Стихотворения Марины Доля
Врубель в Киеве
1
В парящем саду городской богадельни,
где лип мотыльки — на зарю, на зарницы,
так дышится духу, как-будто в каверны
желаний глядят неприступные лица.
Не мил милосердья чадящий светильник
тому, кто спокойно отверг пониманье,
тенета теней по углам, но под ними,
прощаясь, ведет разговоры сознанье.
Но вряд-ли кому-то расскажешь, как больно
всей кожей смотреть красоту перехода —
где взять этих красок, которых довольно
надолго окрасить нездешнюю ноту,
что так же звучит в городской богадельне,
упрятавшей в чрево за край заглянувших,
как в доме, где встарь обитала царевна,
и видела край, над машинкой согнувшись.
Сужается мир сквозь пенсне снисхожденья,
покорно склонился жасмин вислоухий
к весенней лужайке, и щиплют смиренно
щетину травы сотоварки-старухи,
а нить Ариадны, суконная нитка,
терзает и пашет глазастые пальцы,
и давние липы, как чайная плитка,
рассыпались зряшным узором по пяльцам,
Но так же разъяты на детские блики
пространства семи трудовых, безотказных.
жаль, нету желанья творить для безликих,
вести из кристалла восточную сказку
в места, где от запада лечат востоком
и югом похмельный задобрили север,
подростком согбенным — в открытое оком,
чтоб хлопнули дверью за старцем весенним,
и — что-то еще, не тоска, ни желанье,
а нечто такое, четвертого рода…
так мерной мечты городское сиянье
увидено будет пасхальной свободой,
так будет за то, что тебе поклонился,
в бездонных зрачках поместил по вселенной,
и чаяньем липы без страха напился
до риз положенья, до белого тлена.
Осталось пойти и себе помолиться,
и духом взойти на крыльцо богадельни,
прощай, я сегодня тебе удивился
и в камень оформил цветочный молебен.
Мы встретимся там, где не строят скворешен.
Так важно постигнуть такую работу —
мой тлеющий разум, почти бестелесный,
грунтует нездешним
высокая нота.
2
Беллетристикой благости здешнего лета
я до бешенства сыт, дорогая сестра,
оплывают петуньи, и, ромом прогретый,
крепкий воздух питательно склеил уста.
Впрочем, так, как везде. Божество — вдохновенный
взлет по лестнице спёртой к знакомым дверям,
и откроют врата, и под гаммой мгновений
по-сорочински спрячется уличный гам.
На торжественном торге лакейских обедов
дребезжит серебро и темнеет хрусталь,
но Венеция есть, я писал вам об этом,
и еще напишу — мне бумаги не жаль.
Жаль, конечно, усилий лиловых закатов,
призывающих к мистике рваных штиблет,
в деревенском париже
не любят крылатых,
кроме тех, что умеют лежать на столе.
Пишут пальцы-трудяги испанскую сюиту,
тычут в зелень парижскую кисть бузины,
это всё, как везде, до того не прикрыто,
будто что-то осталось от Вечной Весны.
Но заречной грозы горловые раскаты
оставляют в эскизах бутоны греха,
и вчера показалось — мы все здесь когда-то
послушанье прошли в предыдущих веках.
Не слышны нам, Анюта, шаги Командора,
всех смертей — не ответил с утра на поклон.
и бежит по следам византийская свора,
и восточный ковер выбивает трезвон.
Я нашел кошелек и хватило дуката,
чтобы выпить вина и зайти в балаган,
там сиятельно кажут цветные заплаты,
шутовскими прыжками бубнят в барабан.
Ваш покорный слуга, бедный рыцарь дриады,
по утру приползает к заветным дверям,
и откроет врата, и невинному чаду
из похмельного чада цветок передам.
Напишу Вам, сестра, что бы Вам не казалось,
что меня доконала морская болезнь —
это только сирени персидской усталость,
это только за взрыв ослепительный месть.
3
Упрямый и запавший рот —
такая смерть меня зовет,
что в материнских жемчугах
выходит на берег река.
Затопит смальцем уши речь —
и мне тебя не уберечь,
когда в отливах красоты
еще себя не знаешь ты.
Чтоб разгорелся новый день —
выходит из себя сирень,
выводит вензель на скамье,
где я шептался в феврале,
с тобой шептался, не с тобой,
с какой-то тенью золотой,
что за твоим стоит плечом
с кадилом, свечкой и мечом.
Как тесен мир окрестных грез,
не стоит брать его всерьез,
но каждый раз, когда я жил,
он мне прощением служил.
