Биографическая статья “Святая с револьвером” о Елизавете Кузьминой-Караваевой.

Опубликовано: газета “Новые Известия”, 7 апреля 2006 г.

Святая с револьвером


Елизавета Кузьмина-Караваева (в монашестве мать Мария) (1891, Рига – 1945, концлагерь Равенсбрюк)
Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»

“Быть Бонапартом?» Какой ясностью духа и неравнодушным, но беззлобным спокойствием нужно обладать, чтобы с легким насмешливым превосходством оценить человека, быть может, самого знаменитого после того, кто наперед развенчал всех вписавших свои имена в историю кровью. Когда-то Бонапарт не побоялся прийти в чумной госпиталь в Яффе, и его смелость покорила многие сердца, но в этом поступке главенствовала железная, устрашающая воля, а не сострадание. Сейчас распространена благотворительность напоказ, превращающаяся в ханжеский бизнес, притворяющийся состраданием.

Но именно сострадание стало смыслом жизни нашей героини, дочери юриста Ю.Д. Пиленко, перевезенной им после отставки в Анапу, о которой когда-то была сложена такая беззаботная песенка: «Надену шляпу я, Сбегу по трапу я, Махну в Анапу я – Там жизнь легка…»

Жизнь в Анапе, особенно после революции, оказалась совсем не легкой, как, впрочем, и везде. На улицах к южным магнолиям добавились виселицы – зловещие деревья Гражданской войны. Но в 1895 году, когда четырехлетняя Лиза в панамке бегала босиком по берегу, рокот Черного моря перемежался с шелестом виноградников, и ничто, казалось, не грозило этой ласково мощной музыке. После ближних поездок мимо другого, золотистого пшеничного моря, столь же прекрасного, как Черное, и дальних – у отрогов гор, коронованных снегом, у Лизы возникало чувство благодарности к тому, кто всё это создал. Но в 1906 году скоропостижно умер отец. Лиза была в отчаянье: «Эта смерть никому не нужна. Она несправедливость. Значит, нет справедливости. А если нет справедливости, то нет и справедливого Бога. Если же нет справедливого Бога, то, значит, и вообще Бога нет». Но у сильных натур поколебленная вера либо рушится раз навсегда, либо возрождается – на сей раз очищенно и неколебимо. С Лизой произошло второе.

Оба замужества (сначала она стала Кузьминой-Караваевой, затем Скобцовой) и даже собственные стихи, получившие на редкость хорошие отзывы, не имели в ее жизни такого значения, как вернувшаяся любовь к Богу и однажды возникшая, но никогда не проходившая любовь к Блоку.

Первый раз она пришла к нему, когда ей еще не было пятнадцати лет, подавленная Петербургом, его «рыжими туманами», его «белыми ночами, более жестокими, чем черные дни…». Об этой встрече она рассказывала: «Я чувствую, что около меня большой человек, что он мучается больше, чем я, что ему еще тоскливее, что бессмыслица не убита, не уничтожена. Меня поражает его особая внимательность, какая-то нежная бережность. Мне большого человека ужасно жалко. Я начинаю его осторожно утешать, утешая и себя». Вскоре он прислал ей стихотворение «Когда вы стоите на моем пути…».

Через четыре года они снова встретились на вечере поэзии. Она уже замужем. Его представил ей муж, друг поэтов, декадент и большевик, не предполагая, что с ней случится – и теперь уже на всю жизнь. Блоку она напишет: «…Вы больше человека и больше поэта; Вы несете не свою, – человеческую тяжесть…»; «Мне кажется, что я могла бы воскресить Вас, если бы Вы умерли, всю свою жизнь в Вас перелить легко».

Она не смогла воскресить Блока. Но она тоже взялась понести не свою, – человеческую тяжесть. И растворилась в матери Марии, когда решила до конца не покидать преследуемых евреев, которых прятала от гестаповцев у себя в Париже, на улице Лурмель, 77, и вошла вместе с ними, утешая их молитвами, в газовую камеру концлагеря Равенс-брюк. Это было для нее не подвигом, а естественным поступком – христианством действия.

