Оригинал материала: https://miryanik.wordpress.com/bio-tirtza/
ПО ГЛАВНОЙ УЛИЦЕ БОГА
…Возможно, любые четыре строчки из обращенной к ней «Охранной песни», написанной ее отцом, затмевают всю ее собственную поэзию целиком. Но без Тирцы Атар не было бы не только «Охранной песни», но и того целостного образа Натана Альтермана, который вошел в историю.
А сама Тирца, кто она все-таки такая? Важно, в первую очередь, то, что она была поэтом в самом простом смысле этого слова в те времена, когда само значение слово «поэт» пытались изменить в угоду тем, кому очень хотелось так называться, несмотря на то, что они на это звание не тянули. Тирца — тянула…
Поэтому я и расскажу о ней, и начну с самого начала:
Вот стихотворение Натана Альтермана под названием «Бульвар под дождем», в котором он описывает прогулку по городу со своей маленькой дочкой:
Причесан мой город сияньем, дождями,
всегда он красив, но смущен все равно.
С веселою дочкой пройдем площадями
средь этих вещей, возродившихся вновь.
Вот это стекло, — как прозрачно названье!
В застывших раздумьях не виден просвет.
На грани души и на этой вот грани
расходятся звуки и свет.
Вот это железо зажато тисками,
стократ оно идол, невольник стократ.
А это вот, дочка, смотри — это камень,
и камень не плачет, и камень наш брат.
Поднялись сегодня и воды, и пламя,
проходим в воротах мы и в зеркалах,
и кажется, ночь — как река между днями,
и страны сияют на двух берегах.
И кажется — утром прибудем до срока
в последний наш дом на путях без числа,
и там еще небо стоит одиноко,
и мальчик свой мяч ему в ноги послал.
Бульвар этот светом причесан, подстрижен.
Шуми же, веди разговоры ветвей!
Я с дочкой веселой — мой Бог, посмотри же! —
гуляю по улице главной Твоей.
На городе платье в застежках повсюду,
смеется железо, и камень за ним,
и щедрость навеки они не забудут
любви, обратившейся к ним.
Это стихотворение — часть сборника «Звезды вовне», вышедшего в 1938 году. Единственная дочь Натана Альтермана Тирца родилась через три года после выхода сборника.
С кем тогда он гулял по «главной улице Бога»? Оставим вопрос без ответа. Конечно же, нашлись любители анализировать стихи, которые точно знают, что он гулял со своей музой, со своей поэзией… Альтерман не переносил толкования и разбора стихов. Он считал, что этим заниматься не нужно. Его стихотворение описывает прогулку с дочкой, описывает очень живо. Значит, это и была прогулка с дочкой. Ну и что же, что за три года до ее рождения…
Дочь Натана Альтермана и Рахели Маркус родилась 27 января 1941 года. Имя для нее Натан нашел в строчках из «Песни песней». Тирца, девочка с тонкой душой, появилась на свет через два года после того, как ее отец познакомился с художницей Цилей Биндер и начал вести двойную жизнь. Вначале мать пыталась скрыть от нее происходящее, но та быстро все поняла. Ей было совсем не просто расти в такой семье.
Когда дочери исполнилось два года, Натан написал детскую книжку под названием «Десятый цыпленок». Маленькая Тирца очень любила ее рассматривать. В книжке были красивые иллюстрации. Иллюстратором была Циля Биндер…
В 1972 году, через два года после смерти отца, она рассказывала в интервью: «В мои ранние годы меня мучил тот факт, что мой папа не возвращается из офиса в четыре часа, с папкой в руке, как все папы. Я не могла понять, почему мой папа, в отличие от других пап, встает по утрам и заходит в свой кабинет. Какую работу можно делать просто так, за столом? Сказать по правде, в течение многих лет у меня было какое-то туманное ощущение, будто мой папа безработный».
Когда другие дети спрашивали ее, чем занимается ее папа, она отвечала — пишет стихи. Тогда они смеялись и спрашивали: а чем занимается мама? Играет, отвечала она, и они опять смеялись. И тогда она быстро добавляла: зато моя бабушка — зубной врач!
Когда дочка пошла в школу, Натан сам ее отводил туда и после уроков приводил домой. По свидетельству директора школы, Альтерман был активным членом родительского комитета.
Тирца научилась читать в четыре года, но в школе она пыталась скрыть свои умения, чтобы не отличаться от других детей. Озабоченная учительница однажды при встрече сказала Натану: я надеюсь, что до Хануки она научится читать.
НОЧНЫЕ СТРАХИ
«Я смотрела в окна домов напротив», — рассказывала Тирца Атар в одном из интервью, — «и видела, что у моих подруг во время обеда и во время ужина вся семья собирается за столом. А у нас все хватают еду в разное время — у папы свои часы, а у мамы совсем другие, потому что вечером у нее спектакль».
Мама уходила на работу по вечерам. «Целыми ночами я плакала, как будто бы это случилось в первый раз. У меня был ужасный страх темноты, и тот факт, что мама уходит на работу в темноте, ужасно меня пугал. Я все время боялась, что она больше не вернется… Когда я стала старше, я заворачивалась в одеяло и выходила на балкон, чтобы увидеть ее сразу, когда она приедет. И, услышав стук дверцы такси, как сумасшедшая выскакивала на балкон». Иногда она засыпала до прихода мамы, оставляя ей на столе письма, в которых выражала свою любовь.
Она писала записки и папе тоже: «Дорогой папа, разбуди меня, пожалуйста, утром без четверти семь, потому что мне надо еще кое-что сделать, хорошо, папочка?» — и подписывалась: «Твоя Тирца Альтерман».
Мама уходила, а Тирцу укладывала спать бабушка Белла. Когда той казалось, что девочка заснула, она спускалась на этаж ниже, где жили ее брат с женой, чтобы поболтать с ними. Тирца тихонько спускалась вслед за ней и прислушивалась к беседе. Так она научилась понимать и говорить по-русски.
Ночные страхи не влияли на радостные дневные часы. Тирца обожала быть в центре внимания.
Летние каникулы она проводила в киббуце Бейт-Амаль, где жили дядя и тетя. Все киббуцники очень ее любили. «Мы сидели на траве, и Тирца показывала нам представления», — рассказывала Гали, ее двоюродная сестра.
С детства дочь актрисы Рахели Маркус и поэта Натана Альтермана любила киноактеров и киноактрис и собирала их фотографии. Она заставляла всех окружающих пополнять ее коллекцию. Папа покупал ей каждую неделю журнал «Мир кино», и она вырезала из него картинки.
Она требовала от бабушки Беллы, чтобы та рассказывала ей об актерах. «Я знаю только о русских актерах», — отвечала та. — «Русские актеры — это тоже хорошо!» — заявляла Тирца, и бабушке приходилось выдумывать «русских актеров», давать им имена и описывать их вымышленные биографии.
Через семь лет после смерти Тирцы в архиве были обнаружены ее короткие рассказы. В 2010 году они были собраны в книгу под названием «Вдруг погасли все огни». Первый рассказ в этой книге называется «Ночь корабля». Тирца пишет в нем: «Корабль наклонился на бок, развалился и вытянул в небо единственную руку в форме конуса»… «Папа, там были люди на борту?» — «Там были люди!» — произнесла громким голосом бабушка на кухне, — «были, и еще как!»
В это время ей было шесть с половиной лет. Была весна, начало войны. Тысячи людей в течение многих недель приходили тогда на берег, чтобы увидеть сожженный остов Альталены. Между ними вспыхивали споры, правильным ли было решение об обстреле. Тирца в это время окончила второй класс. Возможно, она стояла в толпе на берегу, а потом, дома, задавала вопросы…
Она пишет дальше в этом рассказе: «Это было в первый раз в жизни, когда я очень-очень хорошо поняла, что такое смертельный страх, и что такое беспомощность и ужас. С тех пор я знала, что у меня будет трудная жизнь».
Через совсем короткое время, в разгаре Войны за Независимость, для семилетней Тирцы и на самом деле наступил очень трудный период. «Мама ездила по мошавам и киббуцам с выступлениями, и все время застревала в пути. Папа был рядовым на фронте в минометной бригаде. А я спускалась в бомбоубежище с соседями». В эти дни из взрослых с ней была только бабушка Белла.
Когда после войны все вернулись на свои места — мама в театр, а папа в тель-авивские кафе, — все осталось по-прежнему. Она была одинока, а родители были заняты…
Образ Цили Биндер — «другой женщины» в жизни ее отца, — ее очень занимал, одновременно доставляя боль и разжигая любопытство. Однажды она пошла с подругой к ее бабушке и дедушке, которые жили в одном доме с Цилей, чтобы взглянуть на нее, если она выйдет на балкон. А потом они тихонько пробирались по улице Дизенгоф рядом с «Каситом», надеясь увидеть ее там. Позже она с одним из друзей ходила в «Касит» в надежде увидеть там отца вместе с Цилей. Однажды они столкнулись нос к носу, и Тирца поздоровалась с ней.
«ПОСВЯЩАЕТСЯ ИЛИКУ»
В восьмом классе она записывает: «Сегодня было шесть уроков. География — прошло нормально, иврит — прошло нормально и с шумом, шитье — я немного работала, закончила сумку для завтраков, смешила мальчишек и девчонок и поехала домой».
1955 год: «Я получила 56 за экзамен по химии, 55 по алгебре, 40 по физике. В аттестате — ни одного «шлили» («неудовлетворительно»), большинство «маспиким» («удовлетворительно»), несколько «кимат товим» («почти хорошо»), две «товим» («хорошо»). Довольно плохо! Я постараюсь улучшить аттестат».
Ее аттестат за одиннадцатый класс сохранился в архиве. Там стоит «тов» («хорошо») по ТАНАХу, литературе и английскому, по истории, географии и биологии «кимат тов» («почти хорошо»), по обществоведению «маспик» («удовлетворительно»), по математике «маспик бе-коши» («удовлетворительно с натяжкой»). И там же записка от Рахели: «Уважаемый учитель! Ученица Тирца Альтерман не пришла в пятницу 2.11.56 в школу из-за легкой простуды и небольшой температуры. С уважением». Кроме этой сохранившейся в архиве записки было, очевидно, много таких.
Ненавидимая ею математика отравляла ее жизнь и однажды вызвала желание бросить учебу. Это был единственный случай, когда Альтерман активно вмешался в процесс воспитания дочери. «Он сидел со мной всю ночь и убеждал меня», — рассказывала она, — «Он обладал огромной силой убеждения. Он не говорил о том, что жаль было бы бросить учебу. Вовсе нет. Он показал мне на примерах, что, куда не обратись — мир построен на математике. Что все мы построены из математики, в отличие от стихов, — человек не построен из них, а создает их».
В девятом классе, когда ей было четырнадцать с половиной лет, Тирца начала вести дневник. Она продолжит это делать до двадцати двух лет. Ее дневник включит в себя двадцать три толстые тетради, заполненные записями мелким почерком, рисунками, вклеянными фотографиями и вырезками из газет. Тетради пронумерованы. Почерк в них меняется, иногда он крупный и четкий, а иногда мелкий и неразборчивый. В архиве сохранились только четыре тетради, с номерами 4, 6, 7 и 23, остальное пропало.
На третьей странице каждого из дневников написано: «Посвящается Илику, с любовью и преклонением». За этим следуют известные слова Трумпельдора: «Хорошо умереть за нашу родину».
Значительная часть дневника написана в виде писем Илику. Кто этот «Илик добрый, красивый, мужественный герой, который отдал свою жизнь за нашу любимую родину» (так она пишет вновь и вновь в дневнике)? В точности это неизвестно, но видимо, речь идет об Илике Альперовиче, обожаемом всеми инструкторе и мифической личности в «Тнуа а-Меухдет» — молодежном движении, к которому принадлежала Тирца. Илик иногда приезжал на мотоцикле в штаб движения в северном Тель-Авиве и производил на всех неизгладимое впечатление. Он погиб в бою за Иерусалим, в Рамат Рахель, 22 мая 1948 года.
«В меня влюблены тысячи, в мои двери без конца все стучатся», — писала она в дневнике в декабре 1956 года. — «Я красивая и восхитительная, прекрасная и особенная. Я колокол, звонящий в горах, я прекрасная и беспутная Тирца. Все прекрасно. Я бросаю парней, как апельсиновую кожуру. И мне хорошо с этим. Но тут приходит один из них, один из влюбленных в меня, и говорит: если ты сейчас такая, то какой ты станешь в будущем?..»