Сирени спелость, шелест крыл —
прости и нас, Податель сил,
за невозможность перейти
в твой нарисованный мотив.
Выходит на холмы река,
выводит мальчик старика
на освещенные холсты,
где с ними третьей будешь ты.
Мечтами город не объять —
я не сумел ему солгать,
кому несла моя рука
богоявление цветка.
И цвету — прах, и праху — цвет,
а нас как не было и нет,
а то, что нас связало там,
не поместилось в здешний храм.
Никто не хочет быть прошит
восторгом наших немолитв,
и сыплют Сирину сирень
на пышный и покойный день.
Запавший и упрямый рот
еще к смиренью не зовет,
но в семикратной красоте
раскину руки на холсте.
4
Когда нарисую тебя —
отпразднует труса обида,
за то, что никто нас не видит,
за дар, что бесцельно дарят,
как старый державный пейзаж
из детства пришедшему другу,
сочельника теплую вьюгу
огню, что затеплился. Раж —
когда захочу говорить,
то празднует боль аконита,
такая спокойные с виду,
что даже не стоит дарить —
ты цветом рискни говорить,
как ветка рисует по ветру,
как ветер танцует под ветку,
так город, разложенный метром,
видавшие виды творит.
5
Елейные лапы волшебный фонарь
торжественно кажет на торгах заката,
откроет видений источенный ларь,
в котором упрятали детские латы…
в открытый час, послушные игре,
кружатся тени чопорно, безвольно,
то музыкой подсвеченные волны,
то пятый поводырь в тройном стекле.
Увядшие руки, желтеющий мир,
но руки прекрасны, как те, что я знаю,
такими вручают оружие, знамя,
знамения, смутные образы крыл…
не образы, а только образцы
и фауны, и флоры здешних судеб,
все повторяется, но миру не убудет
от повторений наших, под уздцы
бери осторожно шестого коня
и жаждущий разум беглянку настигнет,
набросит седло уходящего дня…
волшебная сеть ускользающих нитей…
мы не идем, мы — шествуем, мы — длимся
по быстротечной плоскости луча
ворчаньем рыб сквозь заросли плюща,
мы проплывем и где-то воплотимся…
С той сторон, где ребенок затих,
держит распахнутый взгляд равновесье,
новой вернется пропетая песня,
чистым рисунком и встречей двоих…
и свет пронзает сильную ладонь,
сияньем предвосходным разольется,
в узорной пагоде пилигримы свили гнезда,
но всадницу уносит белый конь.
Взор исступленно зовет новизну,
руки парят, подношеньем колдуют,
из ниоткуда приходят фигуры
танца, в котором ты встретил Весну.
6
Исходит переливом благовеста
восставшая для сытости земля,
все праздники — в святых календарях,
дракон давно не требовал невесты.
я прочно приковал тебя к скале,
азалии стеречь твой день поставил,
ты, светоч добродетели и правил,
стоишь на кристаллической игле.
Опухшие открыл глаза дракон —
просыпались сверкающие камни,
не утолить холодным их мерцаньем
страданье жить на рубеже времен.
я поклонюсь тебе за этот страх,
за жизни легендарное мерцанье,
мы смертны, да, но мы вернули камни
в свое тепло и — растворенья взмах.
Над городом спасенным перезвон,
а ты стоишь, где я тебя оставил,
мы преступили грань сердечных правил
и творчества неписанный закон.
7
Любой заказ — в затерянное дверь,
и если вспоминать кому-то нужно,
пусть будет эта ночь и город южный,
где маленький всесильный человек
от мира требовал сияния и моря,
сомкнула ночь каштановые шторы
и в кроне зазвенела погремушкой,
качнув игрушки утонувших стран:
заставки яркие и добрый талисман —
на красной привязи поющую ракушку.
И Китеж поднимается из нас,
из обведенной плоскости наброска,
а под сознаньем домного колосса
сирены свили вогнутый чертог,
в зрачках достаточных, как маковые зерна,
слоится, перлится уют подробный,
там городской обедал воробей,
но дрогнет отпечатанная ветка,
но веется по перламутру клетки
к инталье обнаруженных дверей.
И нам покажут крайнюю страну,
где мы охотился безумно за удачей,
удача скатным жемчугом заплачет,
раскатиться на тысячи причин,
напоминая о себе, о нас
обрывком ткани, радужками глаз
и правдой цвета, в мелочах сокрытой
от собственного голоса — пророк
от осязанья мира изнемог,
от жадных глаз случайного спирита.
