Федор Сухов с статье-воспоминании “Неизбывная печаль полей”. 1953.

Опубликовано: газета “Литературная Россия”, №7, 18 февраля 2005 года.
Автор: Евгений Карпов.

Городок писателей в Переделкине.

Комендант привела меня, студента Литературного института имени Горького, в проходную комнатёшку. Я ещё стоял с чемоданом в руках посредине комнаты, когда вошёл парень — тонкий, гибкий, с шевелюрой а-ля-Есенин.

— Ты новенький, что ли?

— Новенький.

Он сунул мне руку;

— Фёдор Сухов.

— Евгений Карпов.

Рука у него небольшая, но цепкая, сильная. Пальцы — прутья.

— Солдат, поди, где воевал?

— С двадцать второго июня. Западная Украина, Станислав. Потом — Сталинград. В январе сорок третьего — окружение под Шахтами. Плен, Германия, побеги…

Всё это у меня само собой выговорилось. Я даже испугался — время-то какое было. Выговорилось, должно быть, его улыбке.

— Славно, хорошо! — Фёдор так говорил, будто поздравлял меня с наградой. — Хорошо, а то у нас на курсе всё больше мальчишки-ребятишки.

Раскрыл он некое подобие портфеля, достал бутылку водки, краюху ржаного хлеба:

— Щас я стаканы приволоку.

— За знакомство! По-солдатски!

…Говорят, стихи у поэтов, как яблоки — год от года, день ото дня бывают разными: то прихватит их морозцем, то опалит немилосердным зноем, то плодожорка повредит, то недозрелыми сорвёт шальной ветер, а то обойдется всё добром, и тогда они сияют на свету, радуются и своей радостью других радуют.

О стихах Сухова писали и ещё напишут, когда придёт тому время, а мне хочется кое-что рассказать о его житье-бытье, ведь я с Фёдором, образно говоря, жил бок о бок много лет.

Сухов казался заурядным, ни чем не приметным человеком, но стоило к нему внимательнее присмотреться, так сказать, заглянуть в глубину его улыбчивых глаз, увидишь, что он во многом отличный от других, поймёшь, что он не ходил по земле, а как бы парил над нею:

Небо голубое, голубое,

Руки протяну и полечу…

Стало так, что, кажется, любое

Нам любое дело по плечу.

Только никуда не полечу я,

Знаю, не рассказывайте мне,

Как земля встревожится, почуяв,

Что меня не стало на земле.

Выплачет от моря и до моря,

Не в хлеба — в осот и в лебеду

Солью пересыпанное горе,

Горем напоённую беду.

И ничто её не обогреет,

Сколько ни моли и ни проси,

Ведь её не солнце обогрело —

Руки беспокойные мои.

Михаил Михайлович Пришвин как-то рассказал мне: «Однажды пришёл читатель, и так уж он хвалил меня, расхваливал мои книги, а потом и говорит, мол, всё у вас замечательно, да вот про людей почти ничего нет, всё цветочки да птички-перепелички. Я ничего ему не ответил, только подумал: плохой читатель ко мне сегодня приходил».

Вот так же иногда слышишь о Сухове: «Что ж это у него всё — ой, цветы, метлика-повилика».

Это неправда, есть и такое:

Озираю блёклую зарю,

У возвышенного стану дуба,

Думу передумаю свою.

Много в жизни дум я передумал!

Всеми болями переболел,

Припадал к крапиве, к молочаю.

Неизбывная печаль полей

Не моей ли сделалась печалью?

В победные дни в Германии старшего лейтенанта, кавалера двух боевых орденов, медали «За отвагу» Фёдора Григорьевича Сухова назначили комендантом небольшого городка.

— Принёс мой интендант документы, — рассказывал Фёдор, — мол, так и так, хлеба будем давать по сто граммов на едока, столько-то граммов пшона, миллиграммов масла, сахару. Нет, сказал, так не пойдёт. С эдакого пайка человек ноги таскать не сможет, а не то что работать, порушенное восстанавливать. Будем кормить побеждённых, как подобает победителям.