«Папа с мамой ссорятся, и мама, конечно, выливает весь свой гнев на меня…» И дальше: «У меня бывают психопатические состояния… Я истерична в угрожающей форме, и каждая мелочь может привести меня к сумасшествию и крикам до срыва голоса»… «Я сижу на уроке и сама себя кусаю и дергаю за волосы от нервозности. Или же я изливаю свой гнев на бедных окружающих».
Обращение к Анне Карениной в дневнике: «Моя Анна! Ты ведь будешь помогать мне всегда, правда? Повлияй на меня, сделай так, чтобы я была похожа на тебя хоть в чем-нибудь… Подними меня из праха, не дай мне быть поверженной».
В 1956 году она пишет: «К нам приближается большая война, Илик. Наша маленькая, слабая и незащищенная страна… О, Илик, я боюсь»… «Но, собственно, Тирца, что с тобой? Ты совсем сошла с ума? Ты принадлежишь народу Израиля и обязана быть сильной и мужественной, как все дочери твоего народа, и не терять самообладания. Да здравствует народ Израиля, и да будет его мужество вечным!». 29 октября, в день начала операции в Синае: «Началась война! Боже, я хочу плакать и не могу! Помоги своему народу!» Через неделю она пишет: «Египет сдался. Вся полоса Газы в наших руках. Весь Синайский полуостров в наших руках. Кончились затемнения. Кончились ночные сирены. Тишина. Всевышний — спасибо. Спасибо за то, что услышал молитву народа, стремящегося к свободе».
ПРОТЕКЦИЯ
«Я хочу быть актрисой! Большой актрисой! Я хочу много знать, и поэтому я много читаю. Пьесы, книги (в основном классику). Я много пишу и много рисую», — такие слова пятнадцатилетняя Тирца записывает четким почерком в своем дневнике. Она хочет стать актрисой, но при этом ее дневник полон стихов, на любые темы. Рифмы приходят к ней очень легко.
В старших классах она печатала стихи в школьной газете и подписывала их «Т.А.», или «Тирца». Она не использовала в подписи под стихами свою фамилию, которая была фамилией ее знаменитого отца. Позже она сократила эту фамилию, оставив от нее половину. Она хотела быть самой собой, а не только дочерью Альтермана.
«В очень раннем возрасте я начала писать и печататься в «Аль А-Мишмар» и в «Маса». Мне показалось странно подписываться «Альтерман» — еще один Альтерман? Я выбрала «Атар», это красиво звучит, и это означает «историческое место». «Альтерман» тоже означает «старый». Папа поддержал мой выбор имени. Это он посоветовал мне печататься, и я выбрала для печати стихи, которые ему нравились», — рассказывала она.
Она продолжала в частной жизни пользоваться фамилией Альтерман, но в общественном поле она хотела сразу перерезать все нити, которые давали мгновенную идентификацию с семьей. Она была отдельной. Она была самой собой.
Она планировала также и артистическую карьеру, которая началась вполне успешно. «Камерный театр. Я буду в нем играть. Это мое будущее!» — пишет она. И дальше: «Я буду великой актрисой, самой великой в мире!»
Еще до своей мобилизации в ЦАХАЛ она успела принять участие в двух спектаклях Камерного театра. Она играла второстепенные роли, а в главных ролях оба раза была ее мама Рахель Маркус. В афишах этих спектаклей она впервые появляется под именем Тирцы Атар.
Мама привела ее в театр. А папа поспособствовал началу ее карьеры поэта…
13 марта 1959 года на страницах «Аль А-Мишмар» впервые появились два стихотворения Тирцы. А.Б.Яффе, который был редактором этого журнала, рассказывал, что Альтерман попросил назначить ему встречу в редакции. Он, в свою очередь, предложил ему встретиться в одном из кафе, лучше всего в «Касите». Назавтра, во время встречи, Альтерман раскрыл ему «секрет». Он дал ему тетрадку со стихами своей дочери и попросил посмотреть, можно ли взять оттуда что-то для печати. Яффе понял, что Альтерман хотел, чтобы Тирца начала печататься именно в его журнале, а не в «Даваре», чтобы не слишком прослеживалась «протекция».
Заглянув в тетрадку, Яффе впечатлился и сказал собеседнику, что, действительно, «родилась новая поэтесса». «Меня поразило сходство стиля Тирцы с имажинизмом Альтермана периода его «Звезд вовне». При том, что это ни в коем случае не было подражанием».
В 1959 году, в то самое время, когда были напечатаны ее стихи, Натан Зах поместил в журнале «Ахшав» статью под названием «Размышления о поэзии Альтермана», где называл альтермановское творчество «анахронизмом», и утверждал, что оно «искусственное», театральное, декоративное, сентиментальное. Статья вызвала настоящую бурю. Тирца выразила полную поддержку отцу. «Она говорила о Захе с гневом, это разозлило ее, и она ему этого не простила», — рассказывала Хава Альберштейн, которая была ее подругой.
Реклама
about:blank
Пожаловаться на это объявление
Альтерман еще по меньшей мере один раз воспользовался «протекцией» ради своей дочери. Боясь, что хрупкую психику Тирцы сломает армия, он задействовал свои связи и добился, чтобы ее служба проходила в рамках армейского ансамбля танковых войск.
КУРС МОЛОДОГО БОЙЦА
Письма дочери из армии, когда она проходила «курс молодого бойца», Натан Альтерман и Рахель Маркус получали почти каждый день.
«Все смотрят на меня так, будто бы я богиня, и из частей, далеких от нас, приходят, чтобы спросить, действительно ли я дочь Альтермана. И когда я отвечаю положительно, смотрят с недоверием».
«Дорогие родители, я чувствую себя хорошо, только все время устаю. Мы никогда не бываем голодными. Здесь много еды, хорошей еды. Чипсы, тхина, даже чолнт в субботу, вкусные пироги и т.д… Я учусь понимать, что такое смысл, что такое время, что такое работа, что такое отдача, и, главное, что такое дружба и взаимопомощь. Да здравствует ЦАХАЛ!.. Пожалуйста, пишите мне много, лучше каждый день. Сегодня было так грустно, когда пришла почта, а для меня ничего не было. Это ужасное ощущение…»
«Я действительно чувствую себя здесь хорошо, и я дружу со всеми, несмотря на то, что есть здесь несколько человек, с которыми в городе я не перекинулась бы ни единым словом за все блага мира. И есть еще одна прекрасная вещь в армии: здесь учат уважать каждого человека только за то, что он человек. Это старый закон природы, еще со времен «просвещения». И здесь, в печальном и открытом всем ветрам бараке, в котором я живу, я научилась чувствовать смысл этого. Я люблю моих подруг, моих офицеров, мою родину… Вот только себя я здесь забываю, и это следующая ступень. Ты перестаешь думать о себе и уважать себя. Ты совершенно забываешь о существовании своей личности, и хотя это на самом деле плохо, но в течение всего одного месяца это ничему не мешает, особенно для такой хвастунишки, как я».
«Папа и мама! Спасибо вам за то, что вы — мои родители! Я так горда и счастлива, во всем мире нет подобных вам!».
Мама отвечает ей: «Тирцалэ, моя самая дорогая! Полчаса назад я вернулась с репетиции, и твое письмо уже ждало меня на столе. Это как твое прикосновение, как твой голос. Спасибо, что ты пишешь каждый день».
И ответ папы: «В письме, которое мы сегодня получили, мы нашли фотографию, где ты работаешь на кухне. Моя Золушка и маленькая принцесса!.. Твоя стойкость, о которой мы знали всегда – она как будто углубилась и выделилась в этот период. Именно сейчас, несмотря на то, что ты погружена в шумную среду и устаешь, в том числе на работе, которая не дает тебе удовлетворения, — именно это время вызывает в тебе не разрушение и нервозность, а наоборот, добавляет тебе зрелости. Я скучаю по тебе, дорогая дочка».
После курса молодого бойца Тирца явилась на первую репетицию ансамбля. Она пришла с отцом, одетая в платье с расширяющейся юбкой и с большими синими полосами на белом фоне. Она произвела на всех огромное впечатление.
Реклама
about:blank
Пожаловаться на это объявление
Тирца без всяких трудностей влилась в ансамбль и начала участвовать в репетициях. В рамках своей службы она исполнила знаменитую песню «Элифелет», на стихи своего отца.
«БЕДНОСТЬ И БЛАГОРОДСТВО»
Летом 1959 года Камерный театр представил свой новый репертуар, включавший пьесу «Бедность и благородство» в переводе Натана Альтермана. Одну из главных ролей играла Рахель Маркус, а из молодых актеров на главные роли выбрали Тирцу Атар и Одеда Котлера. Автором пьесы был Эдуардо Скарпетта, и это была веселая комедия ошибок. Тирца играла роль Джеммы, дочери пекаря, а Одед — влюбленного в нее выходца из разбогатевшей семьи. Рахель играла мать Джеммы…
Репетиции шли в течение всей первой половины 1960 года. Тирце было не просто работать вместе с матерью. «На репетициях она, вместо того, чтобы играть в полную силу, опекала меня, до тех пор, пока не убедилась, что я не забываю текст и что я уже большая девочка», — рассказывала она корреспонденту «Аль а-Мишмар» в июле 1960-го, сразу после премьеры.
Зарождение любви между исполнителями двух главных ролей — Тирцей и Одедом — происходило прямо на репетициях, на глазах Рахели, которая это одобряла. «Она видела, что между нами начинается связь, подмигивала мне, и я понимал, что ее это устраивает, потому что я ей понравился», — рассказывал Котлер. Рахель даже приносила ему из дома пирожки и угощала его.
«Тирца была красавицей, — рассказывал Одед Котлер. — С глазами, синими, как небо, большими, широко раскрытыми, любопытными, чуткими, доверчивыми». В другом интервью он говорил о ней: «Она была редким цветком в той реальности, которая не может вместить редкие цветы. Она была удивительным талантом и не удостоилась той высокой оценки, которая ей причиталась».
«В ее поэзии проступали очертания волшебного мира, совершенно экзотического, и при этом очень подверженного внешнему воздействию, ранимого, депрессивного», — писал Одед Котлер в своей автобиографической книге под названием «Многие дни не перекроют». – «И при этом я понимал, что ее поэзия никогда не будет принята рядом поэтов и почитателей, «понимающих в вопросе», с частью из которых я был знаком. Литературно-поэтическое общество было осиным гнездом, и эти осы умели укусить и отравить не только дочь, но и также, прежде всего, ее отца. Мы вдвоем, в определенном смысле, сбежали от круга семьи, от преследующего нас прошлого. Мы сняли комнату, которая была убежищем, и хозяева которой были для нас чужими… Туда я отвел Тирцу, как будто бы к Фата Моргане… Карусель, на которую забрались мы вдвоем, Тирца и я, набирала скорость и поднималась вверх. Все вокруг нас кружилось, и наше счастье осыпало искрами все вокруг…»
Всего через несколько месяцев Тирца и Одед решили пожениться. По свидетельству Одеда, «не было официального предложения руки и сердца, мы просто разговаривали об этом, и все было решено».
Отец невесты позвал жениха на встречу, которая должна была стать официальным знакомством.
«Наша любовь длилась уже месяцы, а этого мы еще не сделали», — пишет Одед Котлер. «Мои родители были уже знакомы с Тирцей. Я пошел встречаться с отцом невесты. Тирца шепнула мне, что встреча состоится в ее комнате, а не в кабинете отца, куда не было доступа никому, включая Рахель, — только ему самому и Тирце. Туда нельзя было заходить даже уборщице, которая проникала в кабинет тайком, когда он уходил на работу в «Давар». В их квартире не было никаких украшений. Простая мебель. Несколько случайных фотографий и цветочных горшков. Салоном была комната Рахели. Диван, стол, стул, шаткая этажерка с любимыми книгами — поэтическими сборниками, не только Натана, но и других. Маленькая кухня. И комната Тирцы, в которой было немного больше украшений.
