад,
но ты выбираешь упрямо
дорогу, ведущую в ад.
Вся жизнь под колодою клейкой,
и нож над червонным тузом —
четыре руки злодейки
сметают карточный дом.
«Ночь беспокойна, ветрена — как ты…»
Ночь беспокойна, ветрена — как ты.
Над черным кофе — рифмы мотыльками.
Неповоротливей, чем камень,
как гулко бьется сердце взаперти!
В такую ночь бесплодно говорить
или вздыхать. Сиди, как можно тише.
В такую ночь, нахмурив брови, пишут
о пуле в лоб, об умершей любви.
А я? А мне?… Мой верный карандаш
уже, как опостылевший любовник,
мне тягостен. На дьявольской жаровне
сгорает… что? Какое имя дашь?
Все ненадолго — счастье и мечты.
И боль моя непрочна и растает.
Что я тебя не поцелую? Что другая…
Я свет тушу. Ночь ветрена — как ты.
«Над фитилями билось пламя…»
Над фитилями билось пламя
шла, застревая в колеях,
весна неверными шагами
через игорные поля.
Цвели трефовые созвездья,
как розы. Росчерком мелков
кабалистически возмездье
навек слепило игроков.
И вздох, задержанный экстазом,
внезапно всхлипывал, как крик;
судьба мигала черным глазом,
судьба-цыганка, дама пик.
И ждало замершее тело
последней ставки. Ночь текла.
Тринадцать карт на стол летело,
как звон разбитого стекла.
И в сердце, в туз червонной масти,
бубновая вонзалась грань,
сквозь боль, распахнутую настежь,
в упор, на гибель шла игра.
Дрожали карточные стены;
ночной сменяя караул,
заря входила в зал надменно,
и, опрокидывая стул,
ты слышал приговор суровый,
приказ двойного короля,
чтоб жизнь отыгранную снова
ты нес в суконные поля.
СТИХИ О ГУЛЛИВЕРЕ
1
Тишина, как глухая пещера,
крепко спит лилипутья страна;
только душная ночь Гулливера
вновь с пустыми руками — без сна.
Гулливер, на листах иллюстраций
ты на бодрого янки похож,
ты раскатисто должен смеяться,
чтоб спасти эту детскую ложь.
Но бессильная горечь по-крысьи
гложет сердце все глубже и злей,
головой ты в заоблачной выси,
а ногами — на этой земле.
И над сердцем твоим без опаски
лилипуты ведут хоровод,
и твою простодушную маску
букинист на прилавок кладет.
Гневной рифмой хмелей на рассвете!
Чахнет муза с тобою в плену,
и завидуют малые дети,
что нашел ты такую страну.
Задыхаешься, плачешь и стонешь,
окружил мелюзгой тебя Свифт,
и широкие эти ладони
подымают их к солнцу, как лифт.
И сквозь строй заколдованных суток
по игрушечным верстам равнин
гонят душу твою лилипуты,
заклейменную словом — «один».
2
Томясь в тисках обложки серой,
еще не предано земле,
лежит бессмертье Гулливера
огромной книгой на столе.
Спеша взволнованно пробраться
сквозь сон библиотечных лет,
над темным пленом иллюстраций
растет и крепнет силуэт.
И вот, круша ногой булыжник
миниатюрной мостовой,
вновь Гулливер из ночи книжной
выходит в город неживой.
Опять напрасно ожидала
душа увидеть в этот раз
дома размеров небывалых
и над собой фонарный глаз.
Как надоело Гулливеру
на гномов сверху вниз смотреть!
Где души равных по размеру?
Где все смиряющая смерть?
Склонись — торопят лилипуты
резвиться с ними в чехарду, —
вот так пустеют склянки суток
двенадцать месяцев в году!
Зачем придумал сочинитель
улыбку бодрую тебе?
Ты гневно рвешь гнилые нити,
и крошки воют, оробев.
И, сняв со всех границ запреты —
как безграничен строк простор!
у самого плеча поэта
душа сгорает, как костер.
И, гранки заслоняя тенью
густых ресниц, ты видишь тут —
венок чудесных приключений
кладет у гроба лилипут.
ШАХМАТЫ
Длинные пальцы большой руки, —
ястребом кружить тень.
Мир оплывает в размах доски.
Белая клетка. День.
—————–
Деревянны шаги королевской четы,
деревянны хвосты коней.
Офицерские очи прозрачно — пусты
от бессонных ночей и дней.
Очарованно двинулась белая рать,
за квадратом берет квадрат.
Обреченно клялись короля защищать
деревянные души солдат.
——————–
Как золотисты волосы под шлемом!
а белый плащ как крылья на плечах!
Король, король! Любовь страшней измены.
Я подымусь, я глухо крикну — шах!
———————-
Черная дама, как Жанна д’Арк,
гордо ведет войска.
Шелест знамен, как весенний парк.
Мутно блестит доска.
Белый квадрат, черный квадрат,
гулкая тьма и свет.
Нежность молчит. Души молчат.
Копья несут ответ.
Конь вороной, сбив седока,
крошит копытом мир.
Саван на лоб сдвинув слегка,
смерть сторожит турнир.
——————–
Как нож вонзает листья кактус
в окно, завышенное тьмой,
и сон, однажды сбившись с такта,
не возвращается домой.
Вползая медленно и едко,
сдвигает комнату тоска,
душа томится в черной клетке,
ночь нарастает как раскат.
Я низко опускаю плечи —
любовь враждебна и темна.
Мне защищаться больше нечем.
Мой ход неверен. Я одна.
Неотвечающей любовью
полна, как ядом, тишина.
—————
Вот так — согнувшись в изголовьи,
встречать я день осуждена.
Но утро, и живешь иначе,
надеждой сомкнуты уста,
мир — разрешенная задача,
и клетка черная пуста.
—————-
Атакуют последнюю башню с востока
темнолицые роты, победу пленив,
и над полем, над рябью квадратов широких
ты один, как бессмертный таинственный миф.
Белокурый король пошатнулся. Из рук
выпускает копье и щит,
но уже королева — недремлющий друг,
на защиту к нему спешить.
Королева, гардэ! Назад!
Но в крови голубой копье,
но уже стекленеет взгляд.
Барабан похоронно бьет.
—————
Король, несчастье чертит
последит ваш квадрат.
Любовь страшнее смерти.
Король, прощайте! — Мат.
—————-
И вот опять кладет судьбу
рука в холодную коробку.
Мы деревянно спим в гробу
и ждем и трепетно и робко,
что завтра, вновь начав игру,
нас будет двигать свысока
все та же крупная рука.