Понятное дело, годовой продовольственный запас, определённый городу, был съеден за несколько месяцев, за что и был снят с должности коменданта Сухов.

В сорок девятом Фёдор в Союзе писателей в Горьком прочитал свои стихи. (Попутно хочу сказать: Фёдор уже в то время свои письма подписывал — Нижний Новгород, бывший Горький.) Словом, в Союзе писателей решили: Сухов обязательно должен учиться в Литературном институте. Тут же оформили рекомендации, все необходимые документы и отослали в Москву.

Я уже говорил, Фёдор жил в своём собственном измерении, не всегда согласовавшемся с реальностью. Он толком не мог мне объяснить, что произошло, почему приехал в институт в октябре. Разумеется, ему объяснили, что к чему, и Фёдору надо было возвращаться домой, однако у него не было ни копейки денег. Он вспомнил, что в войну журнал «Смена» несколько раз публиковал его стихи, вот и пошёл в редакцию: может, выручат, дадут хоть на билет.

— Вы поглядите, люди про войну уже и думать забыли, а ему давай военный гонорар! — рассмеялся лобастый мужик. — Если ты в самом деле поэт, давай свой товар живьём, а уж потом поговорим и насчёт гонорара.

— Прочитал я им с десяток стихов. Лобастый пожал мне руку и отрекомендовался — Лев Ошанин. Рассказал я ему о своей беде, и он повёл меня в Союз писателей к генсеку Фадееву. Читал я и там стихи. Фадеев улыбался и говорил: давай ещё. Глаза у него синие и такие яркие, прямо небесно-голубые и очень добрые…

…Разным был Фадеев. Помню, в зале имени Чайковского праздновали его пятидесятилетие. Александр Александрович сидел на авансцене, немного в стороне, в креслице. Несколько часов его поздравляли пионеры, комсомольцы, самые знаменитые артисты, рабочие, колхозники. Сначала он радовался подаркам, поздравлениям, потом затосковал… Поблагодарил он за приветствия, за подарки, и после этого: «Не знаю, за что меня здесь чествуют, ведь я написал всего полторы книги, но уверяю вас — моя лебединая песня ещё не спета». К тому времени Фадеевым были написаны «Разгром», «Молодая гвардия», ещё писался роман «Последний из удэге». Я так и не понял, какие «полторы книги» имел в виду Фадеев. В пятьдесят шестом Александр Александрович застрелился. Рассказывали, будто в тот день к нему пришёл какой-то поэт и спросил, был ли когда-нибудь у него на квартире обыск. «Нет, не был», — ответил Фадеев. Тогда поэт сказал: «Ты стукач. Моё искреннее письмо тебе было главным в моём обвинении, по которому я схлопотал червонец». Ушёл поэт, и Александр Александрович застрелился. Я подумал: тот выстрел и был его лебединой песней…

Прослушал он стихи Фёдора и спросил Ошанина:

— Ты чего привёл его? Порадовать хорошим стихами или и ещё почему?

Ошанин рассказал.

— Это дело поправимое. — Фадеев позвонил директору института, сказал ему о Сухове: — Поэт Фёдор Сухов должен учиться в институте. Это официальное мнение секретариата. А ты, товарищ поэт, выглядишь так, будто три дня не спал и не ел.

— Два.

— Что два?

— Не ел два дня, а спать спал.

— А где же ты спал, чадо?!

— На Тверском на скамейке.

— Лев, ты всё ему образуешь, по-львиному, на высшем уровне…

…В городе он ходил, прижимаясь к стенкам, к заборам, курил, пряча папиросу в кулаке — это четыре года войны, привычка разведчика.

Родился и вырос Фёдор в селе, и откуда у него взялись, можно сказать, огромные знания истории, литературы, русского языка?