Я погружусь в палитру — вязкий сон,
где никого, лишь сочный отдых тела,
а то, что отделилось, прилетело
в альбом по приглашению листа,
и лица задремавшей — красота,
в одно сливаются, в котором я и ты,
цветок морской и графика созвездий,
согретое осенним ко всему,
что уходить собралось, но в плену
у линии, ликующей как прежде.
8
Веет над нами и стелится снами,
пламенем синим обужено тело,
мы подневольны, но мы уже раним,
не помышляя ни словом, ни делом.
Место призванья и время мозаик
нами творящий за нас выбирает,
можно укрыться, но так не хватает
вдоха, глотка вдохновенности ранней.
Нам не простится свивающий небо,
свет аскетичный незримого нимба,
мы не заметили, как мы хранимы
не подношеньем насущного хлеба —
соединеньем в мозаику места,
выбором времени, выбором темы,
как ниспадаем, ложимся на темя,
с яблонь, живущих вот здесь, по соседству.
9
Твой городок похож на тот один
портрет его, что назывался Градом,
(на рубеже веков он где-то рядом),
ты сам себе и раб, и господин,
расстроенный сочувствием двойным,
мозаикой и светом перехода,
смотритель и послушник у свободы
пилигрима, перепутавшего Рим,
с местами, что закрыты на засов,
дабы душа шаталась в межзеркалье,
под градом семенит давно не тайна,
а твой мотив. Он в сущности таков,
что города — в один, и мир — в одном,
такое хрупкое — поместится в ладони,
и облако в изгибах ткани тонет,
чтоб отливало золотом руно,
и блеяла паршивая овца
цветочными псалмами в тучном стаде,
кому ты смотришь? нам уже не рады,
а мы еще приветствуем Отца,
Титания, усни в своем дому,
очнись царицей моего предела,
все наши жизни — в этом слабом теле,
оно и попирает нашу тьму
за тот один нерукотворный Град,
где мы всему модель и состоянье,
моих смотрин надежда и желанье,
мой рабский труд и майский звездопад.
10
Разбойный свист некошенной травы,
заброшен серп серебряный за тучи,
и беленой обвитые холсты
кисейным берегам на сон грядущий
раскаются, пробают о реке,
что там, на дне молочного тумана,
и с полнотою взгляд накоротке,
как никогда, как не было, как манит.
Но царственный возник чертополох
на пол холста от замысла до ночи,
траву за гриву треплет пьяный бог,
вдыхает жадно запахи пророчеств,
кошачьей мятой заколдован луч,
оставленный для полноты заката,
сбивает росы поджигатель туч
с могучего соцветья конокрада.
Сторожкий глаз молчание пленил
и наложил табу на восклицанье,
и дети Гелиоса, стригуны,
впились в мерцанье мягкими губами
старанием Пастушеской звезды
стреножен добровольно дар движений,
и пастырь отдает свои бразды
тому, что в нас спасалось до рожденья,
тому, кто буйство мятой усмирив,
не для чего пошел, потек в ночное.
заката комариного мотив,
тревожный холст, натянутый покровом
над запахом некошенной травы,
над царскою чертой чертополоха.
Тому не снесть сегодня головы,
кто сполохи сполна не переохал.
Не снесть, оставить здесь, при табуне,
пасущимся в земле обетованной.
да, красные туманы не по мне —
по пояс богу ночи домотканной.
И сочетанье долгое земли,
под заклинанье сброшенной подковы,
услышит он, кого мы стерегли
под заревом созвездья Богомола.
Отдать сполна и силы уберечь
безволием тернового терпенья.
Согнет наречье, протекает речь
и красок табуны на песнопеньи,
всего лишь миг — и красок переход
под вычурный черпак второго зренья.
тогда идет в ночное мой народ,
чтоб очертить и сполохи, и тени.
11
Я ухожу, очарованный странник,
радуг ворота — от неба до неба.
как-то приснился мне город карманный,
но улетел мой прикормленный лебедь.
я возвращаюсь клейменной легендой,
липы уходят из райского сада,
там я о мире такое поведал,
что и смиренье уже не ограда:
влекомые во времена прогресса,
на середине дантовского леса
мы обнаружим —
Отражения за други
Сомнамбула-город
время пытает дикое
нами,
воздушные корни врастают в ночные поры,
знамо,летаргия тематики,
побужденья двуликие,
личинки всеобщей святости,марионетки долга.
Дорогая моя,
дорожные лица спрятаны,
наши,
за ширмой тройною восточной фрески,
ошарашеный,цвет каштана
подмешивал ветер западный
в кофе заморской тайны
провинциальной спеси.