Натан сидел в комнате Тирцы спиной к двери и лицом к окну. В руке сигара, с конца которой пепел вот-вот упадет на вычищенный в честь гостей пол. Тирца обратила его внимание на то, что мы вошли, и он встал и обернулся. У меня не было ни малейших сомнений, что я стою перед королем. Он был королем, даже валяясь пьяным на тротуаре. Он протянул мне руку с теплом, которого я не ожидал, долго смотрел мне в глаза и предложил сесть.
Он обратился ко мне. Услышав от него фразу: «Мы не потеряли дочь, а приобрели сына», я чуть не расплакался. В конце разговора он встал и обнял меня. «Он уже тебя любит», — сказала мне Тирца, когда мы вышли на лестницу».
22 ноября 1960 года состоялась свадьба Тирцы Атар и Одеда Котлера. Сотни гостей собрались в «Бейт Лисин». Пришли актеры «Камери». Альтерман пригласил своих друзей из «Касита». Приехали все родственники из Тель-Авива, из Тель-Амаля и из Хадеры.
Молодые сняли квартиру на улице Фришман 98.
ОТЪЕЗД И УЧЕБА
Почти сразу после свадьбы молодая семья отправилась в Нью-Йорк учиться актерскому мастерству. Идея принадлежала Одеду. После того, как представительница нью-йоркской школы, приезжавшая в Тель-Авив, проэкзаменовала Одеда, ему было сказано, что он получит стипендию для обучения. Одед упомянул, что женат на актрисе, и стипендия была предложена также и Тирце.
«…В Хайфе мы, после прощания со слезами, поднялись на борт парохода. Я и Тирца, дети, впервые в жизни отправляющиеся в большой мир. Пароход издал прощальный гудок, как в кино. Родители стояли на берегу и вытирали слезы. Пароход отошел от берега, и отсчет шестнадцати дней плавания в Америку начался».
По пути они сходили на берег в нескольких городах, но особенно подробного изучения ими удостоился город, где происходили вымышленные события пьесы «Бедность и благородство», сыгранные ими недавно на сцене:
«В Неаполе мы сняли экипаж с возницей и отправились на двухчасовую прогулку по городу. Тирца, которая говорила по-французски, произвела несколько музыкальных изменений в своем французском произношении в пользу итальянского, и из ее уст зазвучал новый язык, похожий на язык возницы. В течение этой поездки по улицам города, благодаря ее упорству в желании говорить с возницей, его итальянский укоренился в ее голове. Под конец поездки Тирца болтала с возницей без всякого труда. Если бы мне понадобилось лишнее доказательство ее интеллектуальных способностей, этот возница смог бы подписать мне такой документ. В ресторане, чтобы заказать две порции цыпленка, мне пришлось забраться на стул и кукарекать как петух, чтобы уточнить заказ. Тут появилась Тирца и, не задумываясь, произнесла: «pollo», и мне оставалось только слезть со стула и оставить попытки говорить по-итальянски.
По мере сокращения расстояния до цели поездки, до нашего сознания начали доходить наши страхи перед тем, как мы приспособимся к жизни в Нью-Йорке, и впервые я увидел панику на лице Тирцы, и это было естественно для человека, который ни разу не покидал границы своей родины».
…В Нью-Йорке поначалу все шло хорошо. Они сняли квартиру, Одед нашел подработку.
«За несколько дней до начала учебы Тирца опять начала писать», — свидетельствует он в своей автобиографии. — «До этого времени она бралась за ручку и бумагу только с целью написать письмо Рахели или Натану, или им обоим. В эти письма вкладывалось много чувства, и иногда также и слез тоски. Письмо забирало много сил, оно писалась спонтанно, но при этом ей был важен и стиль…»
В первые дни Тирца с энтузиазмом отправлялась по утрам в школу вместе с мужем. Ее полюбили учителя и однокурсники. Но уже тогда писать стихи ей было интереснее, чем играть на сцене. Кроме того, она острее, чем другие, воспринимала некоторые вещи, и это ей мешало по настоящему «быть актрисой».
Одед Котлер: «Тирца удивила меня, послав мне клочок бумаги во время урока. На нем было записано несколько стихотворных строчек. Я не понял, что в них было такого, что заставило ее записать их и передать мне во время первого же урока в первый день учебы. Но моя связь с нею и ее потребность в том, чтобы я прочитал это немедленно, оторвали меня от происходящего вокруг и заставили сосредоточить все внимание на этой хрупкой девочке, для которой наилучшим средством выражения, несмотря на ее любовь к сцене, было слово, поэтическая фраза, абстрактное выражение, которое так далеко от сценического выражения, корни которого в реальном мире. Тирца сидела на некотором расстоянии от меня. Записку передали другие ученики. В тот момент, когда она записывала слова на бумаге, вокруг нее не существовало больше учителя и учеников. Была только она одна со своим миром. Так наши друзья-студенты привыкли к тайном миру Тирцы и Одеда, к передаче секретных записок, на иврите, которого они не знали, от нее ко мне и обратно. Она передавала стихи, а я свою реакцию на них, в большинстве случаев восторженную. Так мы вели двойную жизнь в актерской школе».
И еще отрывок из воспоминаний Одеда об уроках в нью-йоркской школе: «…Трудно было понять, почему наш учитель выбрал общее упражнение для всей группы, и особенно такой трудный сюжет, в котором мы изображали арестованных в немецком лагере перед тем, как их отправят в последний путь. Вокруг места, огороженного скамейками и стульями, ходили два «охранника». Мы должны были, каждый по очереди, уговорить «охранника» дать нам пройти в другое огороженное место, где якобы находились наши дети. Студенты начали один за другим выполнять это упражнение. А Тирца была в замешательстве. Сама она участвовала в упражнении, но отошла в сторону, когда подошла моя очередь. Она сказала мне, и была в некоторой степени права, что в таких крайних ситуациях, представленных в качестве импровизации, таким как мы, евреям, трудно учиться актерской игре. Возможно, американцам нужны такие сильные раздражители, при том, что у большинства из них нет никакого понятия о периоде Катастрофы, в то время как мы живем с воспоминаниями о ней в течение пятнадцати лет, с тех пор, как закончилась Вторая Мировая война».
«ЭРЕЦ А-ТАМАР, Я ПЛАЧУ О ТЕБЕ…»
Находясь в Нью-Йорке, она записывает в дневнике: «Эрец а-Тамар, я плачу о тебе. Я не знаю, это ты, или же это я прижалась к тебе, и не перестаю звать тебя, и ходить с опущенной головой. Я думала, что я это смогу, ведь что такое – два года? Совсем чуть-чуть. Но не могу. Помоги мне, из тени твоих скал и из твоих заболоченных почв. Бледный месяц и красное солнце, — помоги мне не вернуться к тебе так быстро. Я обязана остаться здесь, несмотря на то, что я не знаю, почему и зачем…»
«Эрец а-Тамар» — это одно из имен Эрец Исраэль. Оно означает – «Земля финиковой пальмы». Именно так Тирца обращается на чужбине к своей далекой родине.
«Илик, привет! Сегодня то ли 14, то ли 15 сентября, я не знаю. Я потеряла ощущение времени и места. Я не хочу знать, где я. Я хочу домой. Я так хочу домой! Мне трудно это говорить, — или, точнее, мне некому это сказать. Маме и папе? Ни в коем случае! Нельзя писать им об этом, они будут так несчастны. Одеду? Я пробовала сказать ему несколько раз, но он то ли не относится к этому всерьез, то ли он так сосредоточен, что я его просто жалею и не хочу нагружать еще больше, ему и так достаточно тяжело с такой сумасшедшей женой… Мне здесь плохо, и мне некому сказать об этом. И это хуже всего. Когда начнется учеба, может быть, я опять полюблю театр, опять стану веселой, может быть, вернется и забьется опять радость жизни, которая затерялась где-то там в пустом океане, волны которого принесли меня сюда. Мне просто надо быть занятой, и уже долго этого не было. И с другой стороны – я ни минуты не отдыхаю. Я имею в виду – долгое время я не находилась «в границах», как будто бы я люблю «границы», — я ненавижу их… Если бы только оказалось, что все это страшный сон, от которого я завтра проснусь!»
В те полгода, что они провели в Тель-Авиве, готовясь к поездке за море, Натан Альтерман закончил писать свою первую пьесу для театра, под названием «Кинерет, Кинерет». Это был его первый опыт в драматургии, прежде он только переводил чужие пьесы и писал стихи для куплетов. Он волновался, и перед тем, как передать свое творение режиссеру, решил прочитать его самым близким людям. Таковых в его жизни было четверо: его жена Рахель, его дочь Тирца, муж его дочери Одед и его подруга Циля… Он пригласил всех четверых в свою святая святых – рабочий кабинет, в который обычно никто, кроме него, на заходил. В комнате, из пятерых присутствующих, было трое актеров, и, несмотря на это, он решил читать всю пьесу сам, за всех действующих лиц…
Именно эту сцену вспоминала, наверно, Тирца, когда писала отцу из Нью-Йорка по поводу его пьесы, которая шла в это время в Тель-Авиве: «Кинерет, Кинерет» вызывает у меня тоску по дому, такую, какую вы не можете даже вообразить. Мое счастье и моя любовь вдруг загорелись огнем, из-за того, что я не могу быть с вами, из-за того, что мир такой чужой, и из-за того, что я вас так люблю…»
Отец отвечает ей: «Дорогая Тирца, изумительная моя! С трудом я смог вернуться к своим ежедневным делам, вырвавшись из волшебного круга твоих прекрасных слов. И я все еще нахожусь в нем, и так бы в нем и находился, среди их поэзии и мудрости и их любви. Я не заслужил даже малой части тех вещей, которые есть в твоем письме. Более моей сущности в нем видна твоя сущность, чудесное изобильное духовное богатство. Спасибо тебе. В последнее время я все больше и больше ощущаю, что то, что я делаю или пытаюсь сделать, — есть в этом сильная основа „для тебя“, чтобы быть немного тебя достойным, тебя и прекрасного твоего и нашего Одеда, которого мы любим, и признаем скрытые в нем силы. Будьте здоровы и счастливы, дорогие дети… Спасибо тебе, Тирца, дочка. Никакие подарки на день рождения не нужны после твоего письма. Что еще человек может просить после такого письма? Папа».
Она скучала по дому. Ей вообще нельзя было покидать дом, но заранее об этом никто не догадывался… Если бы только она написала раньше вот это стихотворение, отец ни за что не отпустил бы ее за море. Но она написала его, уже будучи в Нью-Йорке:
К западу — там утесы встают,
они ждут, и ждут, и ждут.
Очень странные вещи на западе есть —
башни там — этажей не счесть,
и часы с кукушкой идут,
там на западе — странные вещи лежат,
и не стоит путь туда держать,
лишь дойти до границы песков,
до тех мест,
где ограды времени
соль разъест.
Как настанет вечер — выйти гулять,
кошелек, перчатки и зонтик взять,
миновать и буквы, и знаки судьбы,
пересечь тропинки и дыма столбы,
потихоньку вернуться, —
и вот крыльцо твое,
посмотреть на закат,
посидеть минутку вдвоем.
И подняться, за шагом шаг, наверх,
ну а после написать об этом
симфонии фейерверк…
СРЫВ
Примерно через два месяца после приезда она сообщила Одеду, что бросает учебу. Ее тоска по дому и по родителями стала невыносимой. Она написала им длинное письмо. Прочитав его, они решили, что Натан поедет к ней.
«…Внутреннее горение заставило Тирцу искать какие-то успокаивающие средства, например, валиум», — продолжает вспоминать Одед Котлер. — «Но в Америке, для того, чтобы успокоиться при помощи химических средств, нужен был рецепт от врача. Выходом стали старые снотворные таблетки из Тель-Авива, найденные сумочке, где лежали зубные щетки и дезодоранты. «Я приму таблетку и засну пораньше, и тогда буду наутро спокойна. Все будет хорошо», — говорила она, и так и было. Я был тем, кто отвечал за утреннее пробуждение своей жены-студентки, и это было не так просто. Снотворные таблетки делали свою работу очень хорошо».
