Стихотворения Татьяны Галушко

***

В сорок третьем году в Душанбе
Мама тихо сказала: «Тебе
Здесь придется освоиться, Татка,
Эти горы надежно стоят.
Я спасла тебя. Мы в Ленинград
Никогда не вернемся обратно.
Так тепло, так приветливо тут;
Это толстое дерево — тут,
А с пятнистой корою — платаны.
У тебя загорела спина.
Скоро ты оживешь. Но сперва
На жаре не снимай сарафана».

Время ждет, чтоб увидели вы,
Как я за руку маму держала
И лицо ее в бликах листвы
Колебалось, смущалось, дрожало.
Я глядела на смуглые лбы
Непоспешной, красивой толпы.
На нее я глядеть не могла:
Жалость горло свела.
Я и в эту минуту, сейчас,
Нажимая пером на бумагу —
Горлом сдавленным, — маминых глаз
Виноватую помню отвагу.
Я не крикнула ей: «Не реви!
Я тебя никогда не покину…»
Мне мешала ангина любви,
Ностальгии ангина.
Если в летнем сквозном кинозале,
На отвесном куске полотна,
Заслоненный людьми и слезами
Город тот выплывал из темна,
Я лишалась дыханья и тела:
Выраставшего сердца звезда,
Добела разгораясь, летела,
Устремлялась к нему навсегда…

Мама тихо сказала: «Ну вот,
Мы и дома. У самых ворот
Помнишь, та разорвалась фугаска,
И тебя откопал морячок.
Ну, не буду. Не буду. Молчок.
Ты довольна, моя черноглазка?»

 

Прощание с другом

Прощай. Мы не расстанемся уже.
Теперь твой жребий принял вид канона.
Как стих. Как Летний сад, вечнозелёный,
с классической решёткой — на душе.
Теперь могу с тобой не второпях,
не на углу Литейного (о если б!),
стоять во всех прошедших временах,
в любом стихе, как на любой из лестниц,
болтая и куря, и на одну
минуту, прислонясь плечом друг к другу,
следить, как по немытому окну
скребёт когтями мартовская вьюга.
Прощай. Просторно памяти вдвойне
Во мраке той площадки поднебесной,
Где ты, картавый, юный и безвестный
Пил из бутылки черный каберне.
Не рвется время, как его ни рви.
Как ни кромсай — всегда одна анкета
у каждого действительно поэта:
проклятый вирус совести в крови,
друзья, тюрьма, сживание со света,
друзья, изнанье, прах чужой любви..

***

Есть этот город. Вот чего
не отряхнуть. Есть этот город.
Его бездушное чело
в моем окне. Он слишком горек

моим губам — чтобы забыть,
моим глазам — он слишком солон.
Он мне рожденьем адресован
и волен потому — убить.

Была я дочка. И жена.
И стала матерью. И стала
вдовой. И думать перестала,
что быть счастливою должна.

Я на краю. Мой город — край
из неба, и воды, и глины.
Мой свет, мой мрак сошелся клином,
и нету жеста — «выбирай».

Есть этот город. Из ладьи,
поставленной волне навстречу.
Мне больно: так он безупречен,
как будто создан не людьми.

Как будто их преодолел,
впитал в себя их, как бумага.
А нас одолевает тяга
к нему, в его плескучий плен.

Его покинуть? Но куда
подамся? Смилуйся, не смейся:
все в имени — Адмиралтейство —
моя гордыня и беда,

и безымянный голос мой,
усвоенный высоким сводом,
и очищенье, и свобода,
и мой кораблик золотой.

***

Все площади замешаны в родстве,
все улицы уличены в потворстве.
На шпиле остром и на камне чёрством
следы от губ — как почки на ростке.

Я город исцелованный ношу
в груди. Он изнутри палит мне губы.
Тепло без дома, горячо без шубы.
Я ничего, ты слышишь, не прошу!

И без плеча могу, и без луча:
не прирастает снег к стремнине красной…
Но ты постой. Побудь. Пускай погаснет
на пять минут настольная свеча.

***

Я видела его во сне.
Он шёл по набережной к дому,
а я за шторою в окне
стояла, рот зажав ладонью.

Он шёл, ссутулясь, весь в снегу,
а шарф болтался нерадиво.
И боль родства, как резь в боку
меня прожгла и разбудила…

Ах, он понятья не имел,
что, вызванный тоской подспудной,
зимой, по Мойке малолюдной
спешил ко мне. И не успел.

***

Ладонями к твоим хочу лепиться
наперекор друзьям моим — врагам.
Напрасно им не пьётся и не спится –
все улицы ведут к твоим губам.

На перекрёсток тот, на перерыв
дыханий захлебнувшихся, на волю
моей души. Всё небо оперив,
там облака сверкают, как от боли.

И вместе с нами падают в траву,
и вместе с нами реют над мостами.
Мы там лишь существуем наяву,
когда с мечтой меняемся местами.

***

День твоего рожденья тот же,
снега топлёные черны,
а в нас с тобой — всё больше тождеств,
всё повторимее — черты.

За гробом не стареют люди,
и мне уже не странно, мать,
что мы ровесницами будем,
когда мне стукнет сорок пять.

***

Грохнулась я наземь,
на гору твою, на семь
пядей твоего лба.
А он — нелюдимей льда.

Жить не опасно ракушкам,
овцам, камням, каргам…
Дитёныш мой, плакса, лапушка,
тесен двоим курган.

Зарёванными цветами
тебе услужу лИ?
Чтоб лица твои витали
и после — поверх земли;

Носить мне тебя, вынашивать
с годами — всё тяжелей…
Просить мне тебя, упрашивать:
прости меня, пожалей…

***

Я вышла наугад:
пурга вилась кругом,
как дикий виноград
охлёстывая дом.

В последние часы,
не по-ночному храбр,
высокие Весы
выравнивал декабрь.

Год прожитый — как час.
Наш голод — словно пир.
Двух колыбельных чаш
колеблющийся мир.

Всё, что кричит во мгле,
всё, что молчит во рту,
на меховой земле,
на кружевном верху, –

не взять и не отнять.
Декабрь шептал: позволь,
я лишь хочу обнять
воспоминаньем боль.

Я лишь хочу помочь,
хочу смягчить сердца…
Я закричала: «Прочь!» –
и спрыгнула с крыльца

в метельную спираль,
во тьму, в собачий лай,
не то в былой февраль,
не то в грядущий май.

И колотьём в боку,
и серебром в глазу
я знала на бегу,
что тяжело — внизу

(не перевесит Бог,
не облегчит успех).
Метёт моя любовь,
как новогодний снег.