Языкознание нам преподавал сам Реформатский. Сдавать ему некоторые студенты ходили по два раза. На семинарах, когда мы окончательно запутывались в разных аккомодациях, ассимиляциях, морфемах, Александр Александрович обращался к Фёдору.

— А что скажет по этому поводу будущий профессор языкознания Сухов?

И Федя всё нам, как говорится, разобъяснял.

На лекции профессора Новицкого Фёдор ходил неохотно, а однажды прервал его:

— А вы профессор, врёте.

— Что?! — взвился своим громогласным басом Новицкий.

Фёдор встал:

— Извините… Неправду говорите. Вот глядите, в книге вот что писал Есенин Мариенгофу, а вы говорите всё наоборот.

Директор института вызвал Фёдора:

— Дорогой друг, ведь теперь Новицкий зарежет тебя на экзамене.

— Это ещё посмотрим, кто кого.

Принимать экзамен у Сухова Новицкий отказался, принимал сам директор и поставил «отлично». Надо сказать, за всю учёбу в институте у Фёдора были только пятерки…

…Как-то шли мы с Федей по писательскому городку Переделкино и встретились с Твардовским и Казакевичем. Они уже были навеселе.

— Студенты? — весело спросил Александр Трифонович.

— Студенты, — в тон ему ответил Федя.

— Выпить небось хотите?

— Так точно, Александр Трифонович, хотим.

— Монька, дай ребятам на пузырёк с закуской.

— У меня ничего нет, — ответил Казакевич.

— Какой же ты еврей, если у тебя нет денег, — засмеялся Твардовский. — Раз так, пошли к Сашке.

У калитки дачи Фадеева нас встретила пожилая женщина:

— Сан Саныча нет дома.

— Поди, врёшь, старая? — прищурился Твардовский.

— Истинный Бог — нет.

— Если Бог, тогда, конечно. Пошли к Федину. Ему вчера привезли громадную бутыль в плетёнке вина.

Константин Александрович сидел на веранде за машинкой.

— Костя, бросай писать свои… романы, будем со студентами пьянствовать.

— Саша, как ты можешь?!

— Могу! Всё могу!

— Но мне очень некогда, милый Александр Трифонович.

— А ты нам ни к чему, — совсем развеселился Александр Трифонович. — Вели принести нам вина из той бутыли, что тебе вчера приволокли, а сам как хочешь. Вольному — воля.

Принесли большой графин вина.

— Вы кто — прозаики или поэты? — спросил Александр Трифонович.

— Женя прозаик, а я — поэт.

— Давай стихи, это и будет наш первый тост.

Федя стал читать, почти петь с закрытыми глазами.

Село моё Красный Оселок

Стоит на высокой горе.

Явились сюда новосёлы

Ещё при Великом Петре.

Откуда явились, не знаю.

Поставили избы свои,

И хоть сторона не лесная,

Запели во всю соловьи!

— Молодец! Поднимем бокалы, содвинем их разом!

Содвинули!

Громыхнули!

— Читай дальше! А ты, Монька, если денег нет — давай хоть чужое разливай! — командовал Александр Трифонович.

Федя стал читать поэму о фельдмаршале Паульсе и, когда дошёл до стихов

Да снидет к падшему врагу

Моя возвышенная милость…

— Стоп! — воскликнул Твардовский. — За эти строчки надо особо, отдельно выпить. Наливай, Эмануил, по полной! Пусть академик Федин знает, что в его дом пожаловала Сама Её Величество Поэзия! А ты, Фёдор, подойди сюда… Нет! Я сам подойду к тебе и облобызаю.

…Год 1958.

Я жил в Волжском, а Сухов в Волгограде.

В Союзе писателей шло собрание — обсуждали и, разумеется, осуждали Пастернака за его роман «Доктор Живаго», за Нобелевскую премию, за его «предательство».

Только что была единогласно принята жёсткая, в духе коммунистической принципиальности резолюция, вошёл Фёдор с чемоданом.

— Как хорошо, Феденька, что пришёл, мы тут обсуждали Пастернака…

— А чего его обсуждать? Большой поэт.