Споры снов
улетят за три моря ладаном,
зрячим,
но и спор наш — деревьев в плодах успенья,
значит,и ты был из тех, кого пропускала радуга,
так вот и я отрасту,
как одно из ее значений.
2
Пустыри пустырник осеял,
и полынь волной серебряной — в ноги,
уходили корабли Одиссея
по расхлябанной разьезжей дороге,
и маслина с могилы рапсода
в паруса им кланялась низко,
и направо — что б Иолк в непогоду,
и налево — чтобы мимо Калипсо.
Говорили на семи иностранных,
лопотали парусами опрятно,
но восьмой такому богу желанный,
что для местных глуховат и невнятен.
Отсудачили, отпели Итаке
все расходы на свое возвращенье,
а Танатос мимо старой собаки
прошмыгнул укороченной тенью.
Слово тенькнуло — и медным браслетом
проскользило по руке проходимца,вдохновенье,
захлебнувшись рассветом,
укатилось в ковровье царицы,
и смахнуло скорлупу от причала
заклинанье, кормчего имя,и гречанка над мертвым кричала,
и звезда его вставала над ними,
пустырями пустырник осеяв…
Время веки поднимает на Север.
3
когда отшелушится тело,
звездой восстану неустанной,
дорожной, а не путеводной.
всепоглощающий алмаз,пожалуй так: где семь — восьмая,
ее услышав — стань свободным,
как электричество деревьев,
как вдруг, не опустивший глаз.
4
Есть куст у Жанны, есть у Моисея,
спит зимородок под плащем Эола,
у нас есть только голоса, которым
поверим смело, если верить смеем:
миров соприкасаются орбиты,
и тесен разговор за стенкой звука.
Мы все еще клянемся адской мукой
не повторять ошибок именитых.
Балканским эхом заполняя зданье,
открылись двери на визгливой ноте,
моря уходят, время на отлете,
но страх наш всё доступней, всё желанней:
горят костры и Гус кусает губы,
благославляя простоту слепую,
кто нас позвал, того и зарифмуем
в живую мякоть под корою грубой.
Разговор
1
Так распрямляется упрямство,
так привечают инородных,
и геометрия пространства
оповещает, что свободна.
Всё ближе, тише к стенам плача,
подходим с двух сторон природы,
и воздух памяти горячий
звучаньем, в перебив, восходит.
Поговорим, мой бедный странник,
договорим до дна, до точки,
доверчиво виола вспрянет,
протянет по струне проточной
про Алтаир и холмик точный,
про не стареющие губы,
и альт в беседке одиночной
отметку новую зарубит.
Договорим — пространство в точку,
договоримся — вспыхнет время
закатным запахом цветочным
и острым пухом нотных перьев,
и слово славою взорвется,
и семена летят по кругу…
мы говорим — и море бьется,
сердечная живет округа.
Из двух ковшей прольется небо
в расплавленную чашу мира,
и облаков сползает пена
по подбородку триумвира.
2
Я поставлю ангела у входа
в дом, где говорили о другом,
это — насквозь, это — как свобода,
до которой мы еще дойдем,
словно хлеб в печи, вино в подвале,
хилый куст, терзающий песок.
Сорванные ставни поднимали,
отыскали зеркала кусок.
Ангел улыбается смиренно,
чертит знаки кончиком крыла,
сядет ночь на левое колено,
так и не расскажет, где была.
Так ли важно? длятся речи наши
на длину протянутой руки,
и стрела пришедшего однажды —
целью сквозь полынные венки.
3
Всё сказанное — по листве,
по шерсти, против и — на волю,
слова сбегают по руке,
на землю падают слюдою,
и множится ответный звон,
развоплощающий помехи,
и ты, кто говорил — не он,
а тот, кто вопрошал от века.
4
Проходит воздух сквозь глаза
и удлиняются ресницы,
и сизые слепые птицы,
(и Тот их знает, кто назвал),
бездушный воздух силят слиться,
и, приложенье к заговору,
мы остров мертвых обойдем,
мы, каждый, не вошедший в дом,
чтоб нотой дрогнули затворы —
то значит: так еще живем,
как речь, как дерево безмолвья,
текущее в глухом окне,
и все, что сказано — во вне,
по мне смычками дальних молний.
Глаза невидящих — бездонны.
Мы море видели живьем,
теперь пойдем по переулку,
и наш неразговор огулкий,
безмолвья нашего подъем,
из бочки грома выбьет втулку…
***
Век разума обшит каймой безумья,
на ладан дышит важная работа,
но в банде обступивших полнолуний
мы обретаем голос и свободу
Свободу пить из запертых колодцев,
во имя встречи с тем, кого не встретил,
нырнуть в зрачки безродных инородцев
и отыскатьна дне
вчерашний ветер.
