Лу Андреас-Саломе в отрывке из книги воспоминаний «Рильке и Россия».

Рильке – Л. Андреас-Саломе
Вилла Штроль-Ферн,
17 марта 1904

Дорогая Лу,
это было 22 января. В тот день я писал тебе. Рассказывал о подробностях своей жизни. Благодарил тебя за письмо и просил прислать мне маленькую фотографию.
С тех пор от тебя никаких вестей, а обстоятельства таковы, что заставляют меня тревожиться. Каждый день я невольно думаю, не стала ли русская война ужасом и опасностью для твоих племянников, матери и для тебя самой. И нужно же было такому случиться — ведь это несчастье, это горе и бремя для тысяч людей, из которых каждый, подобно Гаршину, ощущает войну как ниспосланное несчастье!
Боже, если бы иметь силы, много сил в запасе; жить не так, как я, — слишком скудно и боязливо даже при этой спокойной отстраненной жизни, кормясь насущным хлебом накопленных сил; заняться чем-то реальным (врачом — вот кем, в сущности, следовало бы стать), — тогда лишь те лазареты, где русские люди умирают страшной страдальческой смертью, оказались бы призванием и местом для того, кто не горд и хочет принести пользу.
Я думаю о молодом Смирнове, одном из тех рабочих, с которым мы познакомились у Шильхен. Позже я получил от него два письма; он служил солдатом в Варшаве. Наверное, и он теперь там, среди избранных, страдает и думает, думает и хочет понять…
Что у них теперь на душе, у всех этих людей, которых так неожиданно отправили на Восток из тихих заснеженных деревень и предместий? —
Но для меня сейчас особенно важно — знать, что с тобой? Дома ли ты? В России? —
Ну, а здесь — здесь начинается римская весна; город все более наполняется иностранцами — как водится, восторженными. Даже через наш маленький парк проходит изредка какая-нибудь группа, и, когда она приближается, из-за кустов доносится неприятно громкая, возбужденная немецкая речь. Тогда я прячусь глубже в мой красный домик, из которого почти не выхожу наружу. Я читаю Серена Кьеркегора4. Чтобы читать его в подлиннике, как и Якобсена, я начну этим летом изучать датский язык.
Перевод «Слова» закончен. А в феврале я принялся за работу побольше — нечто вроде второй части «Историй о Господе Боге»; и вот я погружен в нее и не знаю, как она пойдет дальше, когда и куда. Разного рода заботы, помехи, случайности — все это черечур отвлекает меня, как бы ни был я поглощен своим делом. Но теперь я должен вернуться к начатому; именно потому, что это так трудно, мне хочется верить: со временем из этого все же получится что-то хорошее.
Что же до книги о Господе Боге, то уже нынешней весной должно появиться издание поскромнее, без украшений, под своим прежним подлинным названием: «Истории о Господе Боге». В мае я смогу их послать тебе, дорогая Лу.
Желаю тебе покоя в твоем саду, начинающем медленно пробуждаться. А маленькие перелетные птахи, что здесь сейчас щебечут, еще возвратятся к тебе.