Одед Котлер был единственным и очень близким свидетелем того, что на самом деле произошло с ней в Америке. Поэтому лучше всего предоставить ему слово и дальше:
«Тем временем в нашу жизнь вошел новый человек, доктор Розенталь, еврейский врач в Нью-Йорке, почитатель Альтермана, и он обратил особенное внимание на ухудшение состояния Тирцы. Он выписал ей таблетки, часть — успокаивающие, часть — снотворные и часть — для бодрости. С этим переизбытком химии Тирца справлялась еще до того, как решила забросить учебу, но после этого таблетки стали отдельной сущностью, поселившейся в квартире и влиявшей на наши отношения. Наш дом узнал времена печали, напряжения и одиночества. И депрессия, которую я вначале пытался не замечать, не замедлила проникнуть в нашу жизнь в полную силу и постепенно возвести стену между нами…
Тирца погружалась в сон на двое суток подряд, и затем просыпалась, чтобы провести в полной бодрости следующие двое суток. Весь жизненный уклад перевернулся, целые часы проводились в непрерывной работе, сопровождавшейся длительным голоданием и перекусами в часы рассвета. Разогревалась и сгорала пицца, сковородки вздувались на огне, не выключенном вовремя. Стаканы черного кофе выпивались до половины и отставлялись в сторону один за другим. Пепельницы переполнялись. В тяжелые дни зимы жизнь стала невыносимой… Тем, что разбило мое терпение, стал слух о том, что Тирца просит у однокурсников, чтобы они доставали для нее успокаивающие таблетки и другие наркотические средства, которые было довольно просто добыть в большом городе.
Написать Натану о том, что его любимая дочь сломана, и существует опасность, что она лишится разума, да еще тогда, когда он находится от нее на таком расстоянии, — это было все равно что прыгнуть в жерло вулкана. Межконтинентальные разговоры, да еще на такие темы, тогда не были чем-то общепринятым. Я написал ему письмо. Попытался смягчить драму и предложил, чтобы Тирца съездила на какое-то время домой в Тель-Авив, отдохнуть. Я рассказал ей о письме, хоть и не показал его, и она согласилась с тем, что это известие должно было быть передано ее родителям.
Телефонный звонок из Тель-Авива не заставил себя ждать. Звонил Натан. Как и ожидалось, ему потребовалось больше информации, чем та, что я осторожно изложил в письме, в котором, несмотря ни на что, ощущался зов помощи. Натан был, как всегда, великодушен и прислушивался к каждому слову. Потом попросил поговорить с Тирцей. Из ее коротких ответов ему я ничего не понял. «Хорошо, — сказала она. — Все в порядке. Я понимаю». Когда я снова взял трубку, он сказал мне: «Не приезжайте домой, я приеду к вам. Успокойтесь, все образуется. Через два-три дня я буду в Нью-Йорке».
Натан, который не покидал границы Эрец Исраэль после возвращения из Франции, где он учился в университете, нарушит свою священную традицию и приедет в Нью-Йорк? Привезет ли он с собой кожаную папку, в которой всегда относит в редакцию «Давара» свои материалы для «Седьмой колонки»? Что он положит в свой чемодан? И как будет говорить с американцами? Все знали, что он был гением в области языков, и что руководитель кафедры английского языка в Оксфорде однажды сказал, что знание Альтерманом английского намного превышает его собственные знания; все знали, что Альтерман владеет французским, идишем и немецким (которым не желал пользоваться и отказывался переводить с него с момента начала Второй Мировой войны и до самой своей смерти). Но все знали и о том, что он страдает легким заиканием, которое мешает ему свободно общаться на чужих языках без помощи алкоголя…»
ПРИЕЗД ОТЦА
«Назавтра пришла телеграмма о том, что Натан прибывает прямым рейсом из Лода, и только тогда я заметил, как волнуется Тирца», — продолжает Одед. — «Это подняло ее на ноги. Она убралась в доме, купила сладости и вино. Дом выглядел так, как он не выглядел ни разу с того момента, как мы поселились здесь.
Мы поехали на такси в аэропорт. Она была в отличном настроении, лучилась юмором и веселостью. Болтала обо всем на свете.
Только тот, кто знаком с Натаном, сможет угадать, о чем он говорил в минуту нашей встречи. У него был маленький чемодан и черная кожаная папка. Он рассказывал о самолете, о чудесных пилотах, о приобретенных знаниях по поводу того, как переносить долгий полет, о том, как пилоты пригласили его в кабину на несколько минут. Только после всего этого отец и дочь обнялись, и она не выказывала ни малейших признаков того, что есть что-то, что вызвало этот срочный визит отца. Мы вернулись домой на такси, и оттуда отнесли его вещи в соседний дом, где ему сняли квартиру. Я смог наблюдать неповторимое соединение их душ, в котором кровное родство было лишь одной из многих связывающих их нитей, в единой связке, в которой некоторые из нитей были порваны и запутаны. Затем в нашей квартире продолжился праздник, и не было ни единого намека на то, что что-то тут порвалось. Только когда я проводил его и поднялся в его комнату, мы смогли с ним наконец поговорить о том, что случилось. Я начал рассказывать. Он внимательно слушал. Потом сказал: «Я думаю, что ты ошибаешься. Нет никакого повода для беспокойства. Это просто приспособление к новому и непривычному месту».
В первые же дни в Нью-Йорке Натан пишет жене: «Да, она очень сильно скучает по нам. Тоска по нам, и большая любовь к Одеду, не мешают друг другу, но две эти силы, соединившись вместе, превратились в источник давления, которое иногда становится невыносимым».
Через три недели после его приезда Тирца вернулась в школу, участвовала в уроках. Начались новые будни, в которых отец был рядом. Все наладилось, как будто бы ничего и не было. Одед уходил из дома раньше – на работу, а Тирца вставала через несколько часов, и Альтерман должен был ей звонить, чтобы убедиться, что она проснулась. «В эту минуту я выполняю роль часов-будильника, и я заверяю тебя, что ни одни часы, ни настенные, ни ручные, еще ни разу не чувствовали себя более важными, чем я сейчас» – пишет Натан Рахели.
Письмо Тирцы матери: «Папа чудесный. Так любит и помогает, и такой сильный, и вместе с тем немного растерянный. Я знаю все. Непросто вдруг проехать такое расстояние, после такого письма сумасшедшей дочери, и после долгих лет, в течение которых не покидал родного города. Я потрясена. Наш папа внезапно совершил потрясающий прыжок через пространство («кфицат дерех»), полный любви и полета, и попал в бездну, наполненную огнем и дымом, в которой мы сейчас живем, мы с Одедом… Да, это так, мамочка. Мы немного запутались. Конечно, в основном я, потому что я слабее и растеряннее — из-за того, что я росла, как маленький дикарь, без узды и без обуздания своих желаний. И все-таки — я так долго была сильной, как скала и как дерево, которых не победят ветер и дождь. Иногда я была слишком слабой. Но всегда мои силы возвращались ко мне, как заря. И как бег реки к морю и к бездне — и на этот раз, даже если бы не приехал папа, я бы выбралась в конце концов… Да, папа приехал. И опять уже не нужно справляться с такой болью и таким ужасом. На меня опустилась тишина. Так хорошо, что папа здесь…»
Письмо Альтерман жене: «Она сейчас в хорошем настроении, и я чувствую, что она стала спокойнее после моего приезда. Она говорит о тебе с любовью и глубокой тоской, но все это сейчас выглядит здоровым и естественным». В дальнейших письмах Рахели он рассказывает о том, как прекрасно проводит время с Тирцей и Одедом, как покупает дочке одежду, как они гуляют. Он пишет, что дочь преуспевает в школе, что она прекрасно поет, что она пишет стихи и прозу. Он сообщает Рахели, что посещает их нью-йоркских родственников, но старается делать это поменьше. Его письма жене, в которых он держит ее в курсе происходящего с дочерью, полны тепла, и из них видно, что и он скучает по дому: «Когда мы вышли с Тирцей и Одедом, чтобы купить подарки на день рождения, мы нашли в почтовом ящике твое письмо. Какое оно прекрасное! Такого тепла и таких грамматических ошибок не существует больше нигде в мире!..»
Он пишет также и Циле Биндер и сообщает ей, что скучает, и любит, и просит быть «красивой и веселой»: «Может быть, это письмо покажется тебе немного сухим, не обращай внимания. Я почти заставляю его быть таким. Оно довольно несчастное, из-за того, что я его обуздываю, но когда оно будет в твоих руках, оно, возможно, начнет говорить по-другому. Напиши мне, что оно тебе сказало. Я заранее подписываюсь под всеми хорошими и любящими словами, которые ты услышишь от него…» Циля в ответ посылает ему сердитое письмо, жалуется, что чувствует себя покинутой, и обвиняет его в том, что он совсем не сочувствует ей. Он отвечает: «Циля, дорогая Циля, что с тобой, и как можно было написать такое письмо, которое ты мне прислала?» А через два дня он отправляет ей новое письмо: «Дорогая Циля, твое прекрасное письмо лежит передо мной на столе, и просто странно, как ему удается спокойно лежать, несмотря на силы и страсти, бушующие в нем, и поющие и говорящие в нем, все одновременно. Радость, и грусть, и тоска, и смех, и тишина, и шум, и мудрость, и глупости, и воспоминания, и образы. Все это собрано в нем вместе в особенном и прекрасном изобилии, и этого так много, что я удивляюсь тому, как почтальон получил это от тебя в виде письма и не отправил в отдел посылок. Спасибо тебе, Циля. Я ощутил внезапно всю тебя, как ты есть… Ты знаешь, насколько я верю в тебя и в твои прекрасные возможности. Я всегда хотел быть уверенным, что я не отдаляю от тебя ощущение ценности, и красоты, и ширины, и глубины твоего мира, а наоборот — я хотел знать, что я освещаю и пробуждаю их в тебе и вокруг тебя…»
Эта раздвоенность отца, его стремление к обеим любимым им женщинами – к ее маме актрисе Рахели Маркус и к художницы Циле Биндер – и находилась в корне собственных проблем Тирцы Атар. Вот это «любит-не любит», любит не нас, любит сильнее нас кого-то еще, — лежало тенью на ее детстве. Когда Натан Альтерман увидел результат, он был потрясен. Отныне страх за дочь, которую он безумно любил, не оставлял его ни на минуту до самой его смерти.
Альтерман провел в Америке несколько месяцев, и вначале ему и вправду казалось, что с Тирцей все в порядке. И при этом он ощущал, что это видимое и поверхностное благополучие в немалой степени определяется фактом присутствия его самого рядом с дочерью. Так на самом деле и было.
«К МАМЕ, ДОМОЙ»
Предоставим слово опять Одеду Котлеру:
«Мы условились вместе поужинать. Тирца спала. Я позвонил Натану, и он сказал, что зайдет за нами. Я попытался разбудить Тирцу и опять столкнулся с уже знакомыми мне трудностями в этом деле. После многих попыток мне удалось расслышать ее шепот: «Я сплю». Я напомнил ей, что мы собирались идти вместе ужинать, и она пробормотала: «Я сплю, иди с папой один». Прибыл Натан, и я к тому времени уже потерял надежду. Он тоже предпринял попытку ее разбудить, но и обращение любимого отца осталось без ответа.
Прошло какое-то время, и мы опять попытались ее разбудить. Я сказал ей, что Натан собирается уходить. «Пусть уходит!» — крикнула она. — «Я не хочу! Не хочу! Ты понял?»
Натан увидел свою дочь в момент нервного срыва такой силы, которого она еще никогда не переживала. Он закрыл дверь и вышел. Я пошел за ним. Он остановился и сказал: «Сейчас я понимаю, о чем ты говорил. Посмотрим, что можно сделать».
Я предложил ему позвонить доктору Розенталю. Он согласился, и мы позвонили ему из его комнаты. Доктор Розенталь предложил назначить срочную встречу с профессором Леонелем Голдиным.
Назавтра в двенадцать мы были уже на страже. Никаких уроков, никакой школы, все мои помыслы были с Тирцей. Надо было, чтобы она проснулась и пошла на назначенную встречу.
В двенадцать Тирца еще спала. Мы предприняли усилия по ее пробуждению. «Ты помнишь, что мы назначили встречу с врачом? Мы должны быть там вовремя». Никакой реакции. Натан берет инициативу на себя. Никакой реакции. Внезапно Тирца проснулась и попросили отменить встречу. Она не может идти, не может стоять на ногах. Натан принял мое предложение позвонить Розенталю. Тот сказал, что приедет сам и попытается повлиять на Тирцу. Он приехал, с трудом поднялся по лестнице. Я ждал чуда. Он сел на край кровати Тирцы и, не говоря ни слова, начал гладить ее лицо двумя руками. Тирца проснулась и посмотрела на него. И он заговорил: «Иди, моя девочка, давай пойдем, я и ты».
