Опубликовано: «Литературная газета», 15 ноября 1989 года.
Автор: Михаил Рутман.
Пронзительные, на дно души заглядывающие глаза Пастернака. Благородный, подчеркнуто интеллигентный Эренбург. Инфернальный, будто прорицающий собственную трагическую судьбу Бехтерев. Царственная, богоподобная Ахматова – портреты с выставки известнейшего советского фотопортретиста Моисея Наппельбаума, прошедшей в Ленинградском Дворце работников искусств «Эпоха в лицах». И какая эпоха! И какие лица! А вот и он сам – задумчивый, проницательный взгляд, раздвоенная бородка с сильной проседью. Чуть подальше – его семья жена, четыре дочери и сын. Из всех изображенных на снимке в живых тогда оставалась лишь старшая дочь фотографа Ида Моисеевна Наппельбаум. Ровесник века, поэтесса, член «Звучащей раковины» – студии, возглавлявшейся Николаем Степановичем Гумилёвым.
Мне посчастливилось взять у нее интервью, запись которого приводится ниже.
В небольшой квартире на улице Рубинштейна из-за стола навстречу мне поднялась маленькая седая женщина. Ясный взгляд, приветливая улыбка.
– Ида Моисеевна, ходил недавно по выставке вашего отца, вглядывался в лица и вдруг поймал себя на мысли: все они необыкновенно красивы какой-то высокой, одухотворенной красотой. Что это – искусство фотографа или то действительно была эпоха особенных, красивых людей?
– Конечно, искусство – большое дело. Салон отца на Невском, 72 был известен всему Петрограду. Около фотовитрин, которые он периодически обновлял, всегда толпился народ – счастливцам, чьи фотографии оказались там, страшно завидовали. Не было, наверное, ни одного более или менее крупного общественного или политического деятеля, который не снялся бы у Наппельбаума. О том, как отец в 1918 году фотографировал в Смольном Ленина, написано много и подробно. А насчет эпохи красивых людей – вы, наверно, тоже правы. На лицах тогда лежал отсвет великой надежды и веры, приподнимавший нас над обыденностью, делавшей красивее, чем мы были на самом деле.
– Кстати, не благодаря ли обширным связям отца вы попали в столь изысканный литературный круг?
– Нет, как ни странно, все было наоборот. Еще в гимназии мы с сестрой Фредерикой стали писать стихи, а в 1919-м я пришла в Дом искусств на Мойке, в поэтическую студию Гумилёва. Круг литературных знакомств расширялся стремительно. Общались мы и с «цехом поэтов», где собрался весь цвет тогдашней литературы. Многие стали бывать у нас дома, и таким образом я невольно явилась «поставщиком моделей» для моего отца.
– Интересно, а как проходили занятия в «Звучащей раковине»?
– Мы читали стихи по кругу. Каждое подвергали подробному критическому разбору. Вторая часть занятий проходила во всевозможных литературных играх. Так, мы часто играли в буриме. Были заданы рифмы, и каждый из студийцев сочинял строку по кругу, чтобы создавалось цельное, осмысленное стихотворение. Николай Степанович сам принимал активное участие в этих «забавах». Игры продолжались и после конца официального часа занятий. Мы рассаживались на ковре в гостиной, к нам примыкали и «взрослые» поэты из «цеха поэтов» Мандельштам, Оцуп, Адамович, Георгий Иванов, Одоевцева, Всеволод Рождественский,- и разговор велся стихами. Тут были и шутки, и шарады, и лирика, и даже настоящие объяснения в любви, чем опытный мастер приводил в смущение своих молоденьких учениц.