Райнер

Л. Андреас-Саломе — Рильке
Геттинген, Луфрид,
20 марта 1904

Дорогой Райнер,
какая для меня отрада, что ты так говоришь о нашей войне! Ведь в Германии не понимают даже того, что Россия, пускай не по своей воле, защищает в этой войне Европу от Азии и что ей, всегда находящейся в промежуточном положении, приходится ради всех выдерживать столкновение Востока и Запада, как и во времена монгольского нашествия. Этим определяются судьбы России. Но истинная трагедия заключена, мне кажется, в том, что ее глубочайшая собственная судьба, которая должна вершиться столетиями (дай Бог!), буквально противится этому: ее предназначение в том, чтобы достичь синтеза, внутренне продуктивного единства восточной и западной культур, дабы преодолеть враждебный и бессмысленный раскол между ними, который для всей остальной Европы, очевидно, будет всегда оправдан, поскольку она осуществляет свою миссию иным путем. И значит, эта убийственная война в любом случае, даже в случае победы, может означать только одно: отставание. Ведь примечательно, что Россия, неудержимо продвигавшаяся в Азию, до сих пор проявляла терпимость и действовала прямо-таки благотворно в культурном отношении, совсем не так, как другие народы, которые проводят колонизацию лишь для того, чтобы облегчить жизнь своим людям, и культура которых свирепствует, все уничтожая на чужой территории, как будто совершенно им безразличной. Правда, те же причины в самой России порождают нетерпимость и подавление культуры в западных ее областях, например в Финляндии или Прибалтике, потому что, в конце концов, если хочешь сдвинуть повозку с места, надо впрячь в нее всех лошадей. Но кто это знает, кто говорит обо всем этом?! Разве что славянофильски настроенные церковники и реакционеры, которые, как правило, смотрят на все со своей узкой, опять-таки односторонне антиевропейской точки зрения.
Случай этой войны особый, потому что совпали все направления: естественное состояние народной души, миролюбие императора (он так серьезно все это воспринимал, что на деле ни к чему не подготовился), культурные устремления прогрессистов и влиятельных политиков; и все же России пришлось — вопреки всем — желать этой войны, потому что ее желала Англия. Ах, как тут не предаться злобе и ненависти! Хочется выть, когда думаешь об этом! И мне часто кажется, будто на войну отправился один-единственный человек: Россия — как человек, которого знаешь, в душу которого переселяешься. — И хотя знаешь всего лишь клочок огромной страны, все равно испытываешь это чувство: чувство одного человека к другому.
Из наших юношей, в семьях обоих братьев, трое ждут отправки на фронт; моя старая мама — в январе ей исполнилось восемьдесят, но она удивительно бодра и свежа — сидит и шьет для раненых. В прошлом месяце я должна была ехать к ней, но долго болела. Потому и молчала. И все же, несмотря на свой эгоизм, я нередко поглядывала: нет ли от тебя письма? Зима в этом году была у нас почти русская, не столько из-за холода, сколько из-за белизны и блеска, к тому же — великолепная санная дорога: лес вдоль горного склона так и звенел! Мы тоже прокатились на санях с колокольчиками, совершив чудесную поездку в направлении гор, вдоль лесов, одетых в серебро и застывших, как большие, совсем тихие сказки. Теперь в саду распускаются подснежники, но вокруг них кружат снежные вихри, а горные склоны еще белы. Мой балкон подобен гигантскому вольеру, вздымающемуся до самого неба! Каждый день прилетают новые птички и слышится новое щебетанье; и, вслушавшись, начинаешь постепенно различать все то, что радует сердце и делает жизнь прекрасной! Итак, уже сегодня, дорогой Райнер, — приветствие от одной весны к другой, —

Лу

Рильке – Л. Андреас-Саломе
Рим, вилла Штроль-Ферн,
последний день марта 1904

Христос воскрес!
Дорогая Лу!
Иванов и Гоголь писали здесь некогда эти слова, а многие и поныне шлют их отсюда на свою православную родину. Но ах! это совсем не пасхальный город и не та страна, что лежит, раскинувшись, в могучем гуле колоколов. Здесь одна роскошь, лишенная благочестия, и праздничное представление вместо праздника.
Один-единственный раз была у меня настоящая Пасха. Это было тогда, той долгой, необычайной, особенной, волнующей ночью, когда всюду толпился народ, а Иван Великий бил, удар за ударом, настигая меня в темноте. Это была моя Пасха, и я думаю, мне хватит ее на целую жизнь. В ту московскую ночь мне была торжественно подана великая весть, проникшая в мою кровь и в сердце. И теперь я знаю:
Христос воскрес!
Вчера в соборе Св. Петра пели под музыку Палестрины. Но это — ничто. Все растекается в этом надменно-огромном, пустынном здании, напоминающем полую куколку, из которой выполз гигантский темный мотылек. Зато сегодня я провел несколько часов в маленькой греческой церкви; там был патриарх в торжественном облачении, и через царские врата иконостаса тянулась вереница подносивших ему убранство: его большую корону, посох из золота, перламутра и слоновой кости, сосуд с облатками и золотую чашу. Он брал эти вещи и целовал старцев, которые их подносили, — это были одни лишь старцы, длиннобородые, в золотых одеждах. Потом они стояли в святейшем месте, вокруг большого обыкновенного каменного стола, и долго читали вслух. А снаружи, перед иконостасом, стояли справа и слева, друг против друга, молодые иноки и запевали в лад, подняв головы и вытянув шеи, точно черные птицы весенней ночью.
И тогда я сказал тебе, дорогая Лу: Христос воскрес!
А придя домой, нашел твою открытку, на которой были те же слова. Спасибо.
Благодарю тебя также за письмо и милую фотографию. Это для меня куда больше, чем простое исполнение просьбы. На этом, дорогая Лу, держится и взрастает прошлое, которое было утрачено, и будущее, что не сумело сбыться.
Война — наша война — тяготит меня почти физически, но я мало читаю о ней, потому что совсем отвык от газет: они мне противны и к тому же все искажают. Несколько дней тому назад в ежедневной «Цайт» было помещено письмо русского офицера, которое тебе посылаю. Конечно, у них не хватило такта даже на то, чтобы воздержаться от оскорбительного вступления к этим простым трепещущим строчкам. Еще где-то мне довелось прочесть, что война якобы будет продолжаться несколько лет; кажется, это сказал Куропаткин. Но ведь это немыслимо!
Хорошо, что ты теперь у себя — возле цветов, которые скоро появятся, и твои родные по-прежнему с тобой рядом. А главное — ты в своем доме и вступаешь в весну после прожитой тобою зимы. Но что твоя болезнь? ..
Будь здорова, дорогая Лу, — на радость себе и всем, кому ты нужна.

Райнер