Тирца сразу же встала, как будто бы и не было наших тщетных попыток ее разбудить, и как будто бы ей и не приходило в голову, что можно не прийти на встречу вовремя. Она очень быстро приняла душ, оделась, причесалась и накрасилась. Надела украшения.
По дороге в такси она болтала, смеялась шуткам доктора Розенталя. Как будто из спящей женщины прорезалась новая личность, уравновешенная и харизматичная».
Вот как Одед описывает результат встречи Тирцы с профессором Голдиным:
«…Открывается дверь, и мы с Натаном приглашаемся присоединиться к Голдину, Розенталю и Тирце. «Я не помню, чтобы я еще когда-нибудь встречал женщину настолько яркую и интеллектуальную, как Тирца, и я не помню, чтобы когда-нибудь участвовал в такой культурной и глубокой беседе. Я счастлив, что мне удалось познакомиться с ней», — так начал говорить профессор Голдин. — «Но я вижу, что она находится под очень сильным давлением, и ей срочно нужен полный отдых, чтобы выйти из давящего круга, в котором она оказалась. Я хочу предложить хорошее место, где она сможет отдохнуть две-три недели, или больше, вместе с вами, господин Альтерман, и успокоиться. Это недалеко от Нью-Йорка, в санатории, который я от всей души советую». Розенталь кивает головой, но ничего не говорит.
«Можно мне сказать что-то?» — быстро спрашивает Тирца, и профессор Голдин сразу отвечает: «Конечно, конечно, дорогая. Что ты хочешь сказать, что ТЫ хочешь сказать?»
Тирца смотрит прямо ему в глаза и говорит: «К маме, домой, к маме». И снова без лишних вопросов, профессор произносит: «Так и будет. Она права, конечно. Поезжай к своей маме, Тирца, и ешь там хорошо, фаршированную рыбу. В теплый дом, к маме. Вы сможете организовать быстрый отъезд в Израиль, господин Альтерман?»
Возле дома мы прощаемся с доктором Розенталем, который дал ей уточненные рецепты для покупки лекарств. Тирца в большом волнении целует его. В эти трудные дни он был, возможно, единственным человеком, который тронул ее сердце, проник за броню ее самообороны и довел до ее сознания послание: я люблю тебя и хочу для тебя только всего самого лучшего.
Уже назавтра был организован отъезд Тирцы и Натана в Израиль.
Однокурсники собрались в нашей комнате, пили и болтали, как будто речь шла об еще одной поездке туда и обратно с обещанием вернуться. Но за всем этим скрывалась тяжесть. Даже болтуны-однокурсники понимали, что речь идет о разрыве, о ране, которая нескоро затянется. При этом Тирца, как прекрасная бабочка, перелетала из комнаты в комнату, счастливая и великодушная. Она достигла желаемого. Нью-Йорк был ей чужим.
В день отъезда было принято решение облегчить расставание. Я не поеду в аэропорт. Достаточно будет прощания возле такси».
РАЗЛУКА, ВСТРЕЧА, РАССТАВАНИЕ
«Потом появилось первое письмо от Тирцы, в авиаконверте, распухшем от множества листов бумаги, покрытом полностью марками. Позже выяснилось, что она написала его еще в самолете, а закончила в первую ночь по приезде в Тель-Авив, в своей старой комнате на Нордау. Это было письмо любви», — рассказывает дальше Одед Котлер.
После возвращения из Нью-Йорка Тирца вернулась в дом своих родителей на Нордау 30. Она заперлась в доме и писала письма Одеду.
«Поток писем от нее затопил меня, мой стол, мою кровать и кресло. Я забирал их на полу на входе в дом и читал уже на ступеньках, которых было сорок восемь до входа в квартиру. Я заканчивал чтение, войдя в квартиру и заперев ее на три замка. Затем шел в комнату и садился за стол, чтобы написать ответ. Эти письма были для меня всем моим миром. Я не искал другой жизни.
В письмах говорилось о любви, а не о разрыве. И как же легко было любить по переписке. Не нужно было ничего доказывать, для словесных выражений не было границ, и Тирца находила множество путей выразить свою тоску.
Наша любовь расцветала. Тирца считала даже, что ее отъезд в Тель-Авив был необходим именно из-за силы нашей любви. И мы расстались, по ее мнению, чтобы прийти в себя от избытка любви, а не от ее недостатка».
Между тем, новые таблетки, выписанные врачом в Тель-Авиве, ей не помогали. Она ездила на такси в Яффо и покупала таблетки у торговцев наркотиками…
Летом 1962 Одед Котлер вернулся в Израиль.
«…Тирца сняла для нас скромную квартиру на тихой улице. Такси из аэропорта доставило нас по новому адресу. Мы были взволнованы встречей. Натан прилагал огромные усилия, чтобы сдержать слезы.
«У меня теперь другой распорядок дня», — сказала Тирца. — «Я рано ложусь спать и рано встаю, и почти все время пишу». Нам понадобилось много дней, чтобы возобновить связь между нами. Наша переписка происходила на такой высоте, что трудно было спуститься. Нам обоим все было понятно. Мы не были специалистами по восстановлению руин, но усилия любить были на повестке дня. Усилия любить.
Тирца еще полностью не отказалась от актерской карьеры, но роли не шли к ней в руки. Радиопостановки и в основном переводы — то, что она делала отлично — все это увеличивало ее интерес к письму. Стихи, рассказы и слова для песен. И все же в воздухе висел какой-то дух соревнования…»
Стоит прервать воспоминания Одеда, чтобы пояснить, что, возможно, понимание ею недостаточности своих собственных актерских способностей по сравнению со способностями ее мужа, и на фоне игры других учеников актерской школы, было одной из причин ее срыва в Нью-Йорке. Конечно же, вслух об этом никто не говорил. Лишь в одном, только что процитированном, месте своих воспоминаний Одед Котлер упоминает мельком об этом «соревновании».
«Не прошло много времени, и понимание того, что нас разделяет что-то очень фундаментальное, стало ясно нам обоим. Ущерб, который был нанесен тяжелыми днями в Нью-Йорке, успокаивающие и снотворные таблетки, — все это не исчезло полностью из нашей жизни. Снова появились нарушения режима сна — нескольких дней подряд работы без сна и затем засыпания на несколько суток подряд.
Однажды я вернулся поздно после тяжелого дня. Я обнаружил Тирцу за пишущей машинкой. Я решил пойти спать, поскольку назавтра ожидался не менее трудный день. Я попросил ее перестать печатать, поскольку стук клавиш машинки был особенно невыносим после часа ночи. Она согласилась, но печатать не прекратила. Я попросил снова. Я попытался также уменьшить громкость классической музыки, под которую она работала. Я попросил еще раз, и, к моей радости, все прекратилось. Я заснул. Через несколько минут все началось сначала. Я попросил снова. Я умолял. Это продолжалось до тех пор, пока я не потерял власть над собой и не встал, чтобы забрать машинку из рук Тирцы и прекратить музыку. Из-за головокружения, охватившего меня после короткого сна, я не заметил закрытой стеклянной двери, которая разделяла нас, и вошел в нее с протянутыми вперед руками. В моей ладони оказалась глубокая рана. Тирца продолжала печатать…
В больнице, где мне зашили руку, я принял решение подумать о том, есть ли у наших отношений будущее…
Попытка найти решение привела меня к одному из лучших израильских психологов. Я рассказал ему, что я вырос в нормальной семье, что мои родители не имеют никакого отношения к искусству и к театру. И я влюбился в Тирцу, которая выросла в тяжелых условиях в особенном доме. Любовь к ней ее родителей была огромной, возможно даже огромной до удушья, но настолько же, насколько была глубока эта любовь, настолько огромным было и чувство вины, связанное со сложным образом жизни ее родителей. Натан и его жена, Натан и его любовница. Рахель и театр в ее жизни, Рахель и ее согласие на двойную жизнь мужа. Иногда Тирца была одинока до отчаяния.
Боль разлуки я уже пережил в Нью-Йорке. Любовь, которая вспыхнула в нашей переписке, была той любовью, о которой мы мечтали, но она навсегда останется недосягаемой мечтой… Я переехал в съемную комнату в доме моего друга. Разрыв между нами был почти полным, и облегчение, которое я испытывал, превышало боль разлуки…»
«ЛИШЬ ЛЕТНИЙ ВЕЧЕР…»
Альтерман в это время подружился с писателем Йорамом Канюком и его женой Мирандой, приехавшими из Америки. Натану нравилось то, что писал Канюк, и он приглашал его с женой к себе на субботние трапезы. Тирца подружилась с Мирандой. Они были ровесницами, были похожи по душевному складу, обе были очень ранимые.
В день ухода Одеда Тирце было очень плохо, и она позвонила Миранде. Та пришла, и подруги проговорили всю ночь. Тирца читала Миранде свои стихи и сразу же переводила для нее на английский. Про Одеда они не говорили. Под утро Миранда ушла домой. Через час к ним с Йорамом прибежала Рахель и рассказала, что была у Тирцы и та ей не открыла. Йорам и Миранда вместе с Рахелью и Натаном бегом бросились к Тирце. Натан долго безрезультатно стучал в дверь, стучали и все остальные, пока наконец Миранда не уговорила Тирцу открыть. В доме стоял запах газа, и Тирца была на грани потери сознания. Вызвали амбуланс, Тирцу в сопровождении Рахели увезли в больницу.
В эту ночь Йорам Канюк присутствовал при написании «Охранной песни». Это происходило в квартире Альтермана, — друг пошел провожать его домой после всех ужасных пережитых приключений и волнений. Они прошли в кабинет Натана. По словам Йорама Канюка, Альтерман быстро записывал строки дрожащей рукой, и было непонятно, как ему удается ставить знаки препинания и вообще видеть хоть что-то сквозь слезы:
(Начало стихотворения приведено в этой книге в очерке «Натан Альтерман. Охранная песня», в главе «Харчевня духов»).
[…] Вот летний вечер подступает к нам теперь,
он стар как мир, и столько света, блага в нем,
и он для милостей пришел, не для потерь
и не для страха, для вины, игры с огнем, —
пришел он с запахом еды, закрыта дверь,
и будет лампа нам светить, пока заснем, —
лишь летний вечер подступает к нам теперь,
лишь летний вечер, что пришел не для потерь.
Сейчас на улице собрание теней,
не видно птиц, зато, когда была зима,
их свистом полон был черед холодных дней,
и нам казалось, что бульвар сошел с ума,
а ныне тишь, и ни единой птицы в ней,
лишь только отблеск электрических огней.
Приходит тьма, вся в озарении реклам,
вся в озареньи букв и в озареньи лиц,
но за железною оградой — видишь, там —
стенанья моря, как будто возгласы больниц,
Приходит тьма, вся в озарении реклам,
приходит тьма, как электрический бедлам.
Храни души своей уставшей полноту,
и пусть беда тебя ни разу не заденет,
свой каждый волос, свою кожу, красоту,
и доброту свою храни от нападений.
Но ветер руку протянул свою снаружи
и в темноте себе окно открыть сумел.
Скажи, зачем твой смех сейчас похож на ужас,
и так похоже онемение на смех?
Скажи, скажи, зачем же ужас остается?
Зачем потоки вод, пожар невдалеке?
И жизнь твоя, твоя душа — зачем же бьется,
как будто раненая ласточка в руке?
Скажи, откуда эта дрожь? И так темно,
и ищет ласточка плененная окно.
Скажи, о чем и почему ты тихо плачешь,
скажи, откуда, ну, откуда ты взяла,
что нужно в жизни все понять, и не иначе,
а не всего лишь отделить добро от зла?
Скажи, откуда это? Кто тебе внушил,
и кто секрет раскрыл, и сил тебя лишил?
Вокруг угрозы, и бессчетны их ряды,
они стеною окружают, только все ж
совсем не их, совсем не их боишься ты, —
а той, что вздрагивает тут от темноты
и от шагов — своей души, — ее зовешь,
ее боишься, этой нежной чистоты,
своей души, той, что вонзает в сердце нож.
Храни себя и свое сердце от невзгод,
пусть не коснутся никогда тебя угрозы,
возможно, счастье есть в тебе, и это мед,
тот теплый мед, который — кровь, который — слезы,
который тьмой накроет, тяжестью сожмет.