Только что вышла новая книжка Гумилева «Шагер», он с гордостью всем подписывал ее, а я забыла принести книжку на занятия. «Ну, что вы! – сказал Николай Степанович.- Ведь я приду к вам послезавтра на день рождения и там надпишу. Это будет вам подарок». Но 3 августа 1921 года Гумилев на мой день рождения не пришел. Мы долго ждали его за огромным овальным столом в нашей квартире на Невском. К такому дню было раздобыто угощение – чай с сахаром, бутерброды и вино. Увы, с нашим мэтром нам встретиться уже было не суждено. Когда его арестовали, мы все, как могли, заботились о его молодой жене Анне Энгельгардт. Она часто приходила ко мне домой, а однажды сказала: «Знаете, Николаю Степановичу разрешили принести передачу. Но я не могу пойти, это может плохо на мне отразиться. А вот вы – это другое дело, вам можно…» Спустя некоторое время на очередном литературном чтении я отозвала в сторону Николая Оцупа и совершенно спокойно сказала, что сегодня не приняли передачу для Николая Степановича и сказали больше не носить. «Вероятно, его куда-то перевели»,- наивно предположила я. Но лицо Оцупа внезапно отчаянно побелело. «Вы не понимаете ничего! -воскликнул он.- Сегодня ночью целая группа людей расстреляна… Это известно в редакции газеты». Через несколько дней на углу Невского и Литейного я увидела лист с напечатанным большим списком фамилий. В числе названий имен – участников политического заговора, приговоренных к расстрелу,- была фамилия нашего мэтра.
Разумеется, расстрел Гумилева мы единодушно считали чудовищной несправедливостью, но, несмотря ни на что, были полны энтузиазма и веры. Никого еще не преследовали за связь с «врагами народа», а в 1922 году мы даже умудрились выпустить сборник стихов «Звучащая раковина», посвятив его памяти Гумилева. Чудо, что он до сих пор уцелел у меня. Творческий процесс, как видите, не прерывался. В студию нам назначили нового руководителя, Корнея Чуковского. Хороший человек… не поэт.
– Как – не поэт?
– Очень просто. Даже обижался, когда его так называли. Блестящий критик, специалист по Некрасову и Уитмену, но считал свои детские стихи забавой… А вообще центр нашей литературной жизни как-то незаметно сместился в квартиру моей семьи на Невском. Знаменитые «литературные понедельники» у Наппельбаумов! И кто здесь только не бывал! Анна Ахматова и Михаил Кузьмин, Бенедикт Лившиц и Федор Сологуб, Михаил Лозинский и Николай Тихонов. Побывали здесь в разное время приезжавшие из Москвы Сергей Есенин и Владимир Маяковский…
– Когда же все-таки началось крушение иллюзий?
– С середины 20-х годов «рапповцы» объявили настоящий «крестовый поход» против представителей «дореволюционной школы», а по сути – против всей интеллигенции. Нам не давали выступать, публиковаться… Многие мои друзья покинули Родину…
– Ваше отношение к ним не изменилось?
– Конечно, нет. Я никого из них никогда не осуждала. У каждого своя судьба. Допускаю, что последуй я за ними – и моя литературная судьба смогла бы сложиться более удачно. Впрочем, как знать? Моя лучшая подруга Нина Берберова, живя в США, стала автором многих книг. А Вера Лурье, живущая в ФРГ, наоборот, отошла от литературы…
– Берберова в своих воспоминаниях, опубликованных в «Октябре», пишет и о вас, и о том, что ваш муж, поэт Михаил Фроман, стал жертвой сталинских репрессий. Сейчас это соединилось в сознании со страшными цифрами, приведенными недавно «Литературной газетой». Из писателей, вступивших в 1934 году во вновь образованный союз, было репрессировано 90 процентов. Самая «выбитая» из всех категорий населения…
– Да, те времена – кошмарны… Один за другим исчезали друзья, соседи – ведь они тоже были литераторами. Дом, в котором мы с вами находимся, стал первым в Ленинграде писательским кооперативным домом. Коридорная система, большие рекреации, на крыше – солярий, на первом этаже – общая столовая. Что же касается моего мужа, то здесь Нина ошиблась. Он умер своей смертью в 1940 году. По непонятным причинам его не тронули, хотя был он человек честный, прямой, предельно принципиальный. Достаточно сказать, что, будучи членом правления Союза писателей, он в 1934 году, когда образовался союз, вычеркнул из списков меня, собственную жену. И это несмотря на то, что мою книгу «Мой дом», вышедшую в 1927 году, похвалила сама Ахматова, а на членском билете Всероссийского союза поэтов стояла подпись Федора Сологуба. «Ты в последнее время от литературы отошла,- жестко сказал мне муж.- Занимаешься больше домом, ребенком». А ведь членство в союзе уже тогда давало весьма существенные льготы – и путевки в дома творчества, и пайки, и дачи…
– А может быть, это как раз и спасло вам жизнь?
– Может быть. Во всяком случае, когда меня арестовали в пятьдесят первом, мне так и объяснили: «Мы вас недобрали в тридцать седьмом…»
– Какое обвинение вам предъявили?
– Наивный человек! Тогда обвинений не предъявляли, их создавали в процессе следствия. Со мной, с одной стороны, было легко – я была знакома едва ли не со всеми писателями, оказавшимися в числе «врагов народа». Мой следователь держал перед собой в выдвинутом ящике стола книгу из моей библиотеки, вероятно, справочник, водил по ней пальцем и называл фамилии писателей. Я ему еще помогала. «Сологуб на предыдущей странице»,- говорила любезно.
– Итак, Вас осудили за «связи»?
– В том-то и дело, что нет. «Связей», конечно, было много, но никто из опрошенных свидетелей не смог вспомнить ни одного моего высказывания, которое можно было бы истолковать как антисоветское. Наконец двое вспомнили: у нас дома до войны висел великолепный портрет Гумилёва работы художницы Н. К. Шведе-Радловой. В 1936 году муж «на всякий случай» разрезал его на кусочки и выбросил. Но… портрет был, и этого хватило, чтобы дать мне десять лет дальних лагерей. Не помогло и вмешательство отца, и благодарность Ленина, которую он предъявил.
– Интересно, а Вы узнали, кто авторы этого доноса?
– Конечно, узнала. Одного простила, другого – нет. Просто перестала кланяться – и все.
– И все-таки Вам повезло, 51-й – не 37-й…
– Да, конечно, мне сохранили жизнь… Сидела я в «Озерлаге» – это громадная система лагерей от Тайшета до Братска. Можно было даже писать письма – два раза в год. Что делали? Сначала щепили на тончайшие листочки слюду, потом работали на лесоповале. Бревна таскали на себе – шесть женщин впрягались и тащили. Потом я развозила воду по точкам – тоже на себе. И так – три года. В 54-м неожиданно, ничего не объясняя, вызывали по одному, выдавали деньги на билет и отправляли домой. Официально реабилитации не было – друзья шарахались, а в Союзе писателей, где я работала в аппарате, не решались поставить на профсоюзный учет. О выпавшем на нашу долю будто стыдились упоминать.
– Этот «стыд» нас потом преследовал долгие годы. Помню, как я прочел во вступительной статье Дымшица к сборнику стихов Мандельштама из Большой серии «Библиотеки поэта», что Мандельштам поехал в Воронеж чуть ли не в творческую командировку… Об обстоятельствах его смерти сказано туманно…
– С Дымшицем я была хорошо знакома – очень грамотный, эрудированный литератор. Он, конечно, знал, почему Мандельштам уехал в Воронеж, где и отчего он умер. Но написать об этом тогда не мог, даже если бы захотел. Написал бы иначе – и книга бы не вышла, получил бы наш читатель Мандельштама еще на десятилетие позже. Поневоле сделаешься конъюнктурщиком!
– Да, но ведь из подобных статей мы десятилетиями черпали свои представления о литературе и литераторах…
– А вы приходите чаще к нам, старикам,- нам некого бояться и нечего скрывать. Правда, осталось нам совсем немного. Недавно для фильма «Африканская охота» стали искать тех, кто знал Гумилева. Нашли всего троих – его сына Льва Николаевича, Ирину Одоевцеву и меня. Так или иначе, я счастлива, что дожила до сегодняшнего дня, когда процесс постижения истины, кажется, становится необратимым*.