Виденьями переполняя грудь,
то ты — один на тыщу,
если можешь
надежды новой
вздохом не вспугнуть.
Не больше смысла в розе деревянной,
чем в наших мыслях, помыслах и датах,
так распластался на оконной раме,
как жертвы датам,
разум наш распятый.
Так больно вырастать из бурой шкуры —
никто не засчитает те мгновенья,
серебрянная роза полнолунья —
в одном зрачке и стремя, и стремленье.
И мы летим, дырявим паутину,
что замелась над нашей колыбелью.
Рисует разум лунные картины,
безумье в нем распахивает двери.
***
Есть куст у Жанны, есть у Моисея,
Спит зимородок под плащом Эола,
У нас есть голоса, которым
Поверим смело, если жить посмеем.
Миров соприкасаются орбиты,
И тесен разговор за стенкой звука,
А мы клянемся адской мукой
Не повторять ошибок именитых.
Балканским эхом наполняем зданье,
Открылись двери на визгливой ноте,
А море, словно время, — на отлете,
А страх наш и доступней, и желанней.
Горят костры, и Гус кусает губы,
Благословляет простоту слепую…
Кто нас позвал, того и зарифмуем
В живую мякоть под корою грубой.
***
***
написаны тома от равнодушья,
и нет цены уставшим нашим душам.
как нету глав,
в которых все — о главном.
Беспомощны пред глыбой этой томной
запекшихся судеб и сновидений,
мы в прах эпохи вбиты по колени
***
Светает, сон грозит —
сойдутся силы
померяться и подвести итог,
им не мешает високосный слог
души в своем призвании счастливом
А в небесах —
звезда, всегда красива,
миры обходит,
голубой чертог,
далекий и нездешний,
под итог,
бредет любовь
средь помыслов, порывов.
И если те, кто мы, и соль, и слог,
как дерево, как вещих птиц намек,
не вправо и не влево…
Царевна и Никто (оригинал публикации: https://rkuban.ru/archive/rubric/poeziya/poeziya_10667.html?ysclid=mr8z9c5q1u614704752)
«…меня называли Никто…»
В пучине, где травные тени
Медузой пугают Арго,
Давно поджидая, царевна,
Пока достираешь его,
Бельё, – и всегда на рассвете,
Чтоб не видал утренний гам,
И пробуешь, пробуют дети
Все сны на любовь и обман.
Приданое – светлая свита,
Как свиток моих кораблей,
Служанки тягучий напиток
И смутный песчаный хорей.
Почувствуют ноги: под ними
Холодное варево плит.
Скорее туда, где босыми
Ветрами весь берег изрыт.
Там зреют дворцы и обманки,
И рыбы поют про успех,
И в море, под зеркала рамку,
Бежит беспричинный твой смех.
А ночью сквозило преданьем,
Незримый с тобой говорил
И вестью манил на свиданье
Туда, где никто не любил.
Зарос я лишайником, блохи
Лукавства кусают сильней,
В блистающем тайном чертоге
Цирцея пинает свиней.
Но стоишь ты, лучшая повесть,
Всех дней моих, бед и лукавств,
И что мне добавить – и совесть
Обидеть тебя не отдаст
В сундук, что ещё не имела
Прекрасное дитё царей.
И пальцами крошишь из мела
Подобье иных уже дней.
Взойди на свою колесницу,
Поднимут корзины, смотри,
Как новое солнце арийцев
Щекочет ресницами мир.
***
И вот вы проходите мимо
Исклёванных чьих-то ворот.
Возможно, развалины Рима,
Но дальше, и дальше – черёд
Вам род получить, как награду
За ломаный грубостью дар.
Награда – не стоит, не надо,
Колёса стучат, под удар,
Под солнечный диск, под затменье
Твою поставляя главу.
Глава – или жить в отдаленьи
Того, что смертельно люблю.
И я тебе песню о луке,
Который тянуть женихам,
Чтоб думала ты, что разлука
Опять предназначена вам.
Он долго доламывал Трою
И Шлиману клады давал,
Чтоб камни твои, где по трое,
Катил несговорчивый шквал
На скучном, как сыть, гобелене,
Где стынут и стонут лучи.
Но ты мне про то, что колено
Изъедено солью – молчи,
Веди и, о, случай, дослушай
Как в спину мне дует Борей.
Сегодня ты стронула душу
Безхитростной песней своей.