Она спасала людей и раньше, во время Гражданской войны, когда ее от полного смятения в умах избрали в феврале 1918 года городским головой Анапы. Будучи в то время правой эсеркой, она оказалась между двух огней, ибо эсеры были под подозрением и у красных, и у белых. Ее поразила формула, точно ухватившая разницу между эсерами и большевиками: «Эсеры говорят, – пусть вчерашний господин и вчерашний раб будут сегодня равными, а большевики говорят, – пусть вчерашний раб будет сегодня господином, а господин рабом». Она же еще в ранних стихах искала освобождения от внутреннего рабства: «…Долго шла бесцельно, о путях не зная, Дни свои с рабами слабыми деля». Рабство она ненавидела и никогда не чувствовала себя «госпожой». Сегодняшнее столь распространенное плебейское самодовольство в ощущении себя «господами» не было свойственно русской интеллигенции, воспитанной на «Станционном смотрителе», «Шинели», «Смерти Ивана Ильича».

Материнское чувство прорастало в ней из чужой боли, которая становилась своей: «Каждая царапинка и ранка В мире говорит мне, что я мать».

Рождение всеобнимающей жалости в будущей матери Марии произошло еще в начале Первой мировой войны, когда она почувствовала, что следом идет нечто еще более страшное, чем просто война. «Она, – по ее собственным словам, – почуяла Россию не по Соловьеву, не по славянофилам, не по газетам или лекциям, а попросту – от края до края распростертую на черной земле, неподвижную, одинокую, беспризорную под стужей и ветром. Раскинулась и лежит. И докричаться до нее нельзя, потому что всё равно не услышит».

На нее всё время доносили большевистскому председателю Совета Протапову, но «городская голова» не боялась повышать голос на большевиков: «…я заявляла: «Я добьюсь того, что вы меня арестуете». На что горячий и романтический Протапов кричал: «Никогда. Это означало бы, что мы вас боимся». В конце концов он был убит своими бойцами, уличенными им в грабежах. Потом такие романтики встречались всё реже. Их сменили мародеры, гоп-стопники. Когда делегация черноморского флота во главе с матросом Пирожковым, от которого разило сивухой, потребовала от граждан Анапы контрибуцию в 20 тысяч рублей, будущая кроткая монахиня «подошла к кафедре и ударила кулаком по столу: «Я хозяин города, и ни копейки вы не получите».

А как рассеивает сусальный ореол вокруг матери Марии хотя бы такой ее красноречивый рассказ:

«Я вышла позднее других. Улица была безлюдна. В одном только месте встретила двух солдат. Не узнала их, но инстинктивно вынула свой револьвер. Один из солдат сделал то же самое, и мы встретились так в упор, а потом еще долго шли, пятясь, с наведенными револьверами».

Да, мать Мария достойна канонизации как святая. Но вот святая с револьвером – где это еще могло бы быть, кроме России?

А когда она, еле выбравшись живой из «красной» большевистской Анапы, вернулась в Анапу «белую», то была арестована деникинской контрразведкой. Ее обвиняли в национализации анапских санаториев и винных подвалов, в сотрудничестве с комиссарами и могли, на разлюли-веселом жаргоне Гражданской войны, просто-напросто шлепнуть. Она была добрым ангелом для многих, но и для нее посреди всеобщего хаоса нашелся добрый ангел – Макс Волошин. Он добился публикации в «Одесском листке», имевшем влияние на деникинский штаб, письма в ее защиту. Письмо подписали Алексей Толстой, Надежда Тэффи и даже Вера Инбер, которая в сталинское время стала подписывать совсем другие письма, может, с перепугу за свое либеральное прошлое. Тогда за такое прошлое могли и ГУЛАГом побаловать. А мать Мария за свое «комиссарство» получила лишь две недели «при тюрьме».

Она не стала в один ряд с изощренными мастерами стиха. Но она написала себя не только стихами, а и жизнью.

В ее наследии осталось еще много недооцененного – например, панорамное эссе «Последние римляне». А повесть «Клим Семенович Барынькин» я включал бы в учебные программы. Вот слова, которые звучат сегодня как завещание матери Марии:

«Главная ошибка – что дали людям озвереть. Теперь от этого звериного начала надо каждого русского, как опасного больного, лечить… Когда народ поймет, что законы мудры, – преступников карают, заблудившихся милуют, а невинным гражданам обеспечивают мирную жизнь, – тогда…»

Продолжение будущие поколения должны дописать сами.