А вот и вечер, и его прекрасней нету,
а вот и вечер заменил собою небо.
Храни себя, поскольку вечер полон тайны,
и мы не знаем, что скрывается за ним,
и эти ветры — ведь, конечно, не случайно
плеча коснулись, бессловесные, они.
Под светом лунным, электрическим, бескрайним —
храни себя и свою душу сохрани.
Он записал это сразу, в один заход, затем прочитал своему другу. «Может быть, мы потом пили, и наверно, он был пьян», — вспоминал Йорам Канюк.
После этого случая друзья Альтермана заметили, что в нем как будто что-то сломалось. Он выглядел поникшим. Яаков Орланд рассказывал, как однажды он встретил его на улице пьяного, и Альтерман предложил «идти веселиться всю ночь». Затем он оперся на плечо друга и начал всхлипывать, а потом в переулке сел на скамейку и разрыдался. Орланд принес ему воды из ближайшей парикмахерской, потом они зашли в какое-то кафе, и Альтерман пил и бормотал отрывки из «Радости бедных», и все время держал Орланда за руку…
После выздоровления Тирца не захотела возвращаться в прежнюю квартиру, не захотела она также и жить с родителями. Она временно поселилась у друзей, у Дана Мирона и его жены. Она не хотела видеть отца. Натан все время ходил около дома, где она жила. Дан Мирон два раза в день спускался к нему и рассказывал о ее состоянии. Альтерман не мог принять, что дочь не хочет его видеть. Он сердился на Йорама Канюка и на Миранду за то, что она открыла дверь им, а не ему.
«СВЕТ И ВСЕ ЕГО ПТИЦЫ»
С Биньямином Слором Тирца познакомилась в театре. Он был электриком и рабочим сцены.
Он родился в 1931 году в Петах-Тикве и был внуком первых поселенцев мошавы. Он вступил в «А-Шомер а-Цаир» и в 1950 году стал одним из основателей киббуца Нахшон. Через десять лет он решил переехать в Тель-Авив. К этому времени он был женат и у него было двое детей. Когда Слоры всей семьей присматривали дом в Тель-Авиве, четырехлетняя дочка сказала, что она готова переехать, но в садик продолжит ходить в киббуце. И жена с детьми осталась в киббуце.
Бенч (так его называли близкие) начал зарабатывать деньги для переезда семьи в Тель-Авив. Он нашел работу в театре в качестве рабочего сцены, электрика и водителя.
Тирца так описывала одной из подруг свою первую встречу с ним: «Я увидела его стоящим на лестнице. Он чинил электричество. Он и сейчас невероятный красавчик. Я посмотрела на него и сказала себе: я отсюда никуда не двинусь».
В 1963 году о них уже писали в газетах: «Электрик театра «Завит» часто появляется в обществе Тирцы Атар». Бенч сообщил жене, что он с ней разводится. Она с детьми осталась в киббуце.
Тирца писала ему любовные письма в своем стиле. А Биньямин Слор ей отвечал так: «Тирца, моя любовь. Все мы живем в мире, созданном Богом, в воздухе, на суше, в море, каждый со своими птицами и рыбами. Тирца, ты для меня все, свет и все его птицы, море и все его рыбы, суша и весь космос. Я не могу без тебя. Как человек может жить в мире и не знать о твоем существовании?»
Бенч, который жил прежде в квартире родителей своей жены, переехал к Тирце. Они оба были в тот период официально женаты. Оба занялись оформлением развода.
Вот как писал о Тирце Биньямин Слор: «…Она была очень живой, каждая вещь касалась ее лично. Когда погибал солдат, она плакала две недели. Вся скорбь мира была ее – и бедный человек, и раненный пес… В одном из спектаклей ее героиня в самом конце умирает на сцене. И вот уже все закончилось, актеры ушли снимать грим и переодеваться, а она все еще лежит на сцене…» Рахель Маркус говорила об этой пьесе: «Это было сумасшествием – позволить ей в двадцать два года играть эту роль. Я просила ее отказаться. Я слишком хорошо знаю, как это – быть актрисой. Она не могла устоять».
В конце концов Тирца Атар оставила мечту стать актрисой. Она и сама понимала, что «не может устоять». С этого момента она ограничила свое сотрудничество с театрами написанием текстов для песен и переводами пьес. Она окончательно выбрала для себя отцовский путь, отказавшись от второго дара – таланта актрисы – переданного ей матерью.
Именно к этому времени относится ее знаменитая фотография с отцом за столиком кафе. Альтерман в эти годы любил сидеть вместе с ней в «Касите» и других своих любимых кафе и беседовать о литературе и театре.
Тирца и Бенч поженились 31 марта 1966 года. С самого начала совместной жизни с Бенчем Тирца установила близкие отношения с его детьми.
Ее театральная карьера сошла на нет, и она стала много писать. Ей заказывали переводы для театральных постановок. Летом 1964 года вышел ее первый сборник стихов. Он пользовался большим успехом, но ее мучил вопрос, происходит ли это потому, что стихи хорошие, или же просто книгу покупают, потому что всем интересно, как пишет дочь Альтермана.
ЛЕВ И КЛУБНИКА
После того, как выяснилось, что она беременна, они с Бенчем поехали отдыхать на Кинерет, и там она решила прекратить принимать все таблетки. В один момент она бросила курить.
6 февраля 1967 года родилась ее дочь Яэль. Она искала и нашла ей настоящее израильское имя, «с корнями». Второе имя ее дочери было Лея, в честь сестры Натана, которая умерла три месяца назад.
Через пятнадцать лет после смерти Тирцы одна из ее знакомых, психолог по профессии, сказала ее дочери Яэли: «Ты ее спасла. У Тирцы была очень тяжелая психологическая проблема, которая выражалась и духовно, и физически. Беременность все это прекратила. Поэтому она видела в тебе спасителя. Она дала тебе статус ангела-спасителя еще во время своей беременности».
Единственным «бейбиситтером», которому Тирца доверяла свою дочь, был ее отец Натан Альтерман. Появление внучки выявили тепло и нежность, которые всегда были в нем, но прежде он их сдерживал. Почти каждый день он приходил, чтобы погулять с внучкой, и с радостью отзывался на каждую просьбу посидеть с ней.
Рождение Яэли привело к тому, что Альтерман прекратил пить. Он был очень хорошим дедушкой. Яэль рассказывала, что долгие месяцы после его смерти она устремлялась на улице за каждым человеком с седыми волосами с криком: дедушка!
Сразу же после рождения дочери Тирца окончательно решила, что не вернется в театр. Она не хотела, чтобы Яэль плакала по ночам, как это случалось в детстве с ней самой. Этого не должно было повториться с ее маленькой дочкой.
«Я не принадлежу к миру театра», — писала она. – «Я люблю рано ложиться и рано вставать, и есть три раза в день. Я люблю читать в постели. Я ненавижу поездки… Я хотела подражать своей маме, как другие дети, а мама была актрисой. Но я писала стихи также и в театре, и когда мне говорили, что пора выходить на сцену, это мне мешало…»
Все уроженцы Израиля и все те, кто успел вырастить в Израиле хотя бы одного ребенка, знают о том, что «однажды жил лев, который любил клубнику». Мама пыталась его накормить мясом, и сыром, и яйцами, и кашей, но лев хотел только клубнику, которой в лесу не было. Но однажды там появились дети, пришедшие погулять, которым их мама дала с собой на завтрак полные корзинки клубники. Они испугались льва и убежали, бросив корзинки, но тому были нужны вовсе не они, а их клубника. Вот когда он наелся клубники! На всю жизнь! И понял, что на самом деле ее никогда и не любил! И с тех пор он стал очень послушным львом и, не забивая себе голову несбыточным, которое таковым быть перестало, ел отныне и мясо, и сыр, и яйца, на радость маме. Зато дети, у которых он отобрал их завтрак, вернулись домой голодные, и что они попросили у мамы? Правильно, клубнику!
Этого замечательного льва придумала Тирца Атар. Она рассказала о нем в книжке «Яэль гуляет», посвященной ее дочери Яэли. Она написала эту книгу, когда Яэли было четыре года. В ней рассказывается о самой Яэли, о ее впечатлениях от прогулок, от посещения зоопарка и так далее. Яэль сердилась на маму за то, что она рассказывает всем, как она живет. «Почему это все должны знать, как я покупаю питу, и как встречаюсь с собакой во дворе?!»
Натан Слор родился 30 января 1972 года, через два года после смерти своего деда. Имя ему было готово заранее. Тирца очень надеялась, что на этот раз будет мальчик, потому что уже было готово имя. В момент, когда ей сообщили, что у нее сын, она радостно закричала: это Натан, это Натан!
После рождения второго ребенка семья купила большую квартиру на шестом этаже. Рахель приобрела квартиру рядом с ними.
«КОГДА МАМА ГРУСТНА»
Воспитательница детского сада, в который ходила Яэль Слор, рассказывает, что знала маму Яэли как маму Яэли, хотя дедушку Яэли она знала как Натана Альтермана. Тирца же была просто мамой. Очень грустной мамой. Но когда она разговаривала с работницами садика, она всегда улыбалась и старалась быть веселой.
Когда мама грустна, и не улыбнется —
ничего хорошего в этом нету.
Я люблю, когда моя мама смеется,
мне просто… очень нравится это.
Если мама грустна и немножечко плачет,
и одна лишь слезинка по щеке потекла,
хоть она и молчит, но это значит
то же самое, будто ребенка плач.
И тогда я глажу мою маму,
и тогда я говорю с моей мамой,
и я беспокоюсь за мою маму,
и я люблю мою маму.
Только совсем не надо пытаться
спрашивать: «Почему ты грустна?»
Ведь она в ответ начнет улыбаться
такою улыбкой, что еле видна.
И скажет: «Грустна? Почему?
Вообще-то, я резала лук,
и потом голова закружилась вдруг,
иди, ты можешь чуть-чуть поиграть,
а потом тебе пора спать.
Почему тебе все это надо знать?
Почему всегда ты должен прийти
и начать просто так болтать?
Тебя не касается это, и все ж —
ты знаешь? — я все тебе объясню,
когда ты подрастешь».
Я большой — когда мама поймет, когда?
Я большой уже много дней.
Вот исполнится мне двадцать лет — и тогда
ничего не спрошу я у ней…
Это стихотворение она написала в 1977 году, совсем незадолго до своей гибели, от имени своего маленького сына Натана. Она как будто знала заранее, что ничего не сможет ответить ему на его вопросы, когда тому исполнится двадцать лет. И даже когда ему исполнится всего лишь шесть лет…
У Тирцы был четкий распорядок дня. Она вставала в четыре тридцать, убирала дом, пылесосила полки с книгами и затем садилась работать: стихи, заказанные песни для театра, переводы. «У меня есть период, когда я только пишу стихи. И период, когда я только перевожу». Потом спускалась вниз, готовить бутерброды для Яэли в школу, затем в семь часов будила Яэль, затем Натана, и отводила их в школу и в садик. Ровно в девять она звонила своей лучшей подруге Зивит Абрамсон и рассказывала о том, как начался день. «Уже в это время дня ей было о чем сообщить», — рассказывала Зивит. Мысли, планы на остаток дня, как трудно было разбудить детей… Она проживала свою жизнь с интенсивностью, все, что она делала, было наполнено смыслом, и она отчитывалась мне обо всем, что сделала, хотела сделать, ощутила». Разговор длился часа два и повторялся в течение дня. В полдень Тирца забирала Натана и, как все тель-авивские мамы, проводила последующие часы, гуляя с ним по улицам и играя в парках. Затем ужин, душ, сказки на ночь. После того, как дети засыпали, она сразу же ложилась спать. И так каждый день по самой своей смерти. Кроме субботы, которая описана в стихотворении «Утро субботы», ставшем популярной песней:
Субботний день вот-вот придет,
и мама утром кофе пьет,
и папа в ворохе газет,
и купят мне полно конфет.
Пойдем гулять мы на Яркон,
на лодочке грести,
и можно очень далеко
по улице пройти,
цветы нарвать — сплести венок, —
лишь те, что можно рвать! —
и сбегать к садику — замок
на двери увидать!