А в ней – и тоска полнолуний
В Иолке и в свитке у муз,
И страхом заполнивший улей
Удушливый запах медуз.
Идём, и идём, и проходим
Сквозь белый, как свет, кавардак.
Ничто никого не находит,
И это – последний нам знак.
Ты знаешь, конечно, лукавый,
Что дар мой прекрасный – отец,
А мать – неизбежная слава,
Небесный высокий венец.
Никто тебя нынче не тронет –
Я тень твоя, солнечный плащ.
И музыка музам и вторит –
Слепому виднее подчас.
Мы стали, и кони устали,
И уксус Иолка – вино.
Скажи мне, что было вначале
Поэмы, запетой давно?
***
Мы входим в очищенный город,
Поёт между плитами век.
Становится очень искомым
Затерянный в снах человек,
Отмытый от грязи призваньем,
Сирингами девичьих грёз,
Разлитый по сердцу стараньем
И боль утолить от угроз,
Которыми небо грохочет
За что-то ему о тебе.
Он – узел скитаний и прочих
Возможных причалов. В тебе
Содержит свою сердцевину
Его невозможная стать,
Что ищет приливы в отливах
И хочет года обогнать.
Он свищет в забытых галерах,
В дырявом ост-осте чудес.
Коралловый берег и сфера,
И в ней серединный ваш лес.
И чтоб именитая льдышка
Воспряла от долгого сна,
Тебе укрепит на лодыжке
Сандали концом, где весна.
Про сына расскажет вам басни,
Чтоб только вопросом блеснул
Зрачок твой, охочий до сказов,
До плача по жертвам акул.
Не млачь моим видом, царевна,
Я, верно, не то, чтобы стар,
Но вера красавицы верной
В рапе утопила мой дар.
А пёс исступленно гоняет
Оливковых бабочек полк
И вроде, лукавый, не знает,
Что нынче связует узор.
Ещё расскажу про собаку,
Которая вспомнит одна.
Я помню, я знаю: Итака –
Плывущая с нами страна,
Любовников высших пристанье,
Безумных признаний ладья.
И там, на твоём расстояньи,
Стоять нам всю ночь у руля.
Кончается песня невинных,
Всё выше и выше восход.
Царевна, под солнца сурдинку
Божественный стан твой плывёт.
Проходим сквозь дым без участья,
И чайки так зорко кричат –
Вещуют, как видно, и счастью
На лик обернуться велят.
Люблю твои стройные ноги –
Все в солнечных пятнах фонем,
И это тревожит. Эпоха
По спицам кружит – Нептолем
Доверчиво всхлипнет. Я знаю:
За ночь заплатить головой
Не хочет и птица стальная,
Но сон твой, но пристальный вой –
Он мой. Идём и проходим,
Сменился фронтоном фасад,
И полдень – не спутник и полдень,
Но тени за мною летят.
Вонзается странствия мука
Меж пальцами запертых ног –
Лижу и ласкаюсь, как сука,
И мысли скрипят, как песок.
Где дом твой, царевна, царевна,
Кем будут отец твой и мать?
Смущённая веяньем верным,
Качается детская стать.
Полюбишь меня, эта песня,
Которую верность поёт,
И нет окончания – тесно,
И слушатель – только вперёд.
А сколько он знает из странствий
Твоей неусыпной души,
А сколько он помнит в пространстве
Твоих неисчерпанных «жить».
Свистит вам гимнейские гимны
Народ мой, мой чистый, морской,
И гимны грохочут с повинной
Об скалы, уходят в прибой:
Тебе он расскажет, раз скажет
О том, как не виделись вы,
На тонкие шрамы укажет
Кивками седой головы.
Что видишь, о чём нам напишешь
Всей линией узких плечей?
Как звать тебя, слушай – услышишь
В ритмических плясках мечей.
А с ней вы повязаны чистой
Кастальской, кастильской страной,
Где так не умеют без смысла
Непутника встретить божбой.
И вот вы проходите мимо
Исклёванных чьих-то ворот.
Возможно, развалины Рима,
Но дальше, и дальше – черёд
Вам род получить, как награду
За ломаный грубостью дар.
Награда – не стоит, не надо,
Колёса стучат, под удар,
Под солнечный диск, под затменье
Твою поставляя главу.
Глава – или жить в отдаленьи
Того, что смертельно люблю.
И я тебе песню о луке,
Который тянуть женихам,
Чтоб думала ты, что разлука
Опять предназначена вам.
Он долго доламывал Трою
И Шлиману клады давал,
Чтоб камни твои, где по трое,
Катил несговорчивый шквал
На скучном, как сыть, гобелене,
Где стынут и стонут лучи.