— Как вы смеете, коммунист Сухов?! — взвился секретарь обкома партии.

— А так и смею, — смиренно улыбнулся Фёдор, — я какой-никакой, а всё ж поэт, а как вы смеете? За всю свою жизнь, поди, прочитали всего одну книгу да и то — Горького «Мать».

Эх, что тут началось! Вскочил секретарь обкома, все вскочили с мест — заговорили, загалдели!

— Я тороплюсь на поезд, — сказал Фёдор и ушёл.

Ну, считали, вернётся Сухов, и будет ему конец.

Был он два месяца на военной переподготовке. Из шестидесяти дней двадцать умудрился просидеть на гауптвахте.

— Понимаешь, товарищ Женя, подъём вместе с утренней зорькой — это отлично, а дальше-то, хотели заставить меня заниматься шагистикой. Строевая подготовка. Я сказал — ненавижу шагистику, до Берлина без неё дошёл, а теперь она мне и вовсе ни к чему. Поцапались мы с подполковником, дошло дело до генерала, тот выдал мне на всю катушку, двадцать суток кандея. А там благодать, товарищ Женя! Тишина, покой, пропасть стихов написал.

Вернулся Сухов со службы. И вскоре из части пришла в райком партии, как говорят, телега.

— Иду на бюро райкома, — озорно улыбнулся Фёдор.

— Дадут они тебе жару!

— Не дадут. На-ко посмотри, — он протянул мне письмо от генерала, который называл себя «старым дураком» за то, что посадил Фёдора на гауптвахту, не зная, кого посадил по рапорту подполковника. «Жена и дочь не дают мне житья, требуют, чтобы я попросил прощения у прекрасного поэта». Генерал тоже прочитал книгу стихов Сухова, тоже находит его прекрасным поэтом и просит у него прощения. «Напишите, ради Бога, что прощаете, успокойте мою семью да и меня пощадите».

Первый секретарь райкома, знавший историю с обсуждением Пастернака, намеревался разделаться с Фёдором:

— Расскажите, коммунист Сухов, старший лейтенант, что вы натворили в Тбилиси, когда были на переподготовке.

— Ничего не натворил. Старый дурак генерал…

— Но-но! Как вы смеете, коммунист Сухов.

— Не я, а сам генерал так сказал. Вот почитайте. — Фёдор протянул письмо секретарю, которое так и начиналось «Уважаемый Фёдор Григорьевич, простите меня, старого дурака…»

Закашлялся первый секретарь:

— Ну ладно, ладно… всё-таки, товарищ Сухов, надо быть поскромнее, ведь вы, Фёдор Григорьевич, ещё и коммунист…

— Так точно, товарищ секретарь, старый большевик…

У руководства наконец лопнуло терпение — решили Фёдора упрятать в психушку, дескать, помешался человек умом.

— Их трое пришло, — рассказывал Фёдор. — Я сразу сообразил — из дурдома. Сообразил и говорю: товарищ доктор, нормальный я. В том-то и дело, говорит он, слишком нормальный… Читал я ваши стихи, коллеги мои тоже читали… Одним словом, мы не застали вас дома. Приедем завтра. Вы поняли меня?

Ночным поездом Фёдор уехал в Нижний…

— Открой мне секрет, как тебе удавалось всё время выкручиваться?

— Дак очень просто, — улыбнулся он. — Охраняла меня сама Её Величество — Поэзия. Буря мглою небо кроет, — по своему обыкновению запел Фёдор, закрыв глаза, — Вихри снежные крутя; То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя, То по кровле обветшалой Вдруг соломкой зашумит, То, как путник запоздалый, К нам в окошко застучит. Понимаешь, товарищ Женя, К НАМ В ОКОШКО СТУЧИТ! Как тут не устоять?!

***

— На этом диване папа умер 5 января 1991 года, — сказала Елена, старшая дочь Фёдора. — Даже не умер, а, как говорят, — отошёл.

г. КИЕВ