В 1973 году она выпустила детскую книжку под названием «Большой мальчик и маленький мальчик». Затем в 1975-м еще одну – «Война — это плач». Последняя написана под впечатлением непростого испытания, выпавшего на долю их семьи во время Войны Судного дня, когда Биньямин Слор получил, как и все, повестку и ушел воевать. Он благополучно вернулся, но не у всех детей в их дворе папы вернулись с войны. В этой книжке есть стихотворение под названием «Папа Йохая»:
Папа Йохая
не вернулся домой.
Папа Йохая
не вернется домой.
Папа Йохая
будет всегда
папой Йохая —
бабушка мне объяснила тогда.
«Где твой папа? — дети Йохая спросили.
Они были шумные и большие,
а Йохай слова искал изнутри,
поднял голову и затем опустил,
(ведь ему всего года три)…
А потом он как будто
закрыл глаза,
и тихонько сказал
внезапно:
«Моего папы нету сейчас, — он сказал,
это я –
мой папа…»
В 1976 году появилась ее книжка под названием «Мама идет в первый класс», и еще через год – «Нони, Нони…», посвященная сыну Натану.
Таким образом, бросив театр и выбрав «профессию» мамы, Тирца Атар, поэтесса и дочь поэта, расширила эту «профессию», добавив к своим «профессиональным обязанностям» написание книжек для детей.
Как-то раз, когда ей понадобился иллюстратор для одной из книжек, она обратилась к Циле Биндер, как к члену их большой семьи…
Между тем, Бенч ощущал удушье от того, что она заперлась в рамках своего четкого режима. У него была яхта, и иногда он садился на нее и уходил в плаванье на всю ночь. Он чувствовал, что делает для жены все, что может, но все это напрасно, потому что она закрывается в своей скорлупе. У нее не было аппетита, она весила сорок один килограмм. Она рассказывала подруге, что когда они с Бенчем планируют вечером поужинать в ресторане, она перед этим весь день не ест. Хава Альберштейн обратила внимание Рахели Маркус на то, что Тирца очень похудела, и Рахель попыталась поговорить с дочерью об этом. Это был единственный раз за всю дружбу Тирцы с Хавой, когда они поссорились.
Тирца начала ссориться с матерью. Однажды четырехлетний Натан, после их ссоры с криками и хлопаньем дверьми, подошел к маме и спросил: «Ты попросила прощения у бабушки?», а затем пошел к бабушке и стал ее умолять: «Помиритесь, пожалуйста!»
В 1977 году Эйнат, дочь Бенча от первого брака, освободилась из армии и стала заходить к Тирце днем, чтобы забрать детей погулять. Рахель была в это время в театре, Бенч на работе или на яхте. Эта помощь была необходима Тирце для того, чтобы можно было поработать в тишине. Однажды Эйнат вызвали на резервистские сборы, и Тирца, ни минуты не раздумывая, позвонила Моше Даяну, который был тогда министром иностранных дел в правительстве Бегина, и немедленно организовала освобождение Эйнат от сборов.
Тирца и Бенч все чаще ссорились, эти ссоры происходили на глазах у детей и у всех остальных. Но Бенч был необходим Тирце, она нуждалась в его поддержке, любви и заботе.
«МЕЧТА О НАОМИ»
Песню «Я мечтаю о Наоми» она написала по заказу, и успела сделать это до того, как на ее жизнь набросила тень смерть отца, ставшая для нее трагедией, с которой она пыталась справиться в своей душе в течение семи лет – и так и не смогла…
Песенка о Наоми, имевшая громкий всемирный успех, была написана для международного фестиваля в Токио 1970 года. Музыкальный дуэт «Хедва и Давид» был приглашен выступить на фестивале, а у них не было подходящей песни. Они обратились к композитору Давиду Кривошею. Тот как раз был занят сочинением мелодии для рекламы кофе фирмы «Элит»… Мелодия Хедве Армани и Давиду Талю подошла. Осталось найти того, кто напишет подходящий текст. И они обратились к Тирце Атар.
Кто такая Наоми? Точнее, кто ее прототип, и кто тот влюбленный, от имени которого «играет и гремит» эта чудесная песня? Откуда пришла идея? Наоми Вильнер из киббуца Негба рассказывала по прошествии многих лет: «Когда я была молодой и красивой, в меня влюбился Эяль Слор из киббуца Нахшон (сын Бенча от первого брака). Тирца очень впечатлилась этой его влюбленностью и написала в честь него песню».
Тирца рассказывала: «Я знаю, что было много противников этой песни. Они говорили: что такого особенного в этих словах? Ну и что, то их написала Тирца Атар? Но я написала их именно так, потому что я именно так чувствовала мелодию. Я полностью удовлетворена этой песней».
Она уточняла, что ритм этого стихотворения на самом деле для нее не характерен, оно получилось таким только из-за того, что было написано на готовую музыку. Вложив себя в этот несвойственный ей ритм, она сделала что-то действительно чудесное:
В моих мечтах оркестр играет и гремит
от восхищенья тобой.
Песня моя — прославленье Наоми,
Наоми, я твой.
А на улицах моих, заполненных людьми,
светофоров красных огни,
и сигналят все — лишь тебе, Наоми,
лишь тебе сигналят они.
Но со мною ты лишь во сне, Наоми,
лишь секунду ты погоди,
только утро придет, и вот, Наоми,
я опять один.
А во сне целый мир для тебя шумит,
и танцуют холмы, как стада,
и умыты стекла дождем, Наоми,
и тебе лишь поют всегда.
А в моих мечтах краснеют холмы,
когда ты напротив стоишь,
и повсюду только тишь, Наоми,
во всем мире — одна лишь тишь.
Я мечтаю о тебе, не исчезай за дверьми,
оставайся вечно со мной,
потому что здесь, в мечтах, Наоми,
навсегда я твой.
На фестивале в Японии песня заняла первое место и имела оглушительный успех. Ее перевели на японский язык. В стране восходящего солнца диск с этой песней был распродан в сотне тысяч экземпляров.
После этого успех пришел к «Наоми» и на ее родине. В 1971 году на ежегодном музыкальном фестивале эта песня заняла второе место.
«ПЕСНЯ ОХРАНЯЕМОЙ»
Духовная связь между Натаном Альтерманом и его дочерью в конце его жизни была очень крепкой, и его смерть стала для Тирцы тяжелой трагедией.
На «шиве» Тирца Атар рассказала гостям об удивительном случае, произошедшем во время похорон ее отца. Она единственная из всех обратила на него внимание и смогла истолковать его, как поэт и как дочь Альтермана. Когда гроб опускали в землю, кто-то из присутствующих случайно заслонил его от нее, и ее муж легким касанием чуть подвинул этого человека в сторону. А Тирца подумала, что это же ведь и есть один из тех «простых евреев», среди которых ее отец просил его похоронить. Она извинилась перед ним и погладила рукав его пальто. В эту минуту появился Моше Даян, увидел это и решил, что, раз Тирца гладит этого человека, то это кто-то из членов семьи. Он обнял его крепким даяновским объятием. В это время прибыл президент Залман Шазар, увидел, что Даян обнимает этого человека, конечно, тоже подумал, что это кто-то из членов семьи, и крепко пожал ему руку. И так этот неизвестный и стоял во время похорон рядом с главами государства и членами семьи и провожал Натана Альтермана в последний путь. «Может быть, это был Элиягу а-Нави?» — спросила дочь Альтермана у тех, кто ее слушал.
«Однажды он написал стихотворение обо мне, — так он сказал. И опять мне не нужно было искать между строк, что именно тут обо мне, это было и так понятно», — рассказывала Тирца. – «Со мной тогда случился кризис, так бывает с молодыми. Любой другой отец просто побеседовал бы со своей дочерью за чашкой кофе или за рюмкой. Он сделал это своим способом, при помощи стихотворения».
Она говорит здесь, конечно же, об альтермановской «Охранной песне».
Через год после смерти отца она напишет «Песню охраняемой», в которой ответит на каждую строчку того его стихотворения:
Летят небеса, и летят, и летят,
на шторах цветные узоры блестят,
и разные вещи становятся вдруг
все ближе, смыкается круг.
И я берегусь — от летящих камней,
от ветра, огня и от песни моей,
на шторах моих разругались ветра,
рассорились птицы с утра.
Но я берегу от них душу свою,
не плачу, пою,
ведь ты попросил под охраною быть, —
и я под охраной судьбы.
Летят небеса,
над твоей головою летят высоко,
от ветра, что ты мне в защиту прислал,
они так далеко.
Летят небеса в другие места,
и ветер кольцом окружает нас,
как будто бы жаркий вечер настал,
и ветер вокруг как стена.
На фестивале израильской песни в 1970 году первое место заняла песня на стихи Тирцы Атар «Сегодня вдруг, сегодня здесь» в исполнении Шломо Арци. Шломо в эти дни еще не демобилизовался из ЦАХАЛа и поэтому вышел на сцену в военной форме. Понятно, что исполнитель был неотразим. Но всех также покорили и удивительные слова песни. Тирца умела простым, почти разговорным стилем, который тут и там вдруг начинал сиять потрясающими неожиданными образами, задеть душу слушателя.
Это тоже она написала на готовую мелодию. Композитор Яаков Голандер позвонил ей и спросил, хочет ли она сочинить слова на его музыку. Она послушала, ей понравилось, и она согласилась написать слова. «Мы совсем не думали ни о каком фестивале, просто написали нежную и чувствительную песню о любви. Через несколько недель он позвонил и спросил, не буду ли я возражать, если он пошлет это на фестиваль. Я не возражала. Сама я вовсе не «человек действия». Я бы не стала заниматься всеми этими формальностями и заполнением анкет, изготовлением копий и т.д. Но он сам все это сделал. …Мне трудно писать по заказу, когда у меня просят песню о юноше и девушке, у меня получается как раз о птицах… Я не думала о победе, потому что песня не была ни «героической», ни комической. Просто небольшая песня, и поэтому я рада, что публика выбрала ее».
И в сердце лишь она, и в глубине,
как множество путей,
как множество теней,
как будто дым,
она во мне сейчас, она во мне,
как зелень на ветвях,
голубизна в ручьях,
ее следы…
Ее любил я, —
внезапно понял в этот день,
ее любил я, —
сегодня вдруг, сегодня здесь…
Они моя сейчас,
как тот мотив,
что изнутри встает,
что будто бы поет,
как тот мотив.
И, люди, я зову ее,
пространство там мое,
и все ветра, и весь прибой.
И этим крышам и дорогам мне внимать,
и людям, и домам,
и тишина, и шум, услышьте голос мой.
А где же ты сама,
ушла куда?
Зову тебя сюда
и жду ответа я всегда.
Услышишь ли меня и песнь мою,
что, как волна, поет
и на весь мир кричит, —
услышишь ли ее?
Подай же голос, девочка, заговори,
подай сигнал,
скажи — он просто идиот,
и он не знал…
Во время фестиваля Тирцы в зале не было, потому что несколько недель назад умер ее отец. Она слушала трансляцию с концерта по радио. Шломо Арци выступал первым, ей понравилось его исполнение. Почти сразу после этого она заснула и пропустила окончание конкурса и голосование. Биньямин Слор вернулся с работы в два часа ночи, разбудил ее и сообщил: «Ты победила».
«Я не помню этого, но он говорит, что я улыбнулась, повернулась на другой бок и опять заснула», — рассказывала она. — «Была ли я рада? Да, я была рада. И была очень расстроена из-за того, что об этом не знает отец. Насколько он был скромным во всем, что касалось его лично, настолько же он был чувствителен ко всему, что касалось меня. Каждое мое стихотворение и каждое написанное мною слово было ему интересно. Он знал, что я послала песню на фестиваль. Он был бы счастлив, если бы смог разделить со мной эти минуты».
ЛИЛИИ ДОЛИН
В дни после смерти отца Тирца очень беспокоилась о состоянии матери. Они стали еще ближе друг к другу, и очень нуждались одна в другой. Рахель рассказывала: «Когда она увидела, что я в отчаянии, она дала мне книгу Виктора Франкла «Человек в поисках смысла». «Если у тебя есть, ради чего страдать, то твоя жизнь имеет смысл», — было написано там, и я поняла, что мне нельзя умереть, потому что у меня есть дочь и внучка», — говорила Рахель.