Но ты мне про то, что колено
Изъедено солью – молчи,
Веди и, о, случай, дослушай
Как в спину мне дует Борей.
Сегодня ты стронула душу
Безхитростной песней своей.
А в ней – и тоска полнолуний
В Иолке и в свитке у муз,
И страхом заполнивший улей
Удушливый запах медуз.
Идём, и идём, и проходим
Сквозь белый, как свет, кавардак.
Ничто никого не находит,
И это – последний нам знак.
Ты знаешь, конечно, лукавый,
Что дар мой прекрасный – отец,
А мать – неизбежная слава,
Небесный высокий венец.
Никто тебя нынче не тронет –
Я тень твоя, солнечный плащ.
И музыка музам и вторит –
Слепому виднее подчас.
Мы стали, и кони устали,
И уксус Иолка – вино.
Скажи мне, что было вначале
Поэмы, запетой давно?
Затмение пахнет оливой,
Оливия, стыд мой и срам,
И всё для того, чтоб к руинам
Сносило бумажный наш хлам.
И в Дельфах клубятся дельфины,
Дельфиниум пьёт Аполлон,
С Кассандрой мы встретимся мирно –
Треножник бежит на поклон.
И всё под созвездием Лиры
Я выдумал, вспрыгнув легко
Во сны твои. Плакали миррой
Стволы над уделом богов.
Но нет и корней на Итаке,
Итаки и той во мне нет,
И пряха задумалась пряхой,
Чтоб Кто-то случился поэт.
И слепнет Поэт, неприметно
Себя отдавая себе,
От снега, от участи бледной,
В карете чужой осовев.
Мы в город ворвёмся игристый,
Сбивая подушки зимы,
Гречанке чудесное снится,
И будем всё так же не мы,
Но немощи наши, царевна,
Вылазь, поцелую в глаза,
И гений корыстен, как гений,
И нищ, как твоя бирюза.
Кто нашу породу отнимет,
Пусть даже на острове мор?
Вернулся я, руки раскинув,
Несу восхитительный вздор.
Никто не узнает до срока,
Откуда корабль. В киноварь
Покрасили быстро эпоху,
Но это и так – как букварь.
Мой гений царапает стены,
Колпак натянув по главу,
Скитания – сила столь древних,
Что только фугу и фугу.
Но вечер, в такой же вот вечер,
Где ракушка спела для нас,
Мы будем учиться наречьям
В токайском утопленных рас.
И слушает годы царевна,
Ко мне прикасаясь рукой,
И смех застревает в кавернах,
Свободкой продутых – я твой.
Декабрь 1997. Киев
Комментарии
В основе «сюжета» поэмы – эпизоды пребывания Одиссея на острове феаков Дрепане, встречи там с царевной Навсикаей, дочерью царя феаков Алкиноя, и возвращения на родной остров Итака. Поэма может быть истолкована как развёрнутый интертекстуальный «ответ» Марины Доли на ст-е «Не оперные поселяне, / Марина, куда мы зашли?» (1926) Б. Пастернака, обращённое к Марине Цветаевой. «Царевна и Никто» написана тем же размером и подхватывает некоторые мотивы указанного ст-ния.
Эпиграф – автоцитата из ст-ния «Ко мне обращаясь / меня называют Никто» – второго из пяти, составивших цикл «Коллаж сорокалетних». Именем Никто Одиссей назвал себя циклопу Полифему, и это помогло ему и его спутникам избежать гибели. М. Доля переводит цитату из настоящего времени в прошедшее, чем создаёт временную дистанцию между прибытием Одиссея на родную Итаку и пребыванием в пещере Полифема, а также между собой в 1997-м и собой же в 1986 годах.
