Уже домой отосланные сани,
скрипя по снегу, юркнули во тьму…
На канцелярском кожаном диване
не спится захворавшему ему.
Да сна и нет… Черты иконных ликов
мерещатся, к мольбам людей глухи…
И, писаря дежурного покликав,
стал диктовать железные стихи,
но вскоре встал и, позабыв о хвори,
по полу шаркал, тяжело дыша,
шаги его звучали в коридоре
и глохли в мгле пустого этажа.
В подсвечниках помаргивали свечки
на зелени настольного сукна,
четыре шага от окна до печки
и столько же обратно до окна.
А в памяти сменялись то и дело
картины заседания суда,
где за пустяк крестьянина-карела
упечь в острог готовы на года.
Пожалуй, было б более уместно,
чтоб научиться правый суд творить,
при всех на председательское место
огромного медведя посадить.
В приказы ли заглянешь – вор на воре
и взяточников тьма, хоть пруд пруди,
повсюду склоки. Подлецы в фаворе,
сам станешь подлецом, того гляди!
С разбором жалоб вечно проволочки,
быть самому повсюду – свыше сил…
А писарь, перечитывая строчки,
от их крамольства в ужас приходил.
И что на белом свете ни творится:
его превосходительство – и вдруг…
Да за такую блажь императрица
сгноит в тюрьме, не выпустит из рук.
Все реже, сотрясая помещенье,
слова его пронзали тишину,
вдруг, овладев собою на мгновенье,
он замолчал и подошел к окну.
И через площадь, словно жертве рады,
с звериным поворотом головы
голодные в него вперили взгляды,
разинув пасти, бронзовые львы.
И в страхе перед будущими днями
в сугробы снега впаянный, как в воск,
мерцал подслеповатыми огнями
за окнами ночной Петрозаводск.
Преодолев болезненную дрему
и писаря опять растормошив,
шагнул к столу. И разнеслось по дому
раскатистое, гневное: «Пиши!»