По словам Рахели, Тирца очень тяжело восприняла смерть отца. Она все время ходила на его могилу, говорила о нем без конца с каждым, кто готов был слушать, рассказывала о нем в настоящем времени, как будто бы он был жив.
После победы на фестивале она пишет свою знаменитую «Песню праздничного вечера». В ней она обращается к умершему отцу, который уже не может разделить с ней праздник, и поэтому праздника больше нет… По этим стихам видно, как сильно она тосковала о нем:
Вот вечер,
закат горизонт обрамляет,
а ты даже не представляешь,
не слышишь, не предполагаешь
то, что праздник
у нас.
Вот вечер,
и в городе все пламенеет,
верхушки деревьев краснеют,
и радость повсюду, и в ней я
жду тебя
в этот час.
Город теплый и страстный
фонари зажигает напрасно,
потому, что он знает прекрасно,
ты не здесь,
ты далек.
Вновь вечер,
и в городе свет, и луна в нем
гуляет по улицам с нами,
что стряслось — ты один это знаешь,
остальным
невдомек.
Да, вечер
слезами и смехом напоен,
душа моя только с тобою,
и с этой вот жизнью такою —
может, там,
далеко…
А ночью
все в городе вдруг засыпает,
и столб фонаря раскачает
луч месяца тихий, печальный,
ветра песнь,
шум песков.
Да, ночью —
покой завершен этой ночи,
и знает он все, что он хочет,
ведь города ясные очи
помнят все
наизусть.
И город молчащий,
тебе свои звезды дарящий, —
какая в нем тишь,
что за город такой,
что за грусть.
На фестивале 1973 года «Песня праздничного вечера» конкурировала, среди прочих, с песней «Ночь привала» на слова Натана Альтермана, — притом, что отношения отца и дочери никогда не были ни «конкуренцией», ни «спором поколений», — это была преемственность, принятие и передача таланта. Еще при жизни Альтермана Тирце доставалось за то, что она была его дочерью. Ее стихи рассматривались под увеличительным стеклом и подвергались суровой критике. Молодое поколение поэтов, в основном в лице Натана Заха, который считал, что он в силах «сбросить Альтермана с трона», обрушилось в прессе с критикой на ее отца, а заодно направило удар и на нее. Но она все равно не стала одной из них. Она осталась продолжателем традиции, поэтом, обладавшим настоящим поэтическим чутьем. Строки ее стихов ритмичны и связаны рифмой, они пронизаны, как выражался Зах, «этой вот симметрией», которая так раздражала его и его единомышленников в творчестве Альтермана.
В середине 1977 года театр «Габима» попросил Тирцу перевести пьесу «Четыре женщины», которую написала Пэт Джеймс. Под впечатлением от пьесы, Тирца добавила в нее свою собственную песню «Балада для женщины». Она обратилась к Моше Виленскому с просьбой положить ее слова на музыку, и созданная ими песня стала фоновой мелодией спектакля. Видимо, она была написана в августе 1977 года, за несколько недель до ее смерти. Она послужила для многих доказательством того, что смерть Тирцы действительно была самоубийством.
Облака в преддверьях рая не несут покоя ей,
без конца на них взирает, и становится ясней,
что сейчас цветут повсюду эти лилии долин,
несмотря на все, исход один.
Облака сейчас лиловы пред закатом октября,
не поможет это снова, это все напрасно, зря,
пусть цветут еще повсюду эти лилии долин,
несмотря на все, исход один.
Даже книжные страницы в тесной комнате, где ночь,
знают — что-то с ней творится, и она уходит прочь,
все еще цветут повсюду эти лилии долин,
несмотря на все, исход один.
Тирца погибла через несколько дней после написания «Баллады для женщины», утром того дня, когда композитор Моше Виленский передал «Габиме» готовую песню на эти стихи.
СЕМЬ МИНУТ
7 сентября, в полдень, Тирца забрала Натана из садика. Она хотела повести его на набережную, чтобы посмотреть на папину яхту. На углу Сдерот Нордау и Ибн Гвироль она увидела на другой стороне улицы такси. Оставив Натана на тротуаре, она выскочила на шоссе, делая знак таксисту. В это время появилась красная «Пежо», сбила ее и исчезла. Тирца встала, взяла Натана за руку и, хромая, направилась к остановке такси. Они поехали на набережную, и когда Бенч спустился со своей яхты, она крикнула ему: «меня сбила машина». Бенч быстро отвез их на своей машине на станцию скорой помощи, где у нее определили легкое сотрясением мозга и хотели госпитализировать, но она отказалась. Ей сделали укол от столбняка, дали успокаивающие и снотворные таблетки и отпустили домой.
Дома их ждала пришедшая из школы десятилетняя Яэль. Дочь потом рассказывала, что в руках у мамы был пакет с печеньем, смятый от падения. Она положила его на стол и ушла в свою комнату. Детям сказали, что она себя плохо чувствует. Бенч взял Натана и сходил с ним магазин. Затем он вернулся на работу, а Тирца позвонила Эйнат, чтобы попросить ее прийти и посидеть с детьми. Она не нашла ее дома, позвонила ее дедушке и бабушке — родителям первой жены Бенча, но Эйнат там тоже не было. Когда она в конце концов ее нашла, Эйнат сказала ей, что прийти не сможет, потому что ее подруга приехала в отпуск из армии. Тирца кое-как провела вечер, оставаясь в состоянии бодрствования. Она позвонила своей подруге Зивит, с которой имела обыкновение вести долгие беседы по телефону. Она звонила ей в этот вечер три раза, и в последний раз сообщила, что приняла больше, чем обычно, снотворных таблеток, чтобы назавтра проспать до семи часов, а не вставать, как всегда, в половине пятого.
Ей удалось заснуть только под утро. Напротив их дома шла стройка, и ранним утром начала работать бетономешалка. Рабочие сопровождали процесс громкими криками. Тирца проснулась от шума и попыталась, с затуманенным от таблеток сознанием, заснуть снова, но это ей не удалось. Уже было семь часов утра, и в первый раз с момента рождения Натана она не встала, чтобы его разбудить. Она осталась в постели, а Бенч на кухне готовил бутерброды для Яэли. Яэль проснулась и вышла на кухню. «Я прошла мимо ее спальни», — рассказывала она, — «и видела, как она лежит, со своими красивыми черными волосами, разбросанными на подушке. Я поздоровалась с ней кивком головы, она улыбнулась мне своей сонной утренней улыбкой, и я пошла дальше на кухню».
Через семь минут после этого Бенч вошел в комнату Тирцы и не обнаружил ее там. «Папа крикнул мне из ее комнаты: «Яэль, где мама?» — «Я не знаю, может быть, она пошла к бабушке?». Он ответил: «Нет, ее тапочки здесь». Яэль спросила: «Может быть, она пошла босиком?» Девочка вбежала в спальню и увидела смятую постель, открытое окно и взлетающую от ветра занавеску. Окна в квартире были широкими и очень низкими, всего шестьдесят сантиметров от пола. В комнатах детей были установлены решетки для безопасности, но в своей комнате Тирца ставить их отказалась, «потому что она не хотела, чтобы комната выглядела, как тюремная камера».
Отец и дочь на секунду замерли на месте, а затем Бенч подбежал к открытому окну, глянул вниз, крикнул: «О, нет!» и выбежал из комнаты. Яэль подошла к окну. «Я увидела маму, лежащую внизу, увидела и не поняла. Потом вдруг был стук двери и появилась бабушка. «Она спросила: «Яэль, что случилось?» Я ответила, что мама упала из окна. И она ответила: «Ой. Я не спала с пяти часов, и у меня было нехорошее чувство». Бенч, сбежав с шестого этажа, оказался рядом с Тирцей. Один из соседей вызвал амбуланс, но Бенч взял Тирцу на руки и отвез ее на своей машине в больницу.
Натана отвели в дом одного из его друзей по садику. Когда он вошел в ту квартиру, он сообщил: «Моя мама умерла». Потом его отвели в садик. Дома остались десятилетняя Яэль и Рахель. Рахель повторяла: «Мне не важно, пусть она останется инвалидом и в инвалидном кресле, лишь бы выжила». Потом вернулся Бенч. Яэль искала его взгляд, и он посмотрел на нее и отрицательно покачал головой: «Нет». «Я поднялась наверх и заплакала, и пришел папа, и он тоже плакал».
Натан рассказывал, как он провел этот день в садике: «Я сидел в углу и много плакал, и бормотал: «Моя мама умерла, моя мама умерла», и воспитательница дала мне шоколадный пирог». В полдень за ним пришел Бенч. «Как мама?» — спросил мальчик. — «Она умерла», — ответил отец.
ЛАСТОЧКА В ОКНЕ
Тирца Атар пережила своего отца Натана Альтермана всего на семь лет. Оказалось, что он смог предвидеть заранее не только прогулку с нею, еще не рожденной, по тель-авивскому бульвару. Он смог также увидеть и картину ее смерти. В «Охранной песне» он называет ее душу «ласточкой в окне» (так получилось в приведенном здесь русском переводе, а в его первоисточнике это «птица в комнате в поисках форточки». Она эту форточку нашла…)
В заявлении для прессы было сказано, что «покойная, судя по всему, испытала головокружение и упала из окна своей квартиры на шестом этаже». Через восемь лет Рахель говорила в интервью, что «это был, судя по всему, несчастный случай. Проверки подтвердили это».
Один из журналистов, который оказался на место происшествия и занялся опросом очевидцев, услышал свидетельство соседки: «Речь идет о знаменитой Тирце Атар». Женщина ему сказала, что «она вовсе не упала — а выпрыгнула, чтобы умереть». Журналист написал об этом в статье, но эти слова были вычеркнуты редактором. Вместо них появилось следующее заявление: «Семья Тирцы Атар полностью отрицает возможность самоубийства. У нее не было ни одной причины к этому. Полиция подтверждает, что она потеряла равновесие, у нее закружилась голова, и она упала. Но полиция не отрицает возможности, что она покончила самоубийством». Это было написано в статье на первой полосе «Давара». «Полиция до сих пор не обнаружила ни одного письма и ни одной записки, которые указывали бы на это», — писал «Маарив».
Версия о самоубийстве, по всеобщему мнению, не нуждалась в доказательствах. В газетных статьях, в разговорах на улицах это выражалось яснее ясного: «Конечно же, она положила конец своей жизни!»
Ее подруга Зивит Абрамсон считала иначе: «Она не покончила самоубийством. Если бы она это сделала, это было бы произведено упорядочено, с прощальными письмами и так далее». Другая ее подруга, Дафна Эйлат, также утверждает: «Я не верю в версию самоубийства. Конечно же нет. Она была очень эстетичной, очень чистой. Всегда накрашена, всегда в порядке. Если бы она решила умереть, то — как Офелия, как фея, с цветами и свечами вокруг».
«Она прикасалась к жизни с аппетитом, с любовью, большими кусками», — говорила о ней Марьяса Бат-Мирьям, которая, вместе со своей матерью поэтессой Йохевед Бат-Мирьям, была очень близка к Тирце. — «Она не желала умереть. Ей было хорошо и с тем плохим, что у нее было, она любила жизнь».
У Тирцы были планы по поводу старости. «Она хотела увидеть свою дочь Яэль под хупой», — рассказывала Зивит, — «хотела быть пятидесятилетней, всегда со страстным желанием говорила об этом возрасте, когда дети вырастут, а у нее будут седые волосы, и она будет писать роман. Потому что с маленькими детьми в доме можно писать только стихи, говорила она, а когда они вырастают, появляется пространство и свободное время для романа».
Сын Тирцы Натан Слор рассказывал, что однажды, когда он учился в музыкальном училище «Римон», одна из студенток произнесла в разговоре с ним: «Ты знаешь, моя мама тоже покончила самоубийством». «Но моя мама не покончила самоубийством!» — убежденно ответил Натан. До этого момента, до студенческих лет, такая мысль ему даже в голову не приходила. Он знал, что мама случайно упала из окна – эта версия была принята в семье. Только в зрелые годы он начал задумываться о том, что же на самом деле тогда произошло.
Но истину знают только двое – Тирца Атар и ее отец. Их обоих уже спросить нельзя. Но они оба уже сказали все заранее:
Натан:
«И ищет ласточка плененная окно…»
Тирца:
«Эрец а-Тамар, помоги мне не вернуться к тебе так быстро…»
Не помогла…