* * *
И горы облаков, и кактусов отары,
Двугорбый божий бомж над папертью песка…
Здесь так чисты цвета… И мы ещё не стары.
И птица на лету касается виска.
О, родина всего! О, пафос Палестины!
О, живопись пустынь – причудливей Дали !
Льдовеющая соль. Блаженные крестины
в Отеческих руках… Купель. И корабли
исчезли. Стёрт прогресс. Ни дыма. Ни детали
терновых наших дней. Вернулся в окаём
первоначальный смысл.
И след Его сандалий
впечатан в твердь воды и солнцем напоён…
* * *
Сколько в компьютере божьем оттенков зелёного –
Я никогда ещё в жизни не видела столько!
Здесь, в Галилее, спасенье от времени оного,
словоубежище… И кислосладкая долька
(не леденец химиядный – плоды трудовитые… )
Солнце гончарное, скрипнув, за кадр опускается.
Овны библейские, к жертве любовно завитые,
так безмятежны, что фотозатвор спотыкается…
Патриархальное, ветхозаветное, горнее
ширится небо – чем выше тропинка топорщится.
Совестно в рифму, – изыди, как бизнес – игорная…
Дай надышаться псалмами…
(Примолкла, притворщица.)
* * *
Мой друг опять невыездной –
Как много лет тому…
И не заполнить обходной
В пылающем дому.
„Наш дом – Израиль“ – говорит.
Бездомный бледный грач…
Щебечет весело иврит
И прячет вечный плач.
Он не банкир, не спекулянт
Мой старый добрый друг,
Лишь любопытный эмигрант
В пески – из белых вьюг.
И вот сидит он, весь в долгах,
В компьютере сидит…
Мешает думать о богах
Профуканый кредит.
Мой друг ни в чём не виноват,
Он – из породы птиц…
И если завтра новый ад –
Он первый в Аушвиц.
Он входит в кнессет, глух к речам,
Неловкий как верблюд.
И люб Шагал его очам,
И скушен прочий люд.
Он отвечает невпопад,
Но встать “в ружьё” готов
Мой друг – печальный депутат
От партии цветов…
* * *
То ли ломится бешеный яркий ландшафт,
то и дело меняясь, в стекло ветровое?
То ли фрески Шагала до звона в ушах
разрослись, и смыкаются над головою?
Всё возможно под куполом этих небес,
где в прищуре солдата – печаль Авраама,
где пилястрами стройными лепится лес
и однажды в столетье скворчит телеграмма.
Как лиловы оливки, и как апельсин
нестерпимо оранжев, на зависть Манчжурий…
Над слепящим песком – паруса парусин
и араб в неизменном своём абажуре…
Все мы родом из этих горчичных земель,
что являют прообраз и ада, и рая,
где, как в детстве бронхитном, палитровый хмель
и восторг сотворенья… И сбылся Израиль!
Я намокшую прядь поправляю крылом
и не ведаю, сколько веков отмахала…
И венчает картину, мелькнув за стеклом,
смуглый ангел пустыни, патрульный ЦАХАЛа…
* * *
На зубах скрипел песок,
шла осада.
Не висок, а дух высок
твой, Масада.
Пусть им имя легион,
хватит – Рима.
Желт песок. И желт огонь.
Всё – горимо.
Жажду взглядом утолив
в Божье небо,
знали – больше ни олив
и ни хлеба.
Ни надежды на побег,
ни подмоги.
Первый подвиг. Первый век
синагоги.
Обнимите жён, мужи, –
время тризне!
Пусть им наши куражи,
а не жизни!
Лучше гибель, чем клеймо,
что – отрепье…
…Поналипло к нам дерьмо
раболепья.
Не грозит нам дефицит
прохиндеев…
Но – великий суицид
иудеев!
Занесло песком года –
да не стёрто…
Даль как желтая звезда
распростёрта.
Не для МИДа, не для вида –
фасада:
Золотая пирамида.
Масада.