В пучине, где травные тени – начало поэмы подразумевает встречу Одиссея с Навсикаей. На остров феаков Дрепан Одиссей попал после семилетнего плена у нимфы Калипсо. После того, как его смыла с плота волна, он два дня плыл к острову, достиг его голым, выбившимся из сил, спрятался в роще у ручья и уснул. После стирки одежд Навсикая играла со служанками в мяч. Одиссей вышел к ней, прикрывшись ветками. Она отвела его во дворец, где он рассказал Алкиною историю взятия Трои и своих странствий. Феаки на своём корабле доставили Одиссея на Итаку, положили спящего на песок и уплыли. Как свиток моих кораблей, / Служанки тягучий напиток – отзвук ст-ний «Бессонница. Гомер. Тугие паруса» (1915) и «Золотистого меда струя из бутылки текла» (1917) О. Мандельштама. Цирцея пинает свиней – Одиссей в ст-нии вспоминает о пребывании на острове Ээе у волшебницы Цирцеи (Кирки), превратившей его товарищей в свиней, но не сумевшей превратить его, Одиссея. Поднимут корзины, смотри – корзины, в которых Навсикая со служанками привезли для стирки бельё. Серовская правда – у ближних – подразумевается картина В.А. Серова «Похищение Европы» (1910); то есть, Одиссей понимает, что ближние Навсикаи, её отец царь Алкиной и мать царица Арета, могут опасаться похищения дочери, подобного похищению Зевсом-быком – Европы. Что где-то пирует Итака, / И верная женщина ждёт – речь идёт о пирах женихов, сватавшихся к ожидавшей Одиссея его жене Пенелопе, и о проматывании ими его добра. Где ты рисовала, как дети, / Иолки, короны, года – упоминание Одиссеем Иолка – города, известного как родина Ясона, предводителя аргонавтов, – свидетельствует об отстранённости Одиссея от героизации похода аргонавтов, от бесконечных войн за короны. В рапе утопила мой дар – рапа – высококонцентрированный раствор солей, встречающийся в заливах лиманов, бухт, солёных озёрах; в данном случае речь идёт о морской воде и морских путешествиях – именно в контексте морских скитаний видит Одиссея Навсикая, на что он и досадует. Ещё расскажу про собаку, / Которая вспомнит, одна – Одиссей как бы заранее знает, что на Итаке его узнает старый, брошенный слугами пёс Аргус, который умрёт, увидев хозяина. Проходим сквозь дым без участья – возможно, намёк на прибытие Одиссея на Итаку. Когда, будучи доставлен феаками, он проснулся, то не узнал Итаку – всё вокруг было покрыто густым туманом. Он подумал, что феакийцы его обманули и высадили на неизвестном берегу. Нептолем // Доверчиво всхлипнет… – Неоптолем – сын Ахилла, участник осады Трои. Одиссей отправился за ним на остров Скирос и привёз его к стенам Трои. Там он отдал Неоптолему доспехи его отца Ахилла. И слушатель – только вперёд – парафраз начала главы 19 романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита»: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык! / За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!» На тонкие шрамы укажет / Кивками седой головы – Одиссею, пришедшему в свой дом на Итаке, омывала ноги как гостю старая служанка Эвриклея. Она узнала Одиссея по старому шраму на ноге; он же приказал ей молчать. И я тебе песню о луке, / Который тянуть женихам – Пенелопа притворно согласилась выйти замуж за того жениха, кто сумеет натянуть лук Одиссея и пустить стрелу так, чтобы она прошла через двенадцать колец. Но никто из женихов не смог даже согнуть лука. Оружие подали Одиссею, скрывавшемуся под видом странника. Все женихи, бесчинствовавшие в его доме, были убиты. И Шлиману клады давал – Генрих Шлиман (1822–1890) – немецкий археолог-самоучка, сделавший множество находок на месте Трои, в Пелопоннесе, открывший микенскую культуру. …дослушай, / Как в спину мне дует Борей – пробыв месяц на острове повелителя ветров Эола, Одиссей получил от него мех, в котором были заключены все ветры, кроме западного – Зефира (он должен был помочь вернуться на родину). Через девять дней корабли приблизились к Итаке, но спутники Одиссея открыли мех, выпустили ветры, и корабли снова оказались возле острова Эола. Скитания Одиссея продолжились. Дельфиниум пьёт Аполлон – дельфиниум (или: живокость, или: шпорник) – род однолетних и многолетних трав семейства Лютиковые, близок к роду известных ядовитых растений Аконит. Содержит дитерпеновые алкалоиды. Мой гений царапает стены, / Колпак натянув на главу – отсылка к ситуации появления Одиссея в своём доме на Итаке в облике нищего странника. И в то же время – намёк на «шутовской колпак» поэта, на пребывание автора в Киевской городской психиатрической больнице № 11 им. И.П. Павлова. Скитания – сила столь древних, / Что только фугу и фугу – фугу – блюдо японской кухни из ядовитых рыб семейства иглобрюхих рода Такифугу, содержащих яд тетродотоксин. Чаще всего для приготовления фугу используется рыба бурый скалозуб. В любом случае рыба, из которой готовится блюдо, содержит смертельную дозу тетродотоксина. Его концентрация должна быть уменьшена до допустимой в процессе приготовления. Приём в пищу неправильно приготовленного фугу может привести к смерти.
Публикация и комментарии С.Г. Бурова