Приходите погордиться,
старея,
не забывшие традиций,
евреи…
* * *
Дождик. Муторно. Жди гостинца
от безумного палестинца…
Неужели же всё заране:
брань соседей и поле брани?..
Бог – он каждому понемногу:
флягу влаги и хлеб в дорогу.
Иудею и христьянину.
(Износилось бельё в рванину.)
И араба арба палима
белым солнцем Ерусалима.
Что же ты натворил нам, Боже!
Что ни век – то одно и то же:
кровь и пепел, руины мести…
Люди жить не умеют вместе.
…Я вернусь в свои палестины,
ребятне раздам апельсины.
А родня мне – борща половник:
мол, хлебай, отощал, паломник…
Шагом-шепотом выйду в город,
приподняв – от прохожих – ворот.
Тихо-тихо. После террора
отдыхает крейсер „Аврора“.
А в парадных того построя
пьёт народ, разойдясь по трое,
пьёт и плачет : „Помилуй, Боже…
(И жидовскую морду – тоже…)“
Потому-то и ждать Мессию
не куда-нибудь, а в Россию –
где бродяга в лохмотьях ищет
Книгу Бога на пепелище.
Скрипка ль плачет? Скрипит телега?
Острый свет над пустыней снега….
* * *
…Земную жизнь пройдя до половины,
верней, почти до самого конца,
я знаю : в птичьих шапочках раввины
не заслонили Божьего лица.
Тому, кто нам наказывал: не целься,
не обмани, будь страждущему – брат,
милей и ближе ряженых процессий
поэт, стихи слагающий в шабат…
Космополит, что пьёт арабский кофе,
смакуя горечь, сжав до синевы
осколок моря… Этот на Голгофе
Не отшатнет от плахи – головы…
Да, не любил катания на танках,
чурался пейс, – зато наверняка
арабских цифр в швейцарских мутных банках
не прикрывала алчная рука…
И если все мы, Господи, повинны,-
прости тобой придуманный народ…
Земную жизнь пройдя до половины,
я слышу скрежет Дантовых ворот…
* * *
Лена, Володя, Наташа и Миша.
Над головой – сионисткая крыша.
А на столе – православная водка.
(Задраны вверх и кадык, и бородка.)
Из пенопласта двойник Арафата,
он исподлобья следит воровато…
Что тебе, чучело? Будешь из банки?
Мы никуда не въезжали на танке.
Мы согревали пол-жизни в котельной
и Могендовид, и крестик нательный.
Новый Завет вслед за Ветхим Заветом
полнили душу терпения светом…
Спали с лодыжек галерные гири.
Не потеряться бы в яростном мире!
Юра, и Вася, и Боря, и Лена –
все мы Петра и арапа колена…
И отовсюду спешат катастрофы
в наши до слёз петербургские строфы.
В мире безумном воинственном этом
нет закутка бесприютным поэтам.
Всюду бездомна ты, братия наша –
Витя, Серёжа, Олежка и Саша.
Хоть и пришли заповедные сроки
и из юродивых вышли в пророки…
Песах ли, Остерн – рванём без закуски…
Это по-божески. Это – по-русски.
* * *
Храни друзей моих, Господь,
и в Петербурге, и в Нью-Йорке,
и во дворце, и во каморке
крепи их дух, щади их плоть.
Нам не дано предугадать,
где нам даровано свиданье,
на Рейне или Иордане
окатит светом благодать.
Я скрытной верою живу,
что вдруг расступится кромешность,
как тайна жизни, как промежность
и – в звонкий обморок, в Неву!
Не оттолкнёт счастливых слёз,
сомкнёт утешные объятья…
И встретят в белом сёстры, братья…
И впереди – Иисус Христос.
Да, мы и грешны, и слабы,
а всё ж друзей не предавали.
Достойны райских кущ едва ли,
но – взблеска ангельской трубы.
Хотя б за то, что бедовали
и были всюду, где бывали,
лишь бедуинами судьбы…
18-25 февраля 2001.